Роман Мумии. Жрица Изиды — страница 30 из 32

ЛУЧ

Любовь — истолкователь и посредник между богами и людьми.

Платон

VIIIСтраж Предела

Строго замкнутая между глухими стенами среди шумной Помпеи, курия храма Изиды опиралась на узкий край треугольного форума в одном из самых населенных кварталов города, неподалеку от обоих театров, школы гладиаторов и ворот Стабии. Это был прямоугольный двор, с портиками и боковыми келейками. Несмотря на то, что иногда сюда доносились голоса из внешнего мира, обитель эта была не менее замкнута и недоступна, чем индийский монастырь в Гималаях или персидский гинекей в царской цитадели. Курия имела только один выход — коридор, ведущий в храм Изиды. Некогда здесь жили священники. Теперь ее занимали только две женщины: приемная дочь Мемнона и ее старая рабыня.

Яркое солнце летнего утра проникало в этот мирный приют. Две колоннады портика сверкали ослепительной белизной под его зыбким светом; две другие дремали в голубоватой тени. Сумрачный двор, преобразованный в садик, дышал сладким ароматом томящегося от зноя розового куста и опьяняющей мимозы. Маленький сфинкс из серого мрамора бросал изо рта кристальную струйку в круглый водоем фонтана. Между двумя столбами портика, почти у самой зелени, висел гамак. Молодая девушка, закутанная в белые утренние одежды, лежала в нем, опутанная, как птичка, этой голубой сеткой, обрисовывавшей изящные формы ее тела. Она не спала, а думала, широко раскрыв глаза и опершись головой на руку. Ионические колонны, заключавшие ее фигуру в рамку своих капителей с голубыми завитками, казались растениями, порожденными ее мечтой. Девушка эта была иерофантида Альциона.

Возле нее, на каменных плитах пола, сидела старая нубийка в желтом переднике, с курчавыми волосами, блестящим, как зеркало из темной меди, лицом и огромными детскими глазами, в которых иногда мелькали хищные огоньки. Мемфисские жрецы купили Нургал, когда она была еще почти девочкой, и сделали из нее прислужницу в храме. Ее выучили играть на теорбе во время священных церемоний. Способности у нее оказались только для пения, танцев и музыки. Мемнон определил ее для услужения Альционе, и нубийка обожала ее со всей страстью стареющей женщины и охраняла ее, как верный пес. Видя, что ее хозяйка уже три дня задумчива и не спит, она старалась развлечь ее. На персидском ковре, на котором сидела нубийка, стояли принесенные ею три шкатулки, одна из слоновой кости, другая серебряная, третья из сандалового дерева. Поглядывая по очереди на них и на неподвижную Альциону, по-прежнему погруженную в задумчивость, она смеялась и болтала на странном языке, смеси греческого и эфиопского, похожего на пение тропических птиц. Должно быть она уверяла, что в этих шкатулках заключаются всякого рода верные средства, способные прогнать заботы ее повелительницы. Сначала она открыла шкатулку из черного дерева и достала из нее египетские амулеты, маленьких Озирисов, высеченных из черного базальта, и кокетливых Изид из сиенского мрамора, источенных и посиневших от времени. Она протянула этих маленьких идолов Альционе, которая, по-видимому, не заметила этого. Тогда Нургал взяла серебряную шкатулку и лукаво улыбнулась. В ней хранились греческие божества, вырезанные из оникса, порфира и слоновой кости: Минервы, Дианы, Аполлоны и камеи из сердолика. Нубийка показала их Альционе, но та не шевельнулась. Нургал покачала головой и раскрыла индийскую шкатулку из сандалового дерева. В ней заключались ароматные подушечки и пузырьки с благовониями из отливающего опалом стекла. Старуха хотела дать их понюхать своей больной, но та оттолкнула их рукой. Тогда Нургал прибегла к самому сильному средству. Она открыла расписной сундучок. Здесь лежали вперемешку разные странные вещи: опахала из павлиньих и страусовых перьев, чучела райских птиц, перламутровые безделушки для какой-то индийской игры, металлические талисманы с астрологическими фигурами, стеклянные вещицы, ожерелья из жемчуга, бусы и браслеты с колокольчиками, которые нубийки надевают на щиколотки для танцев. С торжеством вытащила она из этого сундука свиток папируса, на котором было написано: Одиссея Гомера. Она не умела читать, но знала этот свиток и помнила, что в Египте Альциона проводила целые ночи возле зажженной лампады, склонившись над длинной его полосой, вместо того чтобы спать. Молодая девушка взяла свиток, посмотрела на него с нежностью, потом уронила на каменные плиты, как будто не имела силы удержать его в руках. Разочарованная и раздраженная старуха жестом озлобленной мартышки выхватила из сундука медное зеркало и поднесла его к лицу Альционы. „Посмотри, какие у тебя черные круги под глазами!” — крикнула она. Но, едва увидев в блестящем металле отражение своего лица, Альциона повернулась спиной к своей служанке и сжалась в гамаке, как голубка, прячущая голову под крыло.

Крупные слезы выступили на глазах бедной Нургал. Что же случилось, что ее госпожа так сердится? На нее напал бесконечный страх, что она не угодила чудесному и непонятному существу, которому преклонялась, как божеству. Она готова была рвать на себе волосы, как вдруг внезапная мысль заставила вздрогнуть ее черное лицо. Она подбежала к мимозе, отломила от нее ветку, подошла к гамаку, слабо покачивавшемуся от резкого движения Альционы, и начала обмахивать цветущей веткой затылок молодой девушки, увенчанный желтым пламенем ее пышных волос. Медленно обернулась девушка. Увидев нежные и трепетные листья, вздрагивающие и сжимающиеся от прикосновения, она страстно прижала ветку к губам и прошептала: „Ах… Египет… Нил… Остров Камышей… как все это далеко!” Потом стала медленно вдыхать аромат легких цветочных кистей, с которых пыльца осыпалась золотыми брызгами.

Нургал захохотала с выражением наивной радости, от которой белые зубы ее блеснули, как молния, на ее медном лице. Уверенная, что ее любимица получила игрушку, которой ей недоставало, она стала на ковер и закрыла глаза. Вскоре она затянула тонким голосом эфиопскую песенку, которую выучила еще в детстве. Слова вызывали в ее глазах зыбкий мираж морей цвета темного индиго, сказочную растительность и чудесных птиц, наивный рай ее жалкой рабской души, который ей так хотелось бы разделить со своей госпожой. Она прибавила к этой песенке только имя дочери Греции, чтобы придать больше силы своей волшебной колыбельной песне.

Прелестная чайка, моя белая Альциона,

Приди ко мне в барку, моя дорогая,

Приди в мою барку с золотыми парусами.

Мы поплывем по зачарованному морю,

Что грезит о пальмах Киннора.

Там плоды висят на высоких ветвях

Рядом с гнездами голубых птиц…

Все поет и летает… Приди, моя белоснежная,

Там живут огненные птицы…

Приди ко мне в барку, моя дорогая,

Прелестная чайка, моя белая Альциона!

Звон гулкого, как кимвалы, щита, оборвал последние слова песни. Альциона выпрыгнула из гамака, как газель, и воскликнула:

— Я знаю этот сигнал сторожа. В храм вошел посторонний… Я хочу знать, кто он!

— Останься здесь, — воскликнула старуха. — Ты знаешь, что господин не позволяет выходить тебе со двора без его позволения.

Но Альциона уже исчезла и бежала под портиком. Отсюда она проникла в узкую галерею, опоясывавшую храм и проходившую позади бронзовой статуи Изиды, стоявшей в стенной нише. Неподалеку от этого места находилось окошечко, из которого жрецы могли заглядывать в святилище, не будучи видимы сами.

Альциона увидела Мемнона. Он сидел, держа перед собою папирус, и читал. У входа в святилище показались два человека, поднявшихся по лестнице. Первый был стоик Кальвий. Альциона едва не лишилась чувств в своем убежище, увидев, что за ним идет Омбриций Руф.

Философ положил руку на плечо жреца, поглощенного чтением.

— Привет иерофанту, — сказал он. — Вот новый друг, который хочет поговорить с тобою.

Мемнон вздрогнул, увидев трибуна.

— Я узнаю его, — сказа он. — Что я могу сделать для него?

— Он присутствовал при бракосочетании Гельвидия. Растроганный твоими словами и взволнованный новыми обрядами он просит, чтобы ты просвятил его.

— Правда ли это? — спросил Мемнон, пронизывая трибуна тем же острым взглядом, каким смотрел на него уже в доме Гельвидия.

— Да, это правда, — ответил Омбриций со всем смирением, какое допускала его природная гордость.

Мемнон опустил голову, как человек, пораженный ударом в самое сердце, потом, овладев собой, предложил посетителям сесть.

— Как тебя зовут? — спросил жрец, устремив внимательный и пристальный взор на своего собеседника.

— Я — Омбриций Руф, сын ветерана, трибун армии Тита. Учителем моим был Афраний, и в молодости я изучал доктрину стоиков. Ныне я хотел бы узнать учение Гермеса, которое, говорят, дарует полное знание. Я готов принять его, если ты согласен просветить меня.

— Это хорошо, — сказал Мемнон. — Мы с радостью принимаем истинных учеников. Но известны ли тебе условия преподавания, о котором ты просишь с таким жаром?

— Нет.

— Закон Гермеса разрешает посвященным своим носить оружие только в некоторых определенных случаях. Мы, служители Озириса и Изиды, освящаем их мечи. Готов ли ты, Омбриций Руф, ради обладания божественной наукой отказаться от твоего звания военного трибуна, от твоего могущества и от военной славы?

— Равны ли знание и могущество, которые ты обещаешь мне, тем, от которых ты повелеваешь мне отречься?

— Знание и могущество, которые ты приобретешь у нас, будут зависеть от твоих усилий и от чистоты твоей души.

— Как могу я отказаться от того, что знаю, ради того, чего не знаю. Познакомь меня сначала с твоей наукой. Тогда я сделаю выбор между нею и моим прошлым.

— Следовательно, ты отвергаешь первое условие. Это очень важно. Вот второе. Готов ли ты принять без обсуждений и споров наше преподавание в течение времени искуса? Истинность его ты познаешь после. Но пока ты должен будешь беспрекословно подчиниться воле учителя.

— Отдать другому то, что мне дороже всего, мою волю! Возможно ли это? Я не буду больше Омбрицием Руфом, свободным человеком, римским гражданином?

— Ты видишь сам, молодой человек, что еще не созрел для посвящения. Вернись к своим легионам. Жизнь даст тебе нужную зрелость. Когда она сделает тебя более сговорчивым, ты снова придешь ко мне.

— Хорошо, — сказал Омбриций, — значит, ты отказываешь мне в своей науке. Сохрани ее для себя, если я еще не достоин ее. Но, как жрец Изиды, как иерофант, ты обязан дать гражданину этого города, трибуну, удостоенному почетного венка, надлежащий совет, луч света.

— Говори, я посмотрю, смогу ли дать тебе такой совет.

— Твою науку, которой ты так гордишься и на которую ты так скуп, ты получаешь ее не только из книг и не только благодаря своему труду. Я имел этому доказательство три дня тому назад. Наука твоя исходит от твоей прорицательницы, от твоей приемной дочери. Не она ли, в состоянии волшебного экстаза, освятила союз Гельвидия и Гельвидии? Не она ли произнесла чудесное пророчество? И вот, как просят предсказания у дельфийского оракула, так я прошу предсказания Альционы.

Мемнон встал. Одной рукой он сжимал свиток папируса, другой опирался на коринфскую колонну маленького храма Изиды. От изумления глаза его расширились, и он некоторое время не мог проговорить ни слова. Потом презрительная усмешка скривила его губы. И, наконец, он сказал:

— Просьба твоя смела и необычна, Омбриций Руф. Итак, то, что я приобрел двадцатью годами моей жизни, упорным изучением, бессонными ночами и лишениями, ты получишь в один день благодаря случайной встрече и по юношескому капризу? Но известно ли тебе, что даже я не во всякое время могу получить предсказание Альционы и что ее пророческий голос является для посвященных венцом и наградой целой жизни, посвященной сокровенной науке и подчинению ее дисциплине.

Омбриций встал в свою очередь и, глядя в лицо жрецу, решительно проговорил:

— Взгляд ее обещал мне предсказание, когда я подал ей цветы лотоса.

— Ты полагаешь?

— Я уверен в этом.

— И с этой-то коварной задней мыслью ты явился просить у меня, чтобы я посвятил тебя в науку Гермеса. Так знай же, что храм Изиды закрыт для насильников и развратителей. Ты не увидишь прорицательницы!

Омбриций побелел, как полотно, губы его дрожали.

— Я пришел сюда в тревоге сердца, с жаждой истины… И вот все, что смогла ответить мне твоя мудрость?

— Истина, — ответил Мемнон, — создана для тех, кто отдается ей безусловно, а не для тех, кто желает пользоваться ею для своих целей и страстей.

— Прощай, — сказал трибун, закутываясь в тогу, и поспешно направился к выходу. Но прежде чем спуститься с лестницы, он обернулся к жрецу и с горечью воскликнул:

— Вот каков свет Изиды!


Альциона взволнованно следила за этим разговором. Наружность гордого трибуна воспламенила ее воображение. Ее девственное сердце страстно стремилось к молодому человеку, обратившемуся с призывом к ее пророческой душе. Но отношение и ответы Мемнона показали ей пропасть, разделявшую двоих людей, которых она любила больше всего. Она предчувствовала, что всю жизнь душа ее будет разделена между этими двумя людьми, и мысль о предстоящих страданиях исторгла у нее глухой стон. От этой невольной жалобы зазвенела бронзовая статуя, за которой она пряталась. Испугавшись ответа этого полого внутри идола, могущего выдать ее, она поспешно бросилась бежать по галерее.

— Статуя, кажется, застонала, — сказал Кальвий с иронической усмешкой, но все же несколько смущенный.

Мемнон, тоже пораженный, на минуту растерялся, но потом, собравшись с духом, воскликнул:

— Где Альциона?

Быстрыми шагами он вышел из храма и отправился в курию. Он нашел свою приемную дочь лежащей в гамаке, спрятавшись лицом в сложенную руку.

— Она больна… она больна… — жалобно заговорила старуха, — и не хочет спать. Все утро она не двигается.

Мемнон долго и внимательно смотрел на нее. Потом сказал:

— Взгляни на меня, Альциона.

Она повернула к нему детское личико с покрасневшими от слез глазами.

— Ты плакала?

— Да, я думала об Египте.

— Ты все еще жалеешь о том, что мы покинули его?

— Да.

— Почем знать, — сказал Мемнон, — может быть, мы скоро опять уедем туда.

Альциона взглянула на своего приемного отца широко раскрытыми от изумления глазами. Тогда он заметил, что в левой руке она крепко зажимает восковую дощечку и стальное острие.

— Зачем у тебя эта дощечка? — спросил жрец.

Альциона покраснела и опустила голову на руку, потом, подняв ее, взглянула на него с улыбкой, прикрывающей ложь, которой любовь так быстро выучивает даже самые чистые души.

— Зачем у тебя эта дощечка? — повторил Мемнон.

— Я хочу перевести на греческий язык песенку, которую поет Нургал.

— Ты слишком волнуешься, дитя мое, — сказал Мемнон, успокаиваясь. — Постарайся лучше заснуть.

Затем он поцеловал ее в лоб и удалился в глубокой задумчивости. Нургал, раскачиваясь на ковре, опять затянула свою песню:

Прелестная чайка, моя белая Альциона,

Приди ко мне в барку…

Между тем молодая девушка, с лихорадочно блестящими глазами, выводила металлическим острием латинские буквы по мягкому воску. Особенно тщательно она начертала первые слова: „Омбрицию Руфу, военному трибуну”. А Нургал бормотала нараспев:

Там плоды висят на высоких ветках

Рядом с гнездами голубых птиц…

Но она не докончила песни. Убаюканная собственным пением, она заснула, склонившись над ящичками с талисманами.

IXСад Изиды

Омбриций с злобным видом шагал под разрушенным портиком своего пустынного дома на берегах Сарно. Он только что сказал своему управителю: „Завтра я уезжаю в Рим”, — как вдруг увидел поспешно направляющегося к нему Кальвия.

— Что привело тебя к моему проклятому очагу в этот убийственный зной? — с недовольным видом спросил трибун, которого раздражала безмятежная ясность стоика.

— Декурион Гельвидий и его благородная жена Гельвидия поручили мне пригласить тебя на торжество в честь Изиды, которое празднуется сегодня за городом, в саду, посвященном богине.

— Мемнон будет там?

— Конечно.

— Тогда я не пойду. Ты знаешь, что этот гордый и ревнивый жрец отказал мне в посвящении, которого я просил у него. Я не желаю больше встречаться с ним.

— Прочти во всяком случае это послание. Содержание его мне неизвестно. Оно от Гельвидии.

— Что может им понадобиться от меня? — пожав плечами, сказал трибун, со времени разговора с Мемноном возненавидевший всех поклонников Изиды.

— Я ничего не знаю, — сказал Кальвий. — Из письма ты, наверное, увидишь, в чем дело.

Омбриций сломал печать, развернул таблички и прочел следующие слова:

Омбрицию Руфу, военному трибуну, привет!

Если ты придешь на праздник Изиды, я сообщу тебе послание богини, у фонтана лотосов…

Альциона.

Глаза трибуна вспыхнули. Волна крови залила его смуглое лицо. Итак, Альциона узнала об отказе Мемнона и помимо жреца готова дать ему желанное предсказание! Каким образом угадала она его самое сокровенное желание и склонила на его сторону жену Декуриона? Нежность ли, или вдохновение свыше продиктовали ей это девически смелое письмо? На этот раз тайна души, соединенная с могуществом любви, влекла его к прорицательнице. Она ждет его! Он преисполнился такой радостью и таким страхом, что совсем растерялся.

— Ну, что же, ты пойдешь? — спросил Кальвий.

— Пойдем! — пробормотал трибун, занятый своими мыслями.


На волнистой равнине, тянущейся позади Помпеи, между одиноким конусом Везувия и цепью Апеннинских гор возвышались в то время развалины древнего храма Цереры, окруженные великолепным, запущенным садом. Гельвидий приобрел этот участок земли, назвал его садом Изиды и предназначил его для тайных собраний поклонников Изиды, для этих интимных праздников, на которые приглашались только самые верные друзья. Издали, поверх полей, засаженных виноградниками, виднелся холм, поросший сикоморами и кипарисами, из которых выступал фронтон маленького храма. То было капище Персефоны. Это капище, вместе с портиком храма Цереры, одно сохранилось от древних сооружений, разрушенных землетрясением. Неровная стена, поросшая кактусами и колючим кустарником, окружала этот участок. Заместитель жреца охранял единственные ворота. Омбриций и Кальвий вошли в них.

Трибун и стоик миновали сначала часть сада, совершенно разрушенную землетрясением. Могучая природа уже одела эту вулканическую почву роскошной и буйной растительностью. Смешение развалин и зеленой листвы напоминало то райские поля, то вход в ад. Повсюду виднелись обломки рухнувших зданий, канавы, наполненные кусками разбитых колонн, обломками капителей, грудями искалеченных богинь, вперемежку с головами богов. Искривленные оливковые деревья склоняли свою бледную листву над этими божественными гекатомбами. Дикий виноград гирляндами и фестонами цеплялся за отдельные колонны; как будто вакханки, воскресшие под дыханием Диониса, желали утешить своими вечными объятиями обиженную вулканом землю. Узенькие ручейки, протекающие под мастиковыми деревьями и камнями, питали растительность этой зеленой пустыни. Направо дорога шла по холму, покрытому лесом пробковых дубов, и приводила к храму Персефоны. Здесь находилась темная и священная часть сада. Жалобный напев доносился из глубины рощи.

— Где это поют? — спросил Омбриций.

— Под портиком Цереры. Там сегодня играют часть священной драмы: Смерть Озириса. Это поет хор женщин.

— Кто играет Изиду?

— Гельвидия.

— Ступай туда, — сказал трибун. — Я скоро догоню тебя. Но сначала скажи мне, где находится фонтан лотосов? Я должен выполнить один обряд, прежде чем явиться на зрелище.

Кальвий указал ему каменистую тропинку, окаймленную ирисами и розами и терявшуюся в чаще мирт, и удалился. По выходе из этого лабиринта Омбриций очутился перед источником с неподвижной зеркальной поверхностью. Среди широколистных водяных растений плавали голубые кувшинки и несколько розовых лотосов. Вода источника просачивалась из темного грота, зиявшего позади него в вулканической скале. Великолепная мимоза затеняла кристальную поверхность своими ниспадающими ветвями и цветами, похожими на золотые кудри. Вдали возвышалась коническая громада Везувия. Перед этим гротом стояла на коленях девушка, наклонившаяся над источником. Рука ее осторожно ощупывала водяные растения и искала что-то под водой. Омбриций остановился. Нимфа этого места была одета в голубой пеплум трагических хоров. Склоненная голова не позволяла видеть лица, но по рыжему цвету волос и по венку из нарциссов трибун узнал жрицу Изиды. При шуме приближающихся шагов Альциона выпрямилась и инстинктивным движением прислонилась к мраморной колонне, стоявшей на краю источника и увенчанной небольшой статуей Изиды.

Омбриций некоторое время молча смотрел на нее, потом сказал:

— Не бойся меня, благородная иерофантида. Я пришел по твоему зову, отвечающему самой драгоценной моей надежде. Каков бы ни был бог, внушивший тебе это дивное мужество, — хвала ему. От тебя, и ни от кого больше, я желаю услышать приговор моей грядущей судьбы!

Все еще дрожа, Альциона ответила вначале робким, потом более уверенным голосом, но не глядя на трибуна:

— Смелость моя необычна, Омбриций, и ты должен счесть меня безрассудной. Но я не такова. В прошлый раз, на свадьбе Гельвидия, я уронила цветок Изиды, который держала в руке, и ты поднял мне его. Взгляды наши встретились. При свете факелов я увидела в глазах твоих такую странную тревогу, что она пронзила мое сердце, как стрела. Но что могла я сделать для тебя? Три дня спустя ты пришел в храм. Случайно я находилась за бронзовой статуей, когда ты разговаривал с Мемноном, и все слышала.

Омбриций вздрогнул от радости.

— Неужели, — воскликнул он, — и что же?

— Тогда, видя, как ты жаждешь истины, я не захотела, чтобы ты был лишен ее света…

— Так дай же мне его! Я могу получить его только от тебя!

— Увы, — ответила она, склонив голову и смотря на хрустальную воду источника, — сегодня с тобой будет говорить не прорицательница, как я бы хотела. Сегодня с тобой будет говорить бедная Альциона, некогда найденная Мемноном, как умирающая птица, в финикийской барке на берегах Нила. Но, быть может, устами ее страдающего сердца с тобой будет говорить в эту минуту и сама Изида.

— Что же я должен сделать?

— Довериться Мемнону, повиноваться ему во всем, добиться, чтобы он стал твоим учителем. Если ты согласишься на это, он не сможет отказать тебе в своем преподавании. Гельвидий окажет тебе покровительство… жена его обещала мне это. Будь верным учеником того, кто был мне больше нежели отцом, потому что он был моим спасителем. Тогда, когда-нибудь, я уверена в этом… прорицательница озарит тебя лучом Изиды.

— Когда-нибудь?.. — прошептал Омбриций, нагнув голову. Но вдруг резким движением он выпрямился, как бы желая разбить ярмо, которое желали надеть на него, и страстным тоном прибавил: — А если я соглашусь, дашь ли ты мне другое обещание? Я хочу твоей любви. Что мне истина без нее? Альциона, любишь ли ты меня?

В первый раз Альциона повернулась к нему и посмотрела ему в лицо.

— Я люблю твою душу, Омбриций, — сказала она с улыбкой, невинность которой обезоружила бы и Нерона, — настолько слова ее были выше всякой боязни.

Потемневшие глаза ее мерцали в экстазе. Внезапным движением она преклонила колени и погрузила руку в источник.

— Посмотри, — продолжала она, — стебель лотоса, который я держала в руках в день свадьбы Гельвидии, прячется в этой воде. Новый цветок еще не раскрылся, но он скоро появится.

Она поднялась с колен и показала ему широкий лист, который несколько раз обернула вокруг пальца, смотря на него. Потом устремила на трибуна влажный взгляд, в котором горело чистое пламя, и прибавила вполголоса:

— Как я лелею эти цветы, Омбриций, так я буду лелеять твою душу. В тот день, когда она окончательно распустится, я принесу тебе расцветший лотос.

Омбриций мало-помалу поддавался очарованию этих коротких и торжественных слов, которые во всех других устах показались бы смешной претензией или ребяческим капризом, Но он тотчас же спросил умоляющим голосом:

— Тогда Альциона будет моей женой?

— Да… — сказала прорицательница, немного отвернувшись, — тогда… Изида разрешит мне…

И веки ее с длинными, золотистыми ресницами бросили тень на ее зардевшиеся щеки.

— Изида — это ты! — воскликнул трибун в порыве ликующей страсти, схватив руку жрицы.

При этом внезапном прикосновении, от которого дыхание его губ коснулось ее волос и точно опалило нарциссы ее венка, Альциона, охваченная боязнью, снова обняла левой рукой мраморный столб и прислонилась головой к статуе богини, как бы ища у нее защиты, но правая рука ее осталась в руках Омбриция, который покрывал ее пламенными поцелуями.

В эту минуту с противоположной стороны источника донесся страшный голос. Он произнес имя Альционы как крик отчаяния, как возглас мстительного божества, и эхо разнесло его по всему саду.

— Альциона!

Сопровождаемый Гельвидием, Мемнон стоял неподалеку от возлюбленных. Прорицательница упала на колени, прижавшись головой к столбу, который обняла, как бы защищаясь от смертельного удара. Омбриций скрестил руки и смотрел на жреца с легкой торжествующей улыбкой.

— Альциона! Зачем ты здесь с этим человеком, когда твое место там, во главе священного хора, воспевающего богиню?

Строгий голос иерофанта гулко ударился о поверхность источника. Но ему ответили только отдаленные голоса женщин, которые пели: „Бог Озирис умер! Где рассеяны его члены? О, богиня! Мы ищем вместе с тобой, мы оплакиваем Озириса! Озирис!..” Обрывки слов жалобного песнопения проносились над источником с лотосами, как бы подчеркивая вопрос жреца. Вместо ответа Альциона еще ниже опустила голову и крепче обняла подножие статуи.

Тогда Мемнон обратился к трибуну:

— Кто позволил тебе переступить священную ограду? По какому праву явился ты в это место, предназначенное для одних посвященных?

Омбриций хотел ответить, но его прервал Гельвидий:

— Это я пригласил его на наш праздник, — сказал он. — Я сделал это по просьбе Альционы и Гельвидии.

— Тогда я уже больше не начальник храма и она не прорицательница?

— Выслушай, Мемнон, и прости, — продолжал декурион. — Если трибун откажется подчиниться нашим правилам, я первый изгоню его из нашего братства, но если он согласен принять наш закон, то мы не можем оттолкнуть его. Альциона обещает, что он будет повиноваться тебе. Ответь, Омбриций, согласен ли ты признать Мемнона своим учителем?

— Да, — ответил трибун, — если он пожелает принять меня в свои ученики.

— Ты видишь, он согласен. При таких условиях можешь ли ты запретить ему доступ в храм? Должно отказывать в истине недостойным, но не тем, кто искренно просит ее. Что касается до иерофантиды, то она будет его женою только в том случае, если он окажется достойным ее, после того как принесет клятву Изиде, согласно нашему установлению. Пока же он должен быть допущен к испытанию. Если он выйдет из него победителем, он будет самым славным защитником нашего учения. Наша истина кладет на челоборцов печать героев… и так как Альциона любит Омбриция, быть может, любовь ее будет для него лучом Изиды.

— Если только, — сказал Мемнон, — любовь Омбриция не принесет гибель прорицательнице и смерть Альционе. Кто мне поручится за верность этого ученика?

Альциона поднялась с колен и сильным голосам, в котором снова проявилась прорицательница, воскликнула:

— Я… жизнью своею!

— Так значит, ты его любишь? — спросил Мемнон в отчаянии.

Альциона не слышала. Мысль ее парила в иной сфере. Она продолжала торжественным голосом, как бы желая запечатлеть пламенные слова в прозрачном эфире, сохраняющем клятвы:

— Для того чтобы он сделался сыном Изиды и чтобы мощь его засияла над городом Помпея, я предлагаю себя в жертву…

Мемнон спросил:

— Следовательно, если он выдержит искус?

— Я буду его женой.

— А если он изменит тебе?

— Я буду смотреть, как сгорит одинокое пламя моего чистого желания, и умру как весталка, обнимая жертвенник, на котором горит неугасимое пламя…

И, дополняя жестом свою мысль, она снова прижалась к колонне, которую обнимала. Трое мужчин смотрели на нее с внутренним трепетом, проникнутые решительностью и религиозной торжественностью ее слов. Гельвидий, взяв за руку Омбриция, сказал:

— Я тоже ручаюсь за этого юношу, он римский всадник. А теперь вернемся на праздник и оставим дочь с отцом.

Когда Гельвидий и трибун исчезли в чаще диких мирт, иерофант и прорицательница некоторое время оставались неподвижны: он стоял, скрестив руки, она — на коленях у мраморной колонны. То, что произошло между ними, было так необычно и так неожиданно, что они не понимали этого; как будто поразившая их молния оставила им жизнь, но испепелила души. Он испытывал такое чувство, как будто потерял свою приемную дочь и свою ясновидящую, сокровище своего сердца и око своего духа в невидимом мире. У него отняли его венец. Она тоже понимала, что, повинуясь непреодолимому инстинкту своего сердца, потеряла доверие своего спасителя. Это терзало ее, но она повиновалась приказанию своей души, которое было сильнее всех колебаний. И потому оба эти человека, связанные самыми нежными и самыми тонкими узами, стояли друг перед другом, как два чуждых существа, изумляющихся тому, что они вместе. Наконец Альциона подняла голову, но, все еще стоя на коленях, прошептала, простирая с мольбой руки к Мемнону:

— Прости меня, отец. Я не могла поступить иначе. Мне повелевал бог.

— Какой бог?

— Я не знаю, но он говорил здесь, — сказала Альциона, приложив ладонь своей хрупкой руки к левой стороне груди.

— Кто бы он ни был — это не мой бог.

— Прости твою дочь, твою прорицательницу.

— Ты мне больше не дочь, — сурово ответил Мемнон, — ты больше не прорицательница. Морская чайка, которую я спас, улетела. Ты просто дитя из Самофракии, украденное пиратами, легкая добыча, идущая к своей судьбе!

Иерофантида поднялась с колен. Глаза ее наполнились слезами.

— Как, отец мой, разве я не твоя Альциона?

— Я не знаю, будешь ли ты ею когда-нибудь вновь, — ответил жрец. — Иди теперь, вернись в хор и оплакивай своего утраченного бога.

Альциона жестами умоляла, чтобы отец обнял и поцеловал ее, но вытянутая рука Мемнона приказывала ей идти вперед. Она пошла медленными шагами, склонив голову, закрыв лицо руками. В глубине рощи Персефоны, к которой они приближались, мелодичные голоса плакали: „Изида, Изида, что сделала ты со своим богом?”

XВ храме

Марк Гельвидий принадлежал к той редкой категории людей, у которых преклонение перед высшими истинами соединяется со стойкой потребностью действия и которые удовлетворяются своею мыслью только тогда, когда она озаряет своими лучами их среду, объединяя единомышленников их для общего усилия. Происхождение и природные склонности привлекали его к древней школе пифагорейцев, почтенной родоначальнице самых благородных философских учений Греции. Однако, несмотря на это, весь античный мир подверг ее некоторого рода остракизму, основанному на боязни и презрении. Уроженец Кротона, где учитель преподавал шесть веков тому назад, Гельвидий принадлежал к редким пифагорейцам, сохранившим в неприкосновенной целости доктрину учителя. В политике он превозносил аристократическое правление с передачей власти в руки группы избранников. Группа эта, по его мнению, должна была представлять подбор действительно посвященных лиц. Они должны были обладать высоким умом и благородным характером и, следовательно, должны были оказаться способными обучать и воспитывать народ. Иерархию душ, присущую человечеству и устройству вселенной, он желал применить к государству, распределив людей сообразно с их свойствами в общей эволюции, где все призваны к прогрессу, но где редкие поднимаются на одну или несколько ступеней в течение одной жизни. Особое учреждение, определяющее степень посвященностью последователей великого философа, должно было служить школой правителей, и политическая организация городов слагалась по образу философского идеала и религиозной истины, хранимых как неприкосновенная святыня группой избранников и передаваемых толпе в той лишь мере, в какой они могут быть ей доступны под покровом искусства и символов.

Это учение о преобладании аристократии, одинаково враждебной и тирании, и демагогии, во все времена обладало свойством вселять одинаковую ненависть и тиранам, и завистливым демагогам. Поэтому-то Пифагор, учредивший этот образ правления в Кротоне, был изгнан из родного города и погиб в Метапонте во время пожара при народном восстании, вызванном демагогом Килоном, которому он отказал в принятии его в число посвященных. Поэтому же изгнанные пифагорейцы, пережившие крушение своего учения, встречали плохой прием в греческих демократиях, и редкие приверженцы и продолжатели этой школы всегда находились под подозрением у римских цезарей.

Гельвидию было тридцать лет. Великодушный, благородный, слепо верящий в могущество идей, он легко предполагал те же свойства и в других. Пламя чистого воодушевления и ясной совести горело в его глазах. Голубая повязка, сдерживающая волосы, венчала его лоб, а темные кудри гармоничной рамкой окружали благородные черты его лица. Разочарования не могли убить в нем веры в конечное торжество добра. Не имея никакого личного честолюбия и полагая свое единственное счастье в отыскании истины, он смеялся над коварством своих соперников и презирал поношения черни.

Жена его Гелькония, пожелавшая называться Гельвидией, по имени своего мужа, обладала сильным характером и любящей душой. Еще до брака она прониклась мыслями своего будущего мужа, как прозрачная алебастровая ваза, наполненная драгоценным вином, придает ему изящество своих форм, окрашиваясь сама золотистым пурпуром его влаги.

До женитьбы своей Гельвидий побывал в Греции, Египте, на Востоке, потом поселился на жительство в Помпее. Этот город отдохновения, искусства и наслаждений, корзина роз, красующаяся на берегу волшебного залива, под тенью огнедышащей горы, со странной силой привлекал поэтов, ораторов и философов. Все поддавались его очарованию. Роскошная рамка его берегов, с мягкими и грандиозными очертаниями, побуждала к глубоким размышлениям, к смелому творчеству. Гельвидий надеялся создать здесь центр пифагорейских идей и ввести их мало-помалу в самый организм города, чтобы распространить их отсюда в полугреческих еще городах Тарентского залива, а затем в Греции и на Востоке благодаря сношениям с Александрией. В качестве декуриона, то есть сенатора, принимающего участие в городской администрации, он выписал из Египта Мемнона, чтобы поднять выродившийся культ Изиды до высоты, на которую его вознесли некогда истинные ученики Гермеса. Узнав от своей жены о любви Альционы к Омбрицию Руфу, он отнесся сочувственно к браку между ними, надеясь приобрести в лице трибуна влиятельного адепта доктрины и защитника ее перед Веспасианом и Титом. Поэтому Гельвидий употребил все силы, чтобы заставить разделить то же убеждение и Мемнона. Доводы его, наконец, заставили последнего принять Омбриция в число учеников и допустить его к испытаниям. Иерофант должен был преподавать свою науку в доме Гельвидия и Гельвидии, в присутствии избранной четы. Слова жреца Изиды, излагающие учения Гермеса и Пифагора, должны были сопровождаться иногда пением и танцами, так как священное искусство одно может облечь плотью божественные истины и превратить абстрактное слово в живой глагол. Юноши и девушки, избранные из числа учеников, будут исполнять гимны богам, согласно пифагорейскому ритуалу. Наконец, в виде иллюстрации к сокровенным положениям науки, недоступным никакому анализу и могущим представляться уму лишь в состоянии религиозного или поэтического экстаза, Альциона будет декламировать прекраснейшие из орфических гимнов, сохраненных тайным преданием, касающиеся небесных странствований Психеи. Тогда выяснится, можно ли вызвать в сердце трибуна чистое воодушевление, таящееся почти всегда, подобно кристальной капле, в тайниках человеческой души. Временно от Омбриция требовалась только клятва в молчании обо всем, что он увидит или услышит. Если он выйдет победителем из испытания, он будет торжественно принят в среду посвященных и принесет клятву Изиды, заключающуюся в обещании повиновения учителям и быть безусловно преданным истине. После этого все вместе должны отправиться в Грецию и в Египет на судне Гельвидия. Пифагорейцы, живущие на берегах Роны, в римской провинции, неподалеку от Массилии[3], подарили ему эту великолепную трирему в надежде, что он приедет навестить их, а может быть, и поселится среди них. В настоящее время помпейский декурион распорядился перевести ее в порт Стабии, где ее отделывали и украшали опытные мастера и художники. На этой триреме Омбриций и Альциона, Гельвидий и Гельвидия должны будут отправиться в Афины в сопровождении Мемнона, чтобы присутствовать на элевсинских таинствах. Там же будет совершено бракосочетание Омбриция и Альционы, и затем все вместе вернутся продолжать начатое дело в Италии.

С отчаянием в душе подчинился Мемнон решению судьбы. Он думал, что ему грозит неизбежная потеря и науки, и счастья. Но он вспомнил слова Саваккия, сказанные ему в пустыне, под пирамидами: „Ты обретешь высшую истину лишь в высшем страдании”. И он старался не думать больше о себе, а только о своей обязанности сделать из Омбриция истинно посвященного, а из Альционы счастливую супругу, не без тайной надежды, впрочем, что старания его не увенчаются успехом. Но он отталкивал эту недостойную мысль, желая быть только учителем, то есть человеком, не имеющим земных желаний, и даже более нежели человеком — живым Глаголом Вечного.


Уроки начались в ларариуме Гельвидия. Здесь находился только маленький алтарь, всегда украшенный цветами, и две мраморных музы, Мельпомена и Полигимния.

Около двенадцати женщин и девушек вместе с Гельвидией расположились по стенам полукруглого покоя. Мемнон стоял перед алтарем. Напротив, под перистилем, сидели Гельвидий, стоик Кальвий, Омбриций Руф и несколько юношей. Все усердно посещали ежедневные уроки учителя и слушали его с глубоким вниманием.

Альциона не появлялась на первых собраниях. Омбриций не видел ее в течение двух месяцев. Хотя это испытание показалось ему жестоким, он подчинился ему беспрекословно. Он верил обещанию иерофантиды; самолюбие его было удовлетворено; наконец, благодаря урокам Мемнона, ум его вернулся к прежним юношеским порывам. Но вместо того чтобы наталкиваться на узкие и нагие стены стоицизма, он мог свободно носиться по широким аллеям и упиваться беспредельными горизонтами, раскрывающимися перед ним. Набросав в общих чертах основные положения науки о Числах, этого ключа герметической доктрины, значение которой можно постигнуть только по многочисленным приложениям ее ко всем наукам и к конечному синтезу вселенной, Мемнон быстро перешел к истории человеческих рас, в которой отмечается постоянное нисхождение и видимое воплощение Духа в материю. Он говорил об исчезнувших материках, воспоминание о которых уже утратилось среди невежественных масс. Рассказывал о жизни первых человеческих племен, более похожих на животных, чем на людей, о племенах, внешний образ и действия которых сохранены египетскими жрецами в иероглифах, начертанных на стенах древних усыпальниц и храмов. Он описал лемуров, пещерных людей, населявших некогда гиперборейский материк, на которых, по-видимому, намекает Эсхил, вкладывая в уста Прометея слова: „Они видели, но плохо, они слышали, но не понимали. Подобные призракам, возникающим в сновидениях, они жили в течение многих веков, сливая все в одно и не различая отдельных предметов”. Он рассказал историю Атлантиды, огромного материка, возвышавшегося некогда посреди Великого океана, далеко за Геркулесовыми столбами. О нем говорит в своих сочинениях Платон, посвященный египетскими жрецами. После целого ряда катаклизмов последний остров его, называемый Платоном Островом Посейдона, опустился на дно океана за девять тысяч лет до основания Рима. Этот огромный, ныне исчезнувший материк был ареной грандиозной цивилизации, просуществовавшей многие тысячелетия; о ней свидетельствовали огромные храмы, златовратые города. Целый ряд островов, поглощенных с тех пор последовательными затоплениями, связывал в то время Атлантиду с Африкой и Европой и облегчал сообщение с этим материком. Науки и искусства, магия и культ Солнца родились среди жителей Атлантиды. Они положили начало избранным расам, населившим впоследствии Европу, Африку и Азию. Но сокровенная наука во всей полноте своей образовалась только в Египте, трудами Гермеса, унаследовавшего предание Атлантов, и благодаря посвященным, повелевавшим во имя его. Наука о числах и светилах, письмо и прорицания, религия, переводящая тайные влияния и космические силы в выразительные символы, и искусство управлять людьми, вытекающее из знания души, достигли в Египте высшей степени расцвета.

— Таким образом, — заключил Мемнон, — в подавляющей громадности человеческой истории, из века в век, от тысячелетия к тысячелетию, сквозь все расы и все мировые перевороты, священное предание является путеводной нитью, непрерывной цепью, светильником, часто тускнеющим, но никогда не угасающим. Если слепая толпа движется медленно вперед, то это совершается лишь благодаря пророкам, посланникам Предвечного, воплощающимся на земле. Вокруг них собираются избранники, увлекающие толпу. Благодаря посвященным, передающим из рук в руки светильник жизни, священный огонь не угасает, ничто существенное не утрачивается, и сокровищница знания постоянно обогащается. Каждому пророку — свое послание, каждой расе — свой труд.

— С дорической расы и пророка ее Орфея, — продолжал иерофант, — начинается эра, в которой мы живем. Божественный Орфей, вышедший из святилищ Египта, пожелал передать эллинам божественную науку в жизни и красоте, в городах и храмах, в мраморе и живом теле. В этом заключается волшебство его чарующей лиры. До него мир знал только Жреца и Царя. В темный лес людей Орфей бросил, как яркие светочи, Героя и Поэта, Влюбленную и Пифию, живые факелы Прометея. Мы, ученики Гермеса, Орфея, Пифагора, жаждем зажечь еще более прекрасные огни… Но надо верить в божественную науку, чтобы совершать божественные завоевания.

Эти смелые речи восхищали Омбриция. Они заставляли трепетать неведомые источники в твердой скале его сердца. Быть может, он не стал бы прислушиваться к этим новым словам, если бы мощная гармоничность их не льстила его гордости. Он уже видел себя посвященным, пророком, магом, могущественнее всех императоров мира. Он устрашал толпу своим обаянием, воля его венчала и развенчивала цезарей. Но мысли Омбриция приняли иное течение, отношение его совершенно изменилось, когда Мемнон приступил ко второй части тайной науки. Человек и род человеческий имеют не только земную историю, они имеют историю космическую, охватывающую периоды их существования до и после этой жизни. Каким образом произошла душа человеческая от божества? Путем какого ряда падений и восхождений достигла она своего теперешнего состояния? Каковы ее скитания в мире после каждой смерти? По какому неизбежному закону принуждена она воплощаться вновь после каждого пребывания возле домашних иниев и созидающих богов? Каковы условия ее конечного освобождения, ее возвращения, в полном озарении и могуществе, в свое божественное отечество? Мемнон дал только несколько кратких намеков на эту грозную и величественную Одиссею человеческой Психеи, тоскующей по Психее божественной, стараясь лишь найти нить, связывающую эти различные существования, и общий закон, управляющий ими. Он прибавил, впрочем, что по этому поводу Омбриций получит более подробные сведения в Элевсине и что для того чтобы составить себе приблизительное представление о необъятных тайнах преджизненного и послежизненного существования, необходимо мало-помалу учиться проникать в них самому. Но это достигается на последних ступенях посвящения.

При первых же шагах учителя в небесной истории Психеи Омбриций испытал чувство беспокойства и головокружения. Несмотря на то, что это учение о многообразном и постепенном бессмертии выходило из вершин сознания и из божественного центра вселенной, оно внушало трибуну скрытое отвращение. Слушая Мемнона, он испытывал ощущение, какое переживает континентальный житель, увлеченный против воли смелыми моряками в бурное безбрежное море. Внутренние ли очи его не хотели раскрыться или же его удерживала инстинктивная боязнь перед неизвестным? Вскоре смущение сменилось бунтом. Узость его ума, трусливость его души облеклись в шлем гордости, чтобы скрыть свою истинную сущность от его омраченного сознания. Разум его отказывался принять эти дерзкие гипотезы, которые ему выдавали за непреложные истины, не представляя никаких осязательных доказательств. Гордость его возмущалась при мысли о том, что он существовал под иными формами и еще много раз должен изменить свое тело и сознание. Что представляет собою это учение, отрывающее человека от твердой земли чувств, чтобы бросить его в бездну неизвестностей? По какому праву этот надменный жрец грозит исторгнуть душу трибуна из его здорового тела, чтобы бросить ее в пространство? И стоит ли это мнимое небо осязаемых радостей земли? Лучше, говорил он себе, прожить одну жизнь со всей напряженной страстностью и не найти в конце ее ничего, быть совершенно уничтоженным, нежели скитаться призрачной тенью сквозь столько существований, будучи гонимым какою-то неведомой силой!

Присутствие Альционы, появившейся, наконец, в полукруглом покое, только усилило его раздражение. Она не отходила от женщин и девушек, окружавших ее стеной нежности и благоговения. Заключенная в их кругу, она казалась ему чужою. Трибун и иерофантида обменивались лишь беглыми взглядами. Порой она обращала к нему влажный и мерцающий взор. Но чаще глаза ее заволакивались какою-то холодностью, и душа Альционы уносилась вдаль. Тайна этой души, в которую он не мог проникнуть, тревожила его еще больше тайны вещей. Поведение Альционы на последних уроках Мемнона только углубило разделявшую их пропасть. В то время как Омбриций все более и более восставал против высказываемых иерофантом идей, иерофантида с наслаждением возносилась на эти недоступные высоты. Она парила там как птица, носимая ветром. Голоса юношей и девушек, предшествуя и сопровождая слова учителя, раздавались под сводами ларария вместе с звуками теорбы и лиры. Это были старинные гимны, заклинания богов, сохранившиеся из орфических времен. Доверчивые души певцов устремлялись к невидимым силам, их выразительные жесты, вибрирующие голоса и сияющие лица, казалось, черпали новые силы в мировой душе, но сердце Омбриция ожесточалось и закрывалось все больше и больше. Его возмущали эти восторги, эти радости, которых он не разделял, вызывали в нем гнев. И в довершение унижения, Альциона, казалось, забыла о нем. Сидя на цоколе Музы, колена которой она обнимала, бледная, как мрамор, к которому прислонялась ее голова, она была близка к экстазу.

В такой позе Альциона присутствовала на последнем уроке иерофанта. Мемнон описывал счастье души, достигшей конца своих странствований и превращений и из божественной обители своей одним взглядом обнимающей свое космическое странствование. В этот день в полукруглом покое находились только трое. Посредине Мемнон, налево Альциона, направо Гельвидия, держащая на коленях лиру из слоновой кости. Жрец Изиды закончил свою речь следующими словами: „Слова человеческие не могут описать картины, развертывающейся перед преображенной душой в этой обители, о которой я говорил вам. Но сокровенное искусство неоднократно пыталось изобразить их. В пояснение Слова Гермеса, прорицательница прочтет нам „Песнь божественной Психеи”. С этими словами Мемнон отошел от алтаря и сел в перистиле, рядом с Гельвидием.

Альциона как бы очнулась от сна, приковавшего ее к статуе Полигимнии, и медленно отделилась от ее холодного мрамора. Как бы в забытьи, она подошла к алтарю и бросила несколько крупинок ладана на тлеющий под пеплом огонь. Ярко взвилось оживленное пламя. Тогда иерофантида подняла голову в венке из нарциссов и глубоким голосом, под аккорды лиры, на которой играла Гельвидия, прочитала таинственный гимн.

Я дочь богов и сестра гениев.

С вершины моего светила

Я видела, как хор их

Поднимался и опускался в мирах

От надира до зенита,

От зенита до надира

Свет! Гармония!

Наука и любовь переполняют мое сердце.

Трепетно и лучезарно,

Как звезда, во мне

Блещет дивное воспоминание…

Никто не может отнять у меня бессмертного венца!

Темные силы, призраки ада,

Мрачные бездны, бесчисленные века,

Что грозили поглотить меня,

Отныне вы надо мной бессильны!

Вы проходите, я остаюсь

Вы падаете, я возникаю…

Я — вечное желание,

Я — вечное воспоминание,

Я — божественная Психея!

Последние аккорды лиры еще звучали, сопровождая широкий жест иерофантиды… Все следили в душе за продолжением ее слов, как за кристальными кругами, оставляемыми лебедем на лазурной волне, но вдруг волнение, охватившее юные души присутствующих, прорвалось в страстных возгласах: „Слава Мемнону! Слава нашей Альционе!”

— Честь и слава обоим! — сказал Гельвидий, поднося жрице букет цветов.

Она взяла их, улыбаясь, склонилась над Гельвидией и поцеловала ее, как бы стыдясь своей дерзости и чувствуя себя снова слабой женщиной после того, как изображала божественную Психею. Вместо ответа Гельвидия пригладила золотистые волосы девушки и нежно прижала ее пылающую голову к своей пышной груди, покрыв поцелуями ее лоб, по которому струились капли испарины, вызванной вдохновением.

* * *

Все с шумом поднялись со своих мест. Омбриций, безмолвный и неподвижный, продолжал сидеть. Мозг его кипел, сердце сковало ледяным кольцом. Он напоминал охотничью собаку, видящую, как жаворонок поднимается с борозды и взвивается ввысь, куда она за ним не может последовать. Преисполненный глухого раздражения против этих восторгов, которых он не мог понять и находил нелепыми, он сердился на всех и на все: на Мемнона, на его учение, на его учеников и даже на иерофантиду. И все же, сверхъестественная красота Альционы возбуждала до высшей степени все скрытые желания его существа своим непреодолимым очарованием. Но он находил, что только он один имеет права на нее и что у него отнимают с трудом приобретенное сокровище. Самозабвение есть сущность великой любви и воодушевления. Эти два высоких свойства, самые могущественные из всех, всегда будут казаться безумием тем, кто не способен погрузиться в чужую душу или раствориться в Боге.

Альциона осталась одна возле статуи Полигимнии, перебирая пальцами сплетенную из лавров гирлянду, висевшую на ее цоколе. Казалось, что она ждет Омбриция. Он подошел к ней.

— Вот уже три месяца, — сказал он, — как я не говорил с тобой, Альциона! Я почти не видал тебя, и только твой далекий взгляд изредка говорил мне, что ты еще не забыла меня. Ты блуждала в иных мирах, далеко от меня, в каких-то недоступных небесах… Сегодня твоя дивная песнь привела меня в отчаяние… Я теряю почву в этих беспредельных пространствах. У меня нет крыльев, чтобы следовать за божественной Психеей. Венок из нарциссов, красующийся на твоей голове, язвит и оскорбляет меня… Эти цветы, Альциона, неприкосновенны, как звезды!

Альциона во время этой речи стояла с опущенными глазами. Теперь она подняла веки и с изумлением взглянула на трибуна, как будто не узнавая его. Потом на тонких губах ее появилась бесконечно нежная улыбка. Она сняла венок из нарциссов и сказала, протягивая его Омбрицию:

— Я сорвала эти нарциссы, покрытые свежей росой раннего утра. Я хотела бы так же сорвать твою душу, чтобы поднести ее в дар Изиде. Вдохни аромат их венчиков… Что он говорит твоей душе?

Омбриций взял в руки венок и стал влюбленно вдыхать опьяняющий аромат его перламутровых звезд с желтыми сердцевинками. Он смотрел то на нарциссы, то на улыбающуюся иерофантиду. Но вдруг отдал ей венок.

— Что говорит мне этот аромат?.. — воскликнул он. — Что я люблю тебя, как безумный, ты же не любишь меня!

Она обняла его нежным и бесконечно сострадательным взглядом:

— Я не люблю тебя? Разве ты забыл мою клятву у фонтана с лотосами?

— Если бы ты любила меня, — сказал Омбриций, — ты постаралась бы снизойти до меня, иначе я не смогу достигнуть тебя… Я никогда не смогу подняться так высоко!.. Ах, если бы ты меня любила, если бы ты меня любила, ты отдала бы мне твой венок сейчас… сейчас!

Альциона вздрогнула от испуга. Она прижала обе руки к груди, как бы пытаясь удержать нахлынувшее на нее волнение. Затем с выражением бесконечной нежности прижала к губам венок нарциссов и, как бы почерпнув в этом прикосновении внезапное вдохновение, сказала более спокойным голосом:

— Эти цветы будут принадлежать тебе, Омбриций, потому что я вся принадлежу тебе… — Потом, сияющая, гордым движением она возложила венок на мраморное чело Полигимнии и прибавила: — Мы поднимемся вместе!

В эту минуту к Альционе, как вихрь, устремилась группа девушек. Они обвили ее гирляндой роз, восклицая; „Как она прекрасна! Она преобразилась, она сама — божественная Психея!” „Тебе даю я лиру, чарующую души”, — сказала Гельвидия, подавая ей лиру из слоновой кости. „Тебе венец бессмертия” — сказал Гельвидий, снимая венок нарциссов с головы Полигимнии и возлагая его на голову Альционы, щеки которой вспыхнули. Стоя в нескольких шагах от своей приемной дочери, Мемнон торжествующим оком созерцал свое дело. Альциона принимала эти знаки почтения без гордости. Ее тревожил мрачный вид Омбриция. Она снова заглянула в его душу и в первый раз заметила в ней грубое желание и глубокий эгоизм.

Омбриций, удалившийся под колонну перистиля, издали смотрел на эту группу. Он с горечью говорил себе: „Вот она стоит среди равных, но меня нет с ними. Все эти последователи Изиды составляют одну семью. Они владеют ею, для меня же она недоступна”. В сердце его поднимались скрытая зависть, глухая злоба. Чтобы успокоиться, он прибавил: „Она любит меня. Ну, что же, я буду тверд!” И он вышел, не простившись ни с кем.

XIГедония Метелла

На следующий день Омбриций взволнованно шагал под большим портиком форума, куда богатые помпейцы и прелестные помпеянки приходили подышать вечерней прохладой, волоча по мозаичным полам свои тоги и столы и, стараясь заглянуть в закутанные покрывалами лица, завязывали легкие интрижки, уступающие в сложности их хитросплетенным прическам. Вдруг Симмий ударил его по плечу и схватил за обе руки.

— Какой счастливый бог привел тебя, — воскликнул грек. — Я только что вышел от самой необыкновенной женщины в Помпее. Нынче вечером она дает ужин. Прелестная Миррина, которая, правда, иногда изменяет мне, но все же всегда ко мне возвращается, обещала мне, что будет танцевать у этой знаменитой матроны. И вот что мне сказала царица Помпеи: „Так как ты приведешь мне первую танцовщицу Помпеи, то почему бы тебе не привести и самого доблестного трибуна из армии Тита, который, говорят, сделался мудрейшим философом? Я хотела бы видеть этого римского всадника в числе своих гостей. Вот уже три месяца, как ты обещал мне привести Омбриция Руфа и до сих пор не сдержал своего слова”. Я ответил царице: „Если я его найду, клянусь всеми богами, что приведу его к тебе сегодня вечером”. Хорошо ли я сделал?

— Кто эта женщина?

— Гедония Метелла.

Омбриций тщетно напрягал память.

— Неужели же ты забыл патрицианку, которую мы видели в носилках в день свадьбы Гельвидия, и красную розу, как бы нечаянно упавшую за складку твоей тоги?

— Теперь припоминаю, — сказал Омбриций, который, поддавшись очарованию Альционы, перестал думать об этом приключении.

— Я не хочу застать тебя врасплох, мой милый трибун, — продолжал эпикуреец. — Надо, чтобы ты знал, куда я поведу тебя. Храм Изиды имеет свои тайны, которые скрыты от меня; но дом Гедонии Метеллы тоже имеет свои тайны, обычаи, обряды и законы. Я буду твоим проводником в этом лабиринте. Это странный дом, полный привлекательности и коварных ловушек. Одни находят в нем свое счастье и карьеру, другие — гибель. Но я должен предупредить тебя относительно одной особенности этой опасной женщины. Всякий, кто хоть раз попал к ней, неизбежно становится или ее другом, или ее врагом. И горе последнему! Ибо, если она великодушна по отношению к тем, кто подчиняется ее капризам, она опасна для тех, кто ей противится. Итак, подумай прежде, чем принять ее приглашение, а если пойдешь, будь настороже.

— Ах, Симмий, — воскликнул Омбриций, сразу повеселев, — ты — великий оратор. Ты сумел задеть мою слабую струнку. Ты говоришь, что есть опасность? Тогда я, конечно, пойду. К тому же мне необходимо развлечься.

— Чудесно, — сказал грек, хлопнув в ладоши. — Так приходи поужинать вместе со мной и Мирриной. А потом отправимся втроем к царице Помпеи.

Час спустя оба друга и мима Миррина, небрежно раскинувшись на роскошных ложах, весело ужинали в нарядном триклинии Симмия. По стенам, выкрашенным красной краской, вились гирлянды зелени, переплетаясь с розовыми телами: плавающие нереиды, летающие амуры, сфинксы и крылатые кони, стройные женские фигуры, тонкими колонками выделяющиеся на фоне воздушной архитектуры из арабесок и листвы. Легкие замечания гостей, как стая вороватых воробьев, летали над блюдами рыбы и дичи, среди ваз и цветов. Когда рабы подали кубки с вином, Симмий заговорил серьезным тоном:

— Ты должен знать, друг мой, что Гедония Метелла — дочь патриция Метеллия и нумидийской принцессы. Она соединяет в себе непреклонную и величественную гордость римлянки с огненной страстностью африканских рас. Она покоряет мужчин, но сама до сих пор оставалась непокоренной никем, потому что умела владеть собой. В ней живет вакханка и Агриппина, но и та, и другая скрываются под обаятельной внешней беспечностью. У нее мужская воля, и она выдрессировала свои женские страсти, как стаю пантер, направляя их на преследование своих глубоких и сокровенных замыслов. Если бы я был философом, я определил бы ее характер так: глубокое сладострастие на службе у непомерного честолюбия.

— Но каковы же цели этого честолюбия? — спросил Омбриций.

— Это никому неизвестно, до такой степени своеобразны ее поведение и образ жизни.

— Ах, пожалуйста, без философии, — воскликнула Миррина, закинув хорошенькую головку и отправляя в рот устрицу. — Расскажи поскорее ее историю! Ее историю!

— Я знаю о ней очень немного, — продолжал Симмий. — Говорят, что в детстве она была любимицей Поппеи. Супруга Нерона любила сажать к себе на колени маленькую патрицианку. Став преждевременно женщиной, Гедония, быть может, уже тогда сумела извлечь из взоров и речей белокурой еврейки, возлюбленной чудовища, неуловимою сущность ее коварной прелести и искусных приемов? Сумела ли она проникнуть и усвоить ее искусство управлять цезарем при помощи улыбок, слез и угроз, возбуждать его отказами, удерживать ласками, преследовать его своими взглядами? Я не знаю. Но, во всяком случае, известно, что восемнадцати лет она вышла за самого могущественного проконсула империи, бесчисленными взятками нажившего огромное состояние, и что этот снисходительный муж умер через несколько лет, оставив ей все свое огромное богатство: дом в Риме, земли в Эпирии и Кампании, виллу в Байях, музеи, статуи, бесчисленные сокровища, множество преданных клиентов и целую армию рабов.

— Как бы я хотела быть этой женщиной! — со вздохом проговорила Миррина, раскрывая одну из морских раковин, называемых frutti di mare, белая пульпа которой тянулась своим еще живым телом к чувственным губам актрисы.

Симмий понизил голос, чтобы его не услышали рабы, двигавшиеся вокруг стола с серебряными блюдами.

— Между нами: говорят, будто Гедония отравила своего старого мужа ядом, спрятанным в ее волосах.

— Каким образом? — спросила Миррина, дрожа от волнения и любопытства.

— О! самым великолепным образом, — улыбаясь ответил эпикуреец. — Старик любил после пира распускать черные волосы своей жены и долго вдыхать их аромат. Маленький эмалевый флакон был прикреплен к локонам, как украшение. В то время, как проконсул прижимался губами к обнаженному плечу Гедонии, она держала в одной руке кубок, а другой осторожно вылила содержимое флакончика в вино и предложила смертельный напиток супругу, опьяненному ароматом ее тела и роскошных волос. Верен ли этот факт, или это просто клевета какого-нибудь раба? Но история эта обошла весь Рим и многие провинции. В конце концов… я желал бы умереть так. Что ты скажешь, Миррина? Согласилась ли бы ты умертвить меня таким образом?

— Ах, какой ты злой! — воскликнула актриса с загоревшимися от негодования глазами. — Ужасная женщина!.. Но какая прекрасная сцена для театра.

— Ну, а потом? — спросил трибун, оставив еду и питье.

— С тех пор Гедония наслаждалась своей роскошью и состоянием и не вышла вторично замуж. В Риме у нее было множество любовников. О ней можно сказать, как и о Поппее, что она никогда не отличала любовника от мужа. Самым знаменитым из ее любовников был старик Цецина, военоначальник Вителлия, выдающийся полководец, человек страстный и честолюбивый. Они разошлись внезапно, и неизвестно почему. По-видимому, она сердится на него, потому что никогда не говорит о нем. Цецина достиг огромного положения. Во время кровопролитной войны между армиями Вителлия и Веспасиана Гедония Метелла сыграла большую роль в судьбе Тита, сына нашего императора. Она имеет на него большое влияние через его жену. Год тому назад она приехала в Помпею и поселилась в своем доме. Но что она замышляет? Я думаю, что в ожидании своей судьбы, она просто развлекается.

— Каким же образом?

— Очень искусным и утонченным образом. Она образовала братство гедонианцев.

— Что это такое?

— Братство это состоит, разумеется, из поклонников Гедонии. Я не принадлежу к нему, но изредка посещаю ее праздники в качестве устроителя танцев и музыкальных развлечений. Благодаря этому я знаю почти все, что там происходит. Чтобы принадлежать к кружку Гедонии, нужно принести клятву подчинения, которая обязывает членов повиноваться всем ее капризам. Она вознаграждает их по своему усмотрению, но не одинаково, каждого по заслугам. Нужно отдать ей справедливость, до сих пор она умела поддерживать среди них образцовый порядок. Когда она выбирает любовника, он считается на все время, что длится ее благосклонность, принцем братства. Этому предшествует особая церемония посвящения. Все обязаны относиться к нему с почтением. Ревнивцы, забияки, ворчуны безжалостно изгоняются. Остальные повинуются, ждут и надеются на то, что придет и их черед. Часто они надеются тщетно, но все же счастливы своей принадлежностью к братству, которая позволяет им находиться в обществе царицы Помпеи и принимать участие в ее празднествах. Эта привилегия дает большие преимущества. Многие из ее поклонников, даже те, которые не добились особой ее благосклонности, сделались префектами, военачальниками, преторами. Она их не забывает, защищает их в случае надобности, если они продолжают повиноваться ей. Вот почему, вероятно, члены братства гордятся своим положением, а те, кто к нему не принадлежит, злословят и завидуют им. Короче, все порицают пороки царицы Помпеи, но все за ней ухаживают. Ею гнушаются, но ее обожают; ее желают, но боятся, потому что она обладает очарованием и могуществом. Я чуть было не забыл сказать тебе, любезный Омбриций, чтобы дать тебе возможно полные сведения, что Гедония Метелла не верит ни в чудодейственных богов жрецов, ни в инертного и абстрактного Бога философов. Это явное безбожие могло бы очень повредить ей в высших сферах, если бы она не подчеркивала публично своего культа божественности цезаря, что освобождает ее от всякого подозрения в безбожии. Говорят также, что она втайне поклоняется Гекате в маленьком храме, расположенном в ее саду в Байях. Но никто не проникал в этот храм, и она запрещает говорить о нем. Это тайна. Вот, счастливый трибун, все, что я знаю.

— Этого достаточно, чтобы обещать мне интересный вечер, — сказал трибун, вставая с надменной улыбкой, которой он улыбался всегда, когда при нем говорили о роскошных женщинах или о богатствах, но в которой всегда сквозила нотка зависти и желания.

— Я боюсь танцевать у этой колдуньи, — сказала Миррина. — Она меня заворожит.

— Что ты! — сказал Омбриций. — Она сделает тебе роскошный подарок, который принесет тебе счастье на всю остальную твою жизнь.

Трибун надел тогу. Симмий застегнул на плечах танцовщицы плащ, совершенно скрывший ее фигуру, и все трое вышли из дому.

* * *

Дом Гедонии был весь освещен лампадами. В сопровождении номенклатора Симмий, Миррина и Омбриций прошли через целую анфиладу атрумов, перистилей, галерей и залитых светом лабиринтов. Колонны из яшмы и порфира сменяли одна другую. Мифологические сцены пестрили выкрашенные красной краской стены гирляндами прекрасных тел, цветником белых, розовых и коричневых форм. Стройные эфебы и нежные богини улыбались в нишах. Терракотовые амуры резвились в клумбах цветов. Они застали хозяйку дома окруженной дюжиной молодых людей в патрицианских хламидах, застегнутых аграфами, фибулами и камеями. Группа эта находилась в нимфеуме. В глубине полукруглой залы, в куще тонкой листвы и водяных растений, полулежала мраморная нимфа. Из склоненной урны богиня тихонько лила струйку воды в бассейн, скрытый кустами водорослей. Вдоль стен комнаты тянулись каменные скамьи. Впереди нимфы, у затененного фонтана находились три кресла. На среднем, покрытом подушками из виссона, восседала Гедония Метелла в пурпуровом пеплуме с золотым поясом. Волосы ее были причесаны наверх и сдерживались сзади сеткой из драгоценных камней; на лбу ее сверкала диадема. Индийский шарф из вышитого цветами розового шелка был накинут на ее шею и обвивал обнаженные руки. Локон черных блестящих волос нежно спадал на шею, как змея, усыпленная сильным запахом.

Омбриций видел эту женщину только один раз, в день свадьбы Гельвидия, на форуме, в носилках. Надменные черты ее запечатлелись в его глазах. Теперь он был поражен нежной прелестью, струившейся в этой красоте. Над пышной грудью возвышалась шея, стройная, как горлышко амфоры. Властный, широкий лоб, овал лица, гордость линий выдавали в ней знатную римлянку. Но подвижная гибкость шеи, широкие вздрагивающие ноздри выдавали африканку. Трудно было представить себе что-либо изменчивее прихотливого изгиба ее рта, с уголками, приподнятыми с кошачьей нежностью или опущенными с тонкой иронией. Большие черные глаза царили надо всем, непроницаемые и пристальные глаза, как у диких зверей пустыни, бесстрастные зеркала, беспокойная глубина которых с одинаковым равнодушием отражает багряное небо и песчаные вихри.

Увидев Омбриция, Гедония смягчила огонь своих глаз, прищурила веки и приветствовала нового гостя грациозным жестом.

— Добро пожаловать в мой избранный кружок, благородный Омбриций. Мне давно знакомо твое славное имя по репутации, которой ты пользуешься в этом городе, но еще больше по твоим подвигам в Палестине. Я знаю, что ты — лучший солдат в армии Тита.

— Многие лета и слава Гедонии Метелле, — сказал Омбриций, склоняя голову. — Справедливо называют тебя царицей Помпеи. Но ты забываешь, что я в немилости…

— Ты так думаешь, любезный трибун? Какое заблуждение! Я знаю обратное и докажу тебе это, когда ты захочешь.

Омбриций подошел ближе. Они поговорили некоторое время вполголоса. Любопытные и подозрительные взгляды впивались в трибуна, но патрицианка тотчас же сказала:

— Мой новый гость, ты скоро познакомишься с членами моего братства. Я назову тебе пока только троих: они познакомят тебя с остальными… Вот, для начала, благородный Лентул, помпейский сенатор, мой старинный друг, мудрец и красноречивый оратор.

Омбриций увидел степенного магистрата, уже пожилого, с седыми волосами, который протянул ему руку, строгим взглядом окинув его с головы до ног.

— А вот, — улыбаясь продолжала Гедония, — восхитительный Флавул, поэт, воскрешающий для нас прекрасные времена Катулла — моего поэта!

Плешивый человек, раньше времени состарившийся, с дряблым и одутловатым лицом, изрезанным зеленоватыми от порочной жизни морщинами, поклонился Омбрицию. Мясистые губы его улыбались бесстыдной и тщеславной улыбкой.

— А это, — продолжала царица кружка, — благородный Крисп, римский всадник, юный годами, но уже великий надеждами, которые он подает.

Трибун ответил на церемонный поклон молодого человека, едва вышедшего из отроческого возраста. Тонкое лицо и фигура его представляли образец изящества и очарования. Все в нем было четко и тонко: нос, подбородок, руки, ноги. Взор его сверкал умом. В руке он держал кубок с грацией эфеба.

— Это новый владетельный принц, — шепнул Симмий на ухо Омбрицию.

— А теперь, — сказала Гедония, — продолжай, мой милый Лентул, и расскажи нам последние новости.

— Вот уже целая неделя, — сказал сенатор, — как в городе только и разговору, что о триреме декуриона Марка Гельвидия. Говорят, что он строил ее в Лигурии. Она называется „Изида” и представляет, будто бы, чудо из чудес. Ни одно из судов миценского флота не имеет такого мощного корпуса и таких роскошных парусов. С недавних пор ее отделывают в порте Стабии, но она тщательно охраняется свирепыми лигурийцами. Никто не смеет приближаться к ней. Вдали от наших обычных увеселительных барок, гордая трирема покоится на якоре и точно бросает вызов миру.

— Для чего же предназначается эта диковинка? — спросила Гедония.

— Говорят, что Гельвидий замышляет поездку во все крупные портовые города южной Италии. Говорят даже, что он намерен проехать в Грецию и в Египет, чтобы распространить там свои идеи об аристократическом правлении и образовать лигу вольных городов против римской империи и против цезаря. Несмотря на свое скромное и приветливое обращение, Гельвидий опасный человек. Он никогда не желал воздавать культа цезарю. А теперь со своей триремой он может прямо показаться царем или полубогом. Эти новые поклонники Изиды, пожалуй, опаснее секты христиан. Те бедны и невежественны и обращают в свою веру только рабов. Поклонники Изиды богаты и образованны и обращаются к избранному обществу. Они называют себя друзьями человечества, но такие же враги цезарю и римскому народу, как и христиане. Следовало бы принять суровые меры и против них.

— Что вы говорите про Гельвидия? — сказал поэт Флавул. — Он, по крайней мере, хоть красив и приятен. Но что такое этот жрец Изиды, которого он выписал из Египта! Видал ли кто-нибудь более мрачного и несговорчивого человека? Сумрачный и надменный, с пристальным и зловещим взглядом, он проходит по улицам, ни с кем не заговаривая, погруженный в свои мысли. Это плохо одетый призрак. Шкура пантеры, которую он носит на своих тощих плечах, оскорбление Вакху. Почему не устроят народного бунта, чтобы изгнать его из Помпеи?

— Вы говорите о жреце, любезный Флавул, но забываете о жрице, — сказал Крисп с тонкой усмешкой, становясь посредине комнаты, напротив Гедонии. — Говорят, что этот Мемнон отобрал ее где-то у разбойников Цикладских островов. Но эта девушка — уроженка Самофракии и далеко не низкого происхождения.

— Она хороша собой? — спросила Гедония, вытянув вперед голову.

— Она не красива, но своеобразна и прелестна. На улице ее можно видеть только под покрывалом, когда она отправляется к жене Гельвидия со своей старой нубийкой. Но я видел ее в храме Изиды во время жертвоприношения огня и благовоний, единственном, которое допускает культ Изиды. У нее чудесные золотые волосы и глаза цвета гиацинта. Говорят, что, когда она засыпает, в присутствии жреца, ей является Изида, и он совещается относительно того, как ему поступать со своими учениками. Изида же является ей иногда с ключом, иногда с зеркалом, иногда с бичом.

— Это верно, — серьезно сказала Гедония, — она изображена в египетских храмах с этими тремя эмблемами. Я заметила это, когда была в Египте.

— Но что обозначают эти три предмета? — спросили молодые люди, столпившиеся вокруг Криспа.

— Вот что. Когда Изида является с ключом, ученика принимают сейчас же с большим торжеством. Когда она является с зеркалом, его подвергают долгому испытанию, которое продолжается иногда много лет. Когда же она приходит с бичом, его изгоняют.

— Ударами бича! Символ ясен, — со смехом заметили молодые люди.

Трибун держался в стороне, вне кружка. Он чувствовал, что на него смотрят, и покраснел. Он горел желанием ответить резкими словами всем этим молодым фатам, но не мог этого сделать, не выдав себя. Он не двинулся и молчал.

— Вы говорите как профаны и по слухам, — сказала Гедония Метелла, возвысив голос. — Но, если я не ошибаюсь, среди нас есть действительно посвященный в культ Изиды, наш гордый трибун. Ведь это правда, Омбриций Руф?

— Посвященный — нет; я только ученик. Мой искус еще не окончился, — ответил Омбриций с некоторым замешательством, приближаясь к кружку.

— Не все ли это равно? — вполголоса проговорила Гедония вкрадчивым тоном и с самой обворожительной улыбкой. — В большом обществе я вполне понимаю твою скромность, но в частном разговоре… Приди, сядь возле меня, славный трибун. Ты мне расскажешь кое-что на ушко обо всех этих тайнах, хотя бы о волосах и глазах жрицы… Или ты поклялся не говорить и об этом?

Омбриций, в котором кровь кипела от тысячи противоречивых ощущений, сел рядом с патрицианкой. Гедония наклонилась к нему, снова окутав розовым шарфом обнаженные плечи. Они стали разговаривать шепотом. Это неожиданное внимание Гедонии вызвало сильное волнение в кружке юных гедонианцев. Сенатор принял еще более величественную осанку, морщины поэта Флавула позеленели, а красавец Крисп вздрогнул и выпрямился. Но он быстро успокоился. Как бы угадав тревогу своего любимца, Гедония воскликнула:

— Сядь здесь, Крисп. Довольно разговоров. Окончим этот прекрасный день танцами. Среди нас присутствует само олицетворение танца и Грации… Приди сюда, бесподобная Муза, отрада глаз, воздушное сладострастие, поэзия наслаждения… Приди сюда, Миррина!

— Слава танцам и танцовщице! — в один голос воскликнули юноши.

Все разместились в полукруглой комнате.

Миррина вышла из галереи, где она переодевалась перед медным зеркалом, и показалась, озаренная светом бесчисленных лампад.

На ней была только прозрачная, как облако, голубоватая туника, под которой стройные формы ее тела колебались как водоросль под зыбкой водой. Крылатое насекомое из берилла сверкало в ее черных волосах. Глаза ее, искрящиеся радостью, сверкали тем же блеском. Она низко поклонилась царице Помпеи, сложив обе руки. Две девушки, с флейтой и тамбурином, сидевшие в противоположных концах комнаты, заиграли, и Миррина начала танец пчелы под звуки музыки, напоминающей жужжание шмеля. Сначала она увидела пчелу вдали и делала движения рукой, как бы следя за линией ее прихотливого полета. Постепенно пчела приближалась к ней, она стала делать умоляющие жесты, склоняла голову и корпус то вперед, то назад. Но невидимая пчелка как будто спускавшаяся все ниже на глазах присутствующих, по-прежнему подлетала, к отчаянию Миррины. Наконец, она внезапно опустилась на танцовщицу, кружась с такой быстротой, что та была почти ослеплена. Пчела садилась ей то на грудь, то на руку, то на лицо. Но тщетно пыталась девушка поймать ее. Она улетала и возвращалась все с большей настойчивостью. И вдруг Миррина вскрикнула и сделала резкий пируэт, как будто злое насекомое ужалило ее. Тогда танцовщица, в безумном страхе, тяжело дыша, принялась кружиться с такой быстротой, что враги, казалось, то и дело вырывались и настигали друг друга. Миррина превратилась в крылатое существо, в женщину-пчелу. Вдруг она остановилась, неподвижная, прямая, как стрела. Торжественно, жестом греческой корзиноносицы, она сняла со своих волос запутавшуюся в них пчелу. Смиренно преклонив колена перед хозяйкой дома, она поднесла ей на раскрытой ладони берилловую пчелку.

Крик восторга вырвался из двенадцати грудей, и царица Помпеи воскликнула: „О, несравненная из танцовщиц, отныне я буду называть тебя не иначе, как божественной Мирриной!” И, отколов с тонкой пурпуровой ткани, облекавшей ее грудь, великолепную камею, она протянула ее любовнице грека, потом притянула к себе ее голову и крепко поцеловала в губы сияющую и почти обезумевшую от радости артистку.

Во время танца Гедония Метелла переводила то влажный, то пламенный взор с Омбриция на Криспа, так что и тот, и другой испытывали большое смущение. Между тем кружок молодых людей теснился вокруг Миррины, осыпая ее поздравлениями и похвалами: „Божественная Миррина, — говорил один из них, — твоих губ коснулись уста Гедонии Метеллы… Они обладают теперь волшебной властью… Подари мне один поцелуй… только один… Это принесет мне счастье у нашей царицы!” — „Нет, мне!” — говорил другой. „Мне, мне!” — „Всем!” — кричали они хором. Еще запыхавшаяся от танца, с влажной, разгоряченной шеей, Миррина смеялась, бросала отдельные слова, вскрикивала и фыркала среди группы мужчин, как взмыленная лошадь после быстрого бега. Она уже готова была уступить настояниям молодых безумцев, но строгий взгляд Симмия остановил ее, и, вся сияя, она подошла к нему.

Между тем три друга Гедонии, сенатор Лентул, поэт Флавул и пылкий Крисп, расположились перед своей богиней, все еще сидевшей посреди нимфеума, под купами зелени, возле тихо журчащего фонтана.

— Чтобы достойным образом завершить этот чудесный праздник, — сказал Флавул, — мы просим нашу волшебницу предсказать нам будущее.

— По глазам или по руке?

— И по глазам и по руке.

— Хорошо. Я начну с тебя, Лентул.

Взяв руку сенатора, она устремила свои большие глаза на печальные глаза магистрата.

— Радуйся, Лентул, — сказала она через минуту, — ты скоро будешь дуумвиром Помпеи.

Слова эти только омрачили седого магистрата. Он высвободил свою руку из рук гадальщицы и сказал:

— Вместо того, чтобы быть дуумвиром этого города весь остаток своей жизни, я предпочел бы быть один только день принцем братства Гедонии.

— Да ведь ты же был им в течение трех месяцев, — сказала она веселым тоном, — а ты знаешь, что я не люблю дважды награждать этим титулом одного и того же друга, каковы бы ни были его заслуги и достоинства. Но все равно… надейся… Гедония ничего не обещает, но дает все в один день… если этого захочет быстроногая Гора.

Подошел Флавул с умоляющим взглядом и горькой усмешкой, как будто бы он сам смеялся над собой и в сотый раз обращался с просьбой, не имея никакой надежды на ее исполнение. Гедония небрежно взяла его руку и искоса взглянула в беспокойные глаза плешивого кутилы.

— Что же мне предсказать тебе, злополучный поэт? Музы сердятся на тебя, потому что ты приносил слишком обильные жертвы Венере. Ну, хорошо, я открою тебе то, что читаю в твоих глазах. За прекрасные стихи, которые ты написал мне, ты получишь венок от Тита и бюст твой будет поставлен в его библиотеке.

Флавул смиренно поцеловал руку Гедонии и проговорил:

— Благодарю тебя, о Киприда! — потом прибавил жалобным тоном с трагикомическим выражением: — Бюст! Бюст! Как это холодно и печально! В один прекрасный день этот бюст будет выброшен в Тибр, и через две тысячи лет, когда я буду представлять собою лишь прах и грязь, какой-нибудь германский или галльский ученый напишет о нем комментарии. Бюст, который издевается над своим оригиналом, потому что он остается молодым, а тот старится. Бюст, который говорит вам: „Я бессмертен, а ты нет!” Ах я отдал бы все бюсты в мире за то, чтобы провести, живым, одну ночь в Байях с Гедонией Метеллой в храме Гекаты!

При этих словах Гедония вздрогнула, глаза ее вспыхнули и властная голова выпрямилась на гибкой шее, как головка змеи.

— Замолчи! — кратко сказала она. — Ты не знаешь сам, что говоришь.

— Но ведь это твоя богиня!

— Культ ее, если и существует, касается только меня одной. Никто никогда не входил в ее храм со мною… и никто не смеет никогда говорить об этом! Ты нарушил самый строгий закон моего братства. Я приговариваю тебя к месяцу молчания.

— Для поэта это жестокое наказание, — сказал сенатор, усмехаясь над поражением товарища.

Огорченный Флавул опустил голову. Молодые люди переглядывались, трепеща перед хозяйкой дома и ее демонической богиней. Гедония плотнее натянула шарф на плечи и побледнела. Глаза ее стали остры, как два стальных клинка. Огненная атмосфера, исходившая от ее тела, вдруг стала холодна как лед. Стесненный этим внезапным ощущением холода, Омбриций встал и перешел в галерею, чтобы невозбранно наблюдать оттуда за происходящим.

Красавец Крисп подошел к Гедонии и проговорил уверенным тоном:

— Я буду скромнее. Я не претендую на угадывание будущего и не желаю ничего знать о нем. Я слишком счастлив настоящим. О, если бы оно продолжалось подольше! И так как в настоящее время я — принц братства Гедонии, то я прошу разрешить мне облобызать божественную ногу ее в знак верного моего подданства нашей царице. Это моя привилегия, и я горжусь ею.

— Это твое право, — шепнула Гедония, снова повеселев.

— Смотри хорошенько, — сказал Симмий на ухо трибуну, — сейчас состоится церемония посвящения.

Раб принес табурет из слоновой кости, покрытый виссоном, и поставил его перед своей госпожой. Она положила на него обнаженную ногу, обутую только в тирскую сандалию. И эта нога, прекрасная, как бледный янтарь и прозрачная, как алебастр, озаренная светом лампад, приковала взоры всех. Преклонив колена, Крисп благоговейно поцеловал ее, потом прижался лицом к подушке. Тогда Гедония поставила ногу на его шею, и розовые ноготки ее впились в нее, оставив на ней красные следы. Он встал, сияя от восторга. Молодые люди окружили его с поздравлениями, а два отвергнутых претендента остались в стороне, печальные, но покорные.

— Ну, что же, любезный Омбриций, как тебе понравился мой церемониал? — спросила патрицианка, подозвав трибуна.

— Я скажу, что эта ножка — восьмое чудо мира и что у азиатских цариц не найти подобной. Несомненно, что у жены Дария, которую Александр не захотел видеть, чтобы не поддаться ее чарам, не было такой прекрасной ножки. На месте Александра я взял бы жену Дария, но не потерпел бы ее ноги на своей шее. Никогда ни одна женщина не заставит меня примириться с этим.

— Так ли ты в этом уверен?.. — с иронической кротостью прошептала дочь Метеллия, склоняя к нему голову.

— Безусловно уверен.

— Тогда ты не сможешь быть членом нашего братства.

— Честь, которую ты мне предлагаешь, велика, — сказал трибун. — Я очень тронут твоим вниманием, но боюсь, что недостоин его. Благодарю тебя за твою благосклонность, и прощай. Приветствую в твоем лице самую прекраснейшую и могущественнейшую из римлянок!

— До свидания, Омбриций Руф! — звонким голосом проговорила Гедония.

В знак прощального приветствия он протянул обе руки и нагнул голову. Потом вышел, не простившись ни с кем из молодых людей. Пройдя шагов десять по галерее, он услышал голос Гедонии, крикнувшей ему вслед: „Берегись бича Изиды!” Он не обернулся и не ответил, но все собрание гомерическим хохотом отозвалось на это восклицание. Оно освобождало всех от гнета оскорбительной надменности, с которой отнесся к ним трибун. Презрительные возгласы придали его уходу видимость поражения.


Тотчас по выходе из залитых светом покоев Гедонии грек и танцовщица погрузились в мрак узких улиц города. Омбриций простился с Симмием, намереваясь отправиться в свой загородный дом.

— Как тебе понравилась царица Помпеи? — спросил эпикуреец.

Трибун, пришедший в мрачное настроение духа, помолчал с минуту, потом ответил сухим тоном:

— Она сильна, но я сильнее ее.

— Почем знать? Это написано там, наверху, — сказал грек, воздев руку к небу.

Падучая звезда прорезала августовское небо, как золотая змея с огненной головкой. Все трое видели, как она блеснула и погасла.

— Так, значит, ты веришь в богов? Обыкновенно ты говоришь, что их не существует, — сказала Миррина своему возлюбленному.

— Я верю в твою красоту! — ответил Симмий, закутывая зябкую подругу в теплый плащ.

И звонкий смех танцовщицы вдруг брызнул, как струя фонтана, и серебристым каскадом рассыпался в ночном безмолвии помпейских улиц.

XIIУчитель и ученик

Омбриций провел тревожную ночь на жестком ложе своего дяди, покойного ветерана. Ловкая патрицианка влила в его вены рой ощущений, в которых он не мог разобраться сразу и которые причиняли ему теперь острое страдание. Если он испытывал к раболепной компании гедонианцев одно презрение, сама Гедония внушала ему совершенно иные чувства. Ее красота, богатство, могущество вызывали в нем прежние, казалось, забытые желания. С необычайным физическим очарованием, с широтой ее ума в ней соединялось своеобразное очарование, тайна зла, жившего в ней. Роскошное ее тело казалось беспокойным храмом; наукой его владел ее ум, религией — ее душа. Умышленно, жестоко, она возбудила чувственность трибуна, чтобы потом пронзить его беспощадной иронией. Он с трудом переносил злые и рассчитанные насмешки Криспа, но последние слова патрицианки: „Берегись бича Изиды!” впились ему в тело как парфянская стрела. Отравленная стрела!

„В конце концов, — говорил он себе, — она, может быть, права. Быть может, этот культ Изиды, это странное учение, лишь обширный заговор, замышляемый честолюбием Гельвидия и Мемнона? Они ищут учеников, чтобы сделать их послушными орудиями своих планов. Иерофантида служит им приманкой. Уж не обманывают ли они меня?” Нет, он не мог допустить, чтобы Альциона была их сообщницей. Но почему же он подчиняется всем их желаниям, их обрядам, соглашается на их коварные отсрочки? Сомнения эти, вначале едва ощутимые, стали разрастаться в нем с неимоверной силой, и вскоре за ними последовал ряд соблазнительных мыслей. Опасная волшебница, легкой рукой своей управлявшая буйной сворой честолюбивых притязаний и вожделений, уже завладела его умом. Разве Гедония Метелла не управляет обширнейшей из империй мира? Только от него зависит проникнуть в управление через нее? И для чего отказываться от этой великолепной карьеры? Разве его вознаградят за это сомнительные обещания жреца Изиды? Вознаградить его могла одна Альциона, но искренна ли она? Как все активные люди, Омбриций не выносил неизвестности. Чтобы разрешить эти отвратительные сомнения, он решил потребовать у Мемнона, чтобы брак его с иерофантидой был совершен немедленно, не дожидаясь путешествия в Элевсин. Для этого ему надо было получить сначала согласие Альционы. Перебрав в уме несколько предлогов, под которыми он мог бы получить тайное свидание с иерофантидой через посредство Гельвидии, Омбриций остановился на мысли сделать ей свадебный подарок.


Теплое осеннее утро жемчужной дымкой окутывало поля. Омбриций вошел в город через Сарнские ворота и отправился в торговые улицы, чтобы купить свой подарок. Под грубыми полотняными навесами, протянутыми над улицами для защиты от солнца, кишела пестрая толпа рабов. Перед открытыми ставнями лавок теснились деревенские пастухи с козами и баранами вперемешку со сварливыми вольноотпущенниками и болтливыми служанками. Все говорило о богатстве и изнеженности. Прохожие спотыкались о груды тыкв, апельсинов и дынь. Запах молодого вина, бродившего в широких глиняных амфорах, смешивался с чадом жаркого, вынимаемого из железных передвижных печей. Повсюду на навесах красовались ветки лавров, зеленого дуба и гирлянды цветов. Отсюда трибун перешел в менее людный, но столь же шумный квартал, рабочий. Здесь слышался стук вальков сукновалов, визг жерновов каменотесов и скрип резцов скульпторов. К звону монет в сундуках менял примешивался отчаянный стук молотков мастеров бронзовых изделий. Наконец, Омбриций остановился у одной лавки, в окне которой было выставлено множество статуэток из слоновой кости. У входа стоял мальчик.

— Где хозяин? — спросил Омбриций.

Мальчик отворил дверь и ввел посетителя в заднюю комнату. Здесь курносый грек распиливал надвое слоновый бивень.

— Покажи мне самую лучшую из твоих шкатулок.

— Для свадебного подарка? — спросил резчик, хитро подмигнув трибуну.

— Да.

— Я покажу тебе чудесную вещицу.

Из вделанного в стене шкафа грек вынул прелестный ящичек из слоновой кости. Рельефные группы маленьких амуров опоясывали четыре стороны его резвой толпой. На крышке полулежащая Венера смотрелась в зеркало. Поторговавшись о цене, Омбриций расплатился золотыми сестерциями, принесенными в кожаном кошельке. Потом он пошел к ювелиру и купил ожерелье из бледно-розовых кораллов, серебряные застежки и несколько ониксовых камей и положил все это в ящичек. Забрав свои сокровища, он отправился в более богатые кварталы. Здесь можно было увидеть только щеголеватых вольноотпущенников и разноцветных рабов с блестящей кожей и гибкими бедрами. Здесь также были лавки, но более нарядные, выставки новых тканей, прозрачных газов, оружия и ковров, перед которыми останавливались мужчины в тогах и женщины в столах с длинными шлейфами. На углах улиц журчали маленькие фонтаны, и чистая вода их весело бежала по канавкам между тротуарами из красного кирпича и белыми голышами мостовых. Сквозь бронзовые решетки виднелось богатое убранство домов, расписные колонны, белые статуи, тенистые сады. И всюду на мраморных порогах можно было прочесть выложенный из мозаики гостеприимный привет: „Salve”, приглашающий прохожего зайти в дом.

Омбриций решил пойти к Гельвидии, каждый день видевшейся с иерофантидой, чтобы сообщить ей о своем плане. Обойдя с задней стороны дом Гельвидия, он увидел, что калитка в ксилос полурастворена. Вероятно, служанка гинекея забыла ее затворить. Трибун толкнул дверцу и вошел в частный сад декуриона, но вдруг вздрогнул и остановился, заметив Альциону в беседке из виноградных лоз. Она стояла перед ткацким станком, укрепленным на двух столбиках из лимонного дерева. На подвижной раме были протянуты сверху вниз нитки. Молодая девушка держала в руке челнок из слоновой кости и готовилась пропустить его сквозь основу, положив его на горизонтальную дощечку пяльцев. Трибун видел Альциону сзади, но он узнал ее по стройной фигуре, обрисованной складками пеплума, по перламутровой белизне шеи и по темно-золотистым волосам, свернутым в греческий узел. Тонкий луч солнца, пробивающийся сквозь зелень лоз, зажигал огоньки в этих чудесных волосах. Тихонько ступая по мелкому песку, он обошел кругом беседки и вдруг очутился перед Альционой.

Она уронила челнок, отступила на шаг и вскрикнула:

— Ты, здесь?..

Омбриций умоляюще протянул руки:

— Прости меня! Я искал Гельвидию, как вдруг увидел тебя. Тогда я решился подойти к тебе, потому что мне нужно поговорить с тобой, и потом… я принес тебе свадебный подарок…

— Свадебный подарок? — переспросила иерофантида, взглянув на трибуна мечтательными глазами, в которых затеплилось слабое любопытство.

— Вот он, — сказал Омбриций, поставив шкатулку на круглый столик из зеленой яшмы с тремя ножками в виде лап грифона, стоявший тут же, возле мраморной скамьи.

Прелестная шкатулочка с фризом из маленьких амуров и лежащей на крышке Венерой казалась живой группой миниатюрных богов. Она производила впечатление шаловливой толпы домашних гениев, расположившихся в каком-нибудь любовном приюте и играющих на полированной яшме стола, отражавшей их как в зеркале. Альциона села перед ящичком и восторженно рассматривала его. Она еще колебалась.

— Открой его! — шепнул Омбриций.

Альциона открыла ящичек, увидела камеи, застежки и вынула своей тонкой рукой коралловое ожерелье, застегивающееся маленькой розовой голубкой с распростертыми крыльями.

— Как это красиво! — сказала она, на минуту приложив ожерелье к шее, — но разве мне можно его носить? День обручения еще не настал. Срок твоего испытания еще не прошел.

— Не все ли равно? — воскликнул трибун с горькой усмешкой и пристально глядя на нее. — Если нам суждено расстаться, ты сохранишь это на память обо мне.

Альциона вздрогнула и проговорила прерывающимся голосом:

— Ты хочешь нас покинуть?

— Нет, но у меня есть подозрения относительно Мемнона… Он мой враг. Я боюсь, что он меня обманывает. Может быть, в конце, когда я все перенесу ради тебя, он все-таки откажет мне в награде, ради которой я готов был подчиниться всему. Альциона, эти испытания, ожидания, отсрочки убивают меня… Я не могу жить без тебя.

Альциона встала, сильно встревоженная. Она чувствовала, что сердце ее сильно бьется и в голове вихрем крутятся мысли.

— Друг мой, ты забыл о своем обещании и о том, что ты должен целый год пробыть учеником Мемнона.

— Как будто это так важно! От меня требуют слишком многого! Я не могу больше переносить это мучение. Во мне живет демон, который вырвется на свободу… я чувствую это… если ты не закуешь его в свои объятия… если ты не укротишь его, чтобы сделать из него бога, царя земли. Разве ты не обещала мне принести мне жертву. Ну, вот, час настал. Альциона, любишь ли ты меня?

В отчаянии Альциона закрыла лицо обеими руками.

— Так значит, ты меня больше не любишь? — сказал трибун.

— Я не люблю тебя!.. — воскликнула иерофантида, задыхаясь, и голова ее бессильно склонилась на плечо обнявшего ее молодого человека. Омбриций устремил пылающий, как факел, взгляд в фиолетовые глаза, в которых восторг зажег золотые искры. Опьяненный победой, трибун схватил голову иерофантиды обеими руками, как добычу, и впился в ее губы бешеным поцелуем. Ошеломленная необычным ощущением, Альциона едва не лишилась чувств. Она покачнулась в объятиях Омбриция, голова ее запрокинулась назад, лицо стало бело, как мрамор, губы полураскрылись, испуганные глаза побелели. Она упала на мраморную скамью, оперлась локтями о стол и, закрыв лицо руками, прошептала:

— Что ты сделал, несчастный?.. Изида, Изида… быть может, я уже больше не твоя иерофантида?

— Больше, чем когда-либо, — воскликнул Омбриций с уверенностью победителя, — ты моя иерофантида! Завтра я пойду к Мемнону и потребую, чтобы он немедленно разрешил нам повенчаться.

Альциона подняла на него полные муки глаза.

— И ты думаешь, что он согласится?

Трибун закинул тогу на плечо, потом, простирая руку с победоносным жестом, проговорил:

— Я уверен! Отныне я один твой властелин… и он должен считаться с моим желанием.

Позади беседки послышались шаги. Альциона вздрогнула.

— Уходи, умоляю тебя! — прошептала она. — Это Мемнон!

— Прощай, и до завтра, — шепнул Омбриций, едва успев выбежать в калитку ксилоса.

Это был не Мемнон, а Гельвидия. Она увидела волнение молодой девушки, увидела на столе шкатулку из слоновой кости и коралловое ожерелье.

— Откуда у тебя эта прелесть? — спросила жена декуриона.

— Это свадебный подарок Омбриция, — с печальным вздохом ответила Альциона.

— Уже? — Гельвидия улыбнулась и покачала головой.

Альциона с рыданием упала в объятия своей покровительницы, которая, догадываясь о происходящей в душе буре, утешала ее нежными словами и долгими ласками.

Сильный своей победой и горя нетерпением поскорее стряхнуть свое иго, Омбриций на другой день вошел в храм Изиды. Он застал у Мемнона Гельвидия. Оба, казалось, ожидали его, так как не выразили никакого изумления при его появлении.

— Я бы хотел поговорить только с тобой, Мемнон, — сказал трибун.

— Мы с ним составляем одно, — ответил Мемнон. — Мы соединены узами братства, при котором не существует тайн и доверие беспредельно. Я хочу, чтобы Гельвидий присутствовал при нашем разговоре.

— Тем лучше, — сказал Омбриций с притворной уверенностью, плохо скрывающей его замешательство. — Ибо я надеюсь найти в благородном декурионе поддержку для моей просьбы.

— Говори свободно, — сказал Гельвидий.

— Вот уж три месяца, — начал трибун взволнованным голосом, выдававшим глухое раздражение, — я аккуратно посещаю твои уроки, Мемнон. Я восхищаюсь твоим красноречием и твоей мудростью. Чтобы внимать словам Гермеса, обильным неожиданностями и тревожным светом, я бросил свою прежнюю жизнь, я забыл все. Но сегодня меня охватывают сомнения, неизвестность, беспокойство. Я хочу знать, куда меня ведут, хочу знать цель всей этой сокровенной науки, награду стольких усилий… Я люблю Альциону… Она любит меня… Она сказала мне это три месяца тому назад, в саду Изиды. Теперь она любит меня еще сильнее. Я знаю это, у меня есть доказательства. Ни она, ни я, мы не можем больше ждать. Прежде чем продолжать мой искус, я требую… да, я требую, чтобы Альциона была немедленно повенчана со мной.

— Ты просишь невозможного, — спокойно ответил Гельвидий, желавший смягчить отказ Мемнона. — Одумайся и вспомни о твоем торжественном обещании. Ты не можешь нарушить его и требовать этого священного союза до возвращения из Элевсина раньше, чем выйдешь победителем из всех испытаний. Усилия, которые ты делал до сих пор, ничто по сравнению с теми, которые предстоят тебе для того, чтобы заслужить жену, подобную Альционе, человеческую лиру, звенящую от дыхания божества. Будь же терпелив и жди. Награда твоя превзойдет твои надежды настолько же, насколько сегодняшнее твое желание стоит ниже истинной любви.

— Какая награда? — взволнованно спросил Омбриций.

— Позволь мне сказать тебе, трибун Тита, чего мы ждем от тебя и какие цели мы преследуем. Мы хотим восстановить в этом развратном и подкупном мире благородную иерархию героических времен, создание истинно посвященных умов, венец человеческой семьи, через чье посредство истина проявляется среди людей. Эти посвященные, из коих многие остались неизвестными толпе и вечную работу коих мы продолжаем, суть мистические цари человечества, цари могущественные, отрешающиеся от власти и всегда готовые к самопожертвованию. Мы хотим установить в городах и народах святую иерархию души и ума, образующих в невидимом небе живую империю, образ которой должен отражать истинный народ. Мы каждому отводим надлежащее место. Свобода должна завоевываться постепенно восхождением по лестнице совершенства. Мы почитаем богов, космические силы и божественные души, мы призываем их имена, создаем их символы. Но превыше всего мы почитаем державного и неисповедимого Бога, от которого исходят творческие Гении и вся Природа. Каждый бог соответствует бесконечной силе, каждая душа — ступени сознания. Мы располагаем души по их божественным свойствам и образуем их цепь. Мы с одинаковым упорством боремся против единоличной тирании, основанной на гордости, и против тирании масс, основанной на зависти. Мы сражаемся с оружием в руках, когда это нужно, но мы сражаемся только для того, чтобы освобождать, а не для того, чтобы подавлять. Чтобы дать свободу нашим ученикам, мы требуем полного подчинения, обучения и выдержки. Мы берем учеников для того, чтобы создавать учителей.

— Что же делают эти ученики в жизни? Как применяется ваше учение?

— Учение есть не более, как трепетная оболочка истины, солнца, мечущего миллионы стрел, но очаг его находится в центре — это живой огонь и называется он — Любовь. Чтобы поднять народы, погрязшие в изнеженности и преступлении, нет более сильного рычага, чем избранные пары. Любовь их излучает истину, а дети их несут в мир чистую и сильную жизнь. Ты, Омбриций, будешь обладать величайшей силой, если подчинишься нашим правилам. Иерофантида будет твоим светильником. Случалось, в героические времена дорийской расы, что жрица Аполлона проникалась любовью к герою и отказывалась от объятий бога, сообщающего божественность, чтобы стать супругой героя. И тогда оба они посвящали себя героической жизни. Они вели одинаковую жизнь и принимали одинаковую смерть на военной колеснице или на костре. Вместе они принадлежали солнечному богу во всех своих действиях, они сами и их дети. Ты нашел такую супругу, Омбриций, и Мемнон откажется от своей любимой дочери, от своей иерофантиды, при условии, чтобы ты был верен нам!

— Да, — сказал иерофант торжественным и твердым голосом, — я откажусь от своей Альционы, если ты сделаешься достойным ее.

— Что же необходимо для этого? — спросил трибун.

— Ты должен принести клятву Изиды.

— Какую клятву?

Мемнон устремил на своего ученика острый, как иголка, взгляд; потом, после некоторого молчания, продолжал:

— Прежде всего ты должен отказаться от земной славы, затем посвятить себя служению Истине. Наконец, должен беспрекословно повиноваться учителю до окончательного посвящения.

Искренние слова Гельвидия несколько поколебали трибуна, но при суровых требованиях жреца он снова почувствовал раздражение и сказал, пожав плечами:

— Истина, говоришь ты? Как ее узнать? И где она?

— В тебе самом. До тех пор, пока ты не поклонишься царственному богу, исходящему из сосредоточенной души, до тех пор ты не узнаешь, что такое Истина и не созреешь для посвящения, дарующего высшую свободу.

— Повиноваться учителю, не значит быть свободным.

— Если бы твой учитель приказал тебе что-нибудь противное твоей совести, ты будешь прав, если не исполнишь его приказания, но мы никогда не делаем этого, потому что у нас самих есть невидимые и более могущественные учителя, которые следят за нами и вдохновляют, удерживают нас и, в случае надобности, наказывают. Мы никогда не требуем ничего от своих учеников ради нас самих. Если бы мы сделали это хотя бы один раз, мы сейчас же лишились бы всех своих сил, приобретенных столь дорогою ценой. Мы требуем временного подчинения ради совершенного освобождения. Свобода приобретается только через победу над самим собою и через преданное служение высшей Совокупности, Единому. Гельвидий и я, мы оба будем твоими охранителями и руководителями. Готов ли ты принести эту клятву?

— Готов ли ты? — повторил Гельвидий, беря за руку трибуна.

Минута была торжественная, потому что клятва связывает бесповоротно. Возвышенные мысли Гельвидия пленили Омбриция, и он почти склонился к тому, чтобы принести требуемую клятву, но при словах Мемнона ему показалось, будто бич Изиды уже хлестнул его по спине. Рука декуриона, сжимавшая его плечо, представилась ему звеном огромной цепи, поднимающейся в бесконечное пространство и приковывающей его навеки. Охваченный снова подозрениями, униженный тем, что ему не удалось исполнить свою волю, он испытывал только одно стремление: избавиться от гнета. Он отвернулся и проговорил глухим голосом:

— Я дам ответ через неделю. Мне надо обдумать ваши слова.

Затем порывисто протянул руку декуриону и жрецу и вышел, не взглянув на них.

— Я надеюсь на благополучный исход, — сказал Гельвидий, когда Омбриций исчез.

— Не знаю, — ответил Мемнон, — у него опять был его прежний взгляд неукрощенного зверя.

XIIIКлятва Гекаты

Омбриций злобно шагал по полю. Так велика была тревога его души и такой хаос царил в его мыслях, что ему казалось, будто он снова находится при осаде Иерусалима, под стрелами иудеев, и реки расплавленного золота текут с крыш горящих храмов. У дверей своего дома он увидел пожилого человека в коричневом плаще, с бегающим взглядом и точно вынюхивающим что-то носом.

— Не ты ли военный трибун Омбриций Руф? — спросил незнакомец.

— Да, это я.

Несмотря на пустынность места, человек тревожно оглянулся по сторонам и понизил голос:

— Я вольноотпущенник из дома Гедонии Метеллы. Госпожа моя приглашает тебя приехать к ней завтра в Байи на ее виллу. Она должна передать тебе важные известия.

— Кто мне поручится, что ты говоришь правду и что ты послан ею? — спросил Омбриций, всматриваясь в старика.

— Вот знак, — сказал вольноотпущенник, вынимая из-под плаща ониксовую камею, изображающую голову Медузы, которой Омбриций любовался в тот памятный вечер, увидев ее на поясе Гедонии Метеллы.

Это был знак ее царского достоинства в братстве гедонианцев.

— Ты можешь оставить его у себя. Госпожа приказала мне передать его тебе, — сказал слуга, загадочно улыбнувшись беззубым ртом, похотливыми, но пустыми от низости и угодливости глазами.

Трибун взял камею и подозрительно осмотрел ее.

— Я не знаю Байи, — сказал он. — Как я найду дорогу к этой отдаленной вилле?

— Завтра, в двенадцатом часу после солнечного восхода, тебя будет ждать барка у ворот Стабии.

— Где же мы пристанем?

— У храма Гекаты. Госпожа моя ждет тебя там.

— В храме Гекаты?! — воскликнул трибун, невольно вздрогнув.

Слова эти поразили его. Как! Гордая патрицианка, не позволявшая ни одному из своих друзей, даже пользующемуся особыми преимуществами, временному возлюбленному, принцу братства гедонианцев, приближаться к этому таинственному убежищу или даже произносить название его в ее присутствии!.. Как! Эта женщина, видевшая его только один раз у себя, хочет принять его в этом сокровенном святилище! Значит, она ставит впавшего в немилость трибуна выше всех остальных! Но какую же государственную тайну или какое мрачное волшебство откроет она ему? В какое чудесное приключение или в какую смелую интригу хочет она вовлечь его? Все эти мысли в несколько секунд пронизали мозг Омбриция. Его терзали страшные сомнения относительно его будущего. Сначала он хотел избавиться от них, потом решил позабыть о них на время. Гордость, любопытство и какая-то ненасытная жажда победили все его колебания.

— Хорошо, — проговорил он наконец, — скажи твоей госпоже, что я приду.

— До завтра, — сказал вольноотпущенник и удалился, прихрамывая.

* * *

Солнце склонялось к морю между Капреей и Миценским мысом, когда барка трибуна наискось перерезывала бухту Неаполиса. Могучее светило ласкало зачарованный залив своими огненными лучами. Города, виллы, берега и острова — все горело, все трепетало под легкой дымкой прозрачного пурпура. Окруженный кольцом гор, дивный Парфенопейский залив походил на золотой кубок вакханки. Дикий виноград гирляндами обвивал его чеканные края, и в волшебной влаге своей он поглощал и усиливал темную лазурь неба. Но когда барка приблизилась к Байи, солнце уже погрузилось в море. За мысом Соррентума остров Карпеи выделялся порфировым сфинксом на раскаленном оранжевом горизонте. Вместе с сумерками на землю и на неподвижную поверхность залива упала тяжелая истома. Омбриций заметил, что барка направляется к маленькому, лесистому мыску, отвесно падающему в море. Наверху этой крутой и недоступной скалы из какого-то здания шел слабый свет. „Это храм Гекаты”, — сказал вольноотпущенник трибуну. Была уже глубокая ночь, когда они пристали к берегу за этой скалой, в маленькой бухточке, охраняемой ливийцами. Сад поместья тянулся по вулканической и сернистой почве, составлявшей особенность путеолийской бухты. Здесь почва постоянно подвергается работе подземного огня. Всюду пепел, пемза, булыжник, покрытый кристаллизовавшимся металлом, желтой или голубоватой серой. Иногда в один день из земли появляются маленькие горы, остроконечные вершины из раскаленного пепла, опустошающие поля и леса. Но зыбкая почва эта покрыта роскошной растительностью. Там и сям дымятся трещины, и горячая вода журчит и бурлит под каменными глыбами. Гедония выстроила свою виллу в бухте, скрытой от всех взглядов. Омбриций пошел за своим проводником. Он заметил рабов, несших факелы. Вольноотпущенник привел его к воротам рощи Гекаты, занимавшей заднюю часть мыса, отделенную стеною от сада. Здесь они нашли ливийца, вооруженного как центурион, в кирасе и с мечом. Он подозрительно оглядел трибуна, по-видимому, узнал его и, впустив его в ворота, тотчас же запер их опять.

Оставшись один и как бы в плену, несколько смущенный гость патрицианки пошел по узенькой дорожке, поднимавшейся в гору между пробковыми дубами. Изредка он замечал в нишах из листвы гигантские мраморные урны, статуи императоров или величественных матрон. Дойдя до перекрестка, Омбриций увидел двух женщин в длинных серых покрывалах. По-видимому, они ждали его. Он с любопытством осмотрел их. Одна, высокая и худая, протянула руку по направлению к крутой тропинке, уходившей в густую чащу, потом приложила палец к губам. Вторая, показавшаяся ему моложе, дотронулась до его руки и прошептала: „Это там!” Он прошел, пробираясь в глубоком мраке сквозь деревья. Наконец он очутился на маленькой площадке, откуда открывался дивный вид на потемневший залив. В Путеолийской бухте блестели огоньки многочисленных увеселительных судов. Омбриций наклонился над обрывом. В эту минуту мимо мыса прошла освещенная барка. Украшенная яркими светильниками и факелами, она скользила по темным волнам как корзина цветов. Она была переполнена молодыми людьми и женщинами, которые сидели, стояли или лежали парами на носу и на корме. Полная неги песнь, звучавшая в такт ритмическому движению весел, донеслась до него.

„О блуждающий Вакх, нежный и неукротимый бог, вернулся ли ты к нам? Обманутый девственницами, вспомнил ли ты о смеющихся вакханках? Их армия приветствует тебя. Ищи, ищи свою супругу. Вакханок тысячи, и только одна — Ариадна!.. Мы расцветаем под ласками, мы задыхаемся от лобзаний. Ариадна же тоскует, Ариадна умирает. О, Вакх, Вакх, вернись к своей богине!”

Барка удалялась, глядясь красными огоньками в темную воду. Песнь замерла, уносимая порывом ветерка. У Омбриция закружилась голова, и он испуганно отступил от обрыва. Обернувшись, он увидел, что находится перед портиком из четырех колонн, ведущим в темный грот, в глубине которого мерцал свет. Бесстрастный, как изваяние, ливиец еще более свирепого вида, чем первый, стоял у входа. Волнуемый противоречивыми чувствами, трибун спрашивал себя, не убьют ли его здесь по повелению цезаря за заговор с поклонниками Изиды. Он крепко сжал кинжал, спрятанный под тогой, готовясь защищаться не на жизнь, а на смерть. Потом решительно вошел в пещеру. Велико было его изумление, когда, пройдя темное пространство, он проник в небольшой грот, украшенный ветками и цветами и ярко освещенный эмалевыми лампадами с крылатыми купидонами. В глубине, на пурпуровом ложе, покрытом шкурой пантеры, полулежала Гедония. На ней было одеяние Ариадны, царицы Вакханок, — перекинутая на груди и боках небрида[4] и поверх нее розовая туника из легкого прозрачного и волнистого газа.

Она смотрела на него молча, продолжая держать его руку, словно желая вполне овладеть им. В этом роскошном одеянии полунагой богини, с широко раскрытыми неподвижными глазами, похожими на темные и пламенные цветы, Гедония показалась ему совершенно новой женщиной. От ее взгляда и теплой руки в тело трибуна переливались такие могучие и властные флюиды, что он упал на колени, как бы подкошенный слишком крепким напитком.

— Я уже давно жду тебя… Омбриций Руф… с того дня, как бросила тебе розу… Ты помнишь? Почему ты так долго не приходил?..

— Должно быть, я боялся тебя… но теперь… взгляд мой обнимает тебя в первый раз!

Обеими руками он сжал обнаженные руки патрицианки и хотел обнять ее за шею, чтобы приблизить ее уста к своим. Но она остановила его повелительным жестом:

— Что ты делаешь? Ты еще не имеешь права коснуться уст Ариадны… — И с внезапной серьезностью прибавила: — Не забывай, что ты в храме Гекаты. Надо сначала, чтобы моя богиня разрешила тебе это… и я тоже.

Омбриций хотел встать. Но она заставила его вновь опуститься на колени, положив ему на плечо руку.

— Понюхай эту розу, чтобы успокоиться, — сказала она. — Ну, не противься же, дитя!

С этими словами Гедония поднесла к лицу молодого человека большую розу, которую сняла с своей груди из-за края оленьей кожи, и заставила его долго вдыхать ее аромат. При прикосновении цветка, при ощущении его свежей, почти телесной влажности и восхитительного запаха Омбриций едва не лишился чувств и закрыл глаза. Она продолжала нежным голосом:

— Они мучали тебя, там… в храме Изиды, не правда ли? Я догадываюсь о многом.

— Да, — резко ответил Омбриций.

Она тотчас же прибавила с жадным взглядом:

— Расскажи мне все.

— Я не могу теперь, — сказал он. — Сегодня… Я хочу забыть.

И от отвел взгляд от пытливых глаз, горевших страстным огнем. Еще раз он сделал движение, чтобы подняться с колен, но, изогнувшись как пантера, Гедония схватила голову трибуна обеими руками и пристально заглянула ему в глаза:

— Тот ли ты, кого я жду? — воскликнула она. — Тот ли ты, кого я желаю? Кого хочу… Отвечай?!

— Кто же, кто? — спросил испуганный Омбриций.

— Ты скоро это узнаешь.

— Но ты, кто же ты сама? Я тебя не знаю.

— Это правда. Так слушай же.

Омбриций сел на бронзовое кресло, и Гедония, снова принявшая свою гордую и спокойную позу на ложе Ариадны, заговорила:

— Я вышла, как Афродита, из океана, кишащего чудовищами. Меня спасла от их щупальцев и хищных зевов перламутровая раковина, ибо всегда, подобно пене морей, вокруг меня кипели празднества и наслаждения. В детстве своем я видела Нерона, любовавшегося тем, как львы пожирали девственниц, сжегшего Рим и постоянно изобретавшего новые казни. Да, я видела этого страшного безумца среди его презренных сообщников и царедворцев, его гистрионов, и сам он был гистрионом, считавшим, что мир создан для его забавы. Я видела, как это чудовище слепо повиновалось загадочной улыбке белокурой и развратной Поппеи. Потом я видела скупого и мрачного Гальбу, достойного, самое большее, быть сборщиком податей и убитого, как и следовало, его легионами. Я видела, как слабый Оттон лишил себя жизни после проигранного сражения и как глупого лакомку Виттелия повлекли к Гемонским ступеням с связанными за спиной руками, приставив к подбородку его острие меча. Я вышла замуж за проконсула Карната. Когда умер этот достойный человек, которого я любила… (здесь Гедония улыбнулась такой вкрадчивой и предательской улыбкой, что Омбриций невольно подумал, не отравила ли она действительно этого богатого старика, как предполагали в Риме), я осталась одна в целом мире, еще молодая, обладающая тем женским обаянием, которому и простые смертные, и выдающиеся умы подчиняются без зависти, потому что они извлекают из него пользу и потому что оно скрашивает их жизнь. Но вокруг себя, в этой толпе рабов, трусливых всадников, угодливых и тупоумных сенаторов, я искала человека достойного этого имени. Сначала я думала, что нашла его в лице Цецины. Презренный!.. Он обманул меня. Он неблагодарный трус. Но когда-нибудь он еще раскается в этом…

Здесь Гедония опустила уголки своих хищных губ, принявших очертание натянутого лука, с которого готова сорваться стрела. Но, быстро изменив это горькое выражение, они снова приподнялись извилистой линией, полной неги и желания.

— Я привязалась к Титу и его жене. После измены Цецины я поняла… я почти увидела того, кто предназначен мне судьбою. Я хотела бы, чтобы он был красив, как Адонис, порывист, как Ахилл, силен, как Брут, как девственный цезарь. И я разделила бы с ним свое могущество. Я говорила себе, что с ним у меня будет сила, чтобы завоевать мир, покорить целую империю. Я буду непобедима, как Амазонка, вооруженная копьем! Я тщетно искала его… и, наконец, увидела на форуме Помпеи из-за занавесок моих носилок в тот день, когда я встретила тебя!..

— Меня? — в замешательстве спросил Омбриций. — И что же… что же ты хочешь сделать из меня?

— Великого человека. Не надо говорить об этом, ты узнаешь это впоследствии, а пока доверься мне.

С этими словами Гедония ударила в бронзовый шар, укрепленный на треножнике. Две служанки, которых Омбриций видел в роще, вошли из двери, скрытой в выступе пещеры, и накинули на Гедонию серый плащ. Ариадна превратилась в строгую весталку.

— Следуй за мною, — сказала она.

Они миновали темную часть пещеры и вышли на маленькую террасу, откуда открывался вид на Байи с их огнями и на весь залив Неаполиса. Вершина Везувия сияла красноватым заревом, отражавшимся в море как огненный султан.

— Видишь ли ты этот залив? — сказала Гедония. — Это зеркало моего могущества. Я чувствую себя его царицей и черпаю из него свою силу, но власть моя простирается гораздо дальше. Хочешь ли ты разделить ее со мною?

— Разделить ее… с этими призрачными, сменяющимися принцами твоего дома… с этими игрушками твоего каприза… с этими ничтожествами, которых я видел ползающими у твоих ног?

— Нет, ты Единственный, Избранный. Завтра, если ты захочешь, они будут ничем — ты же будешь всем!

При этом обещании Омбриций тихонько обнял одной рукой женщину, как будто сделавшуюся неосязаемой под одеянием жрицы, и сказал:

— Будь же для меня Ариадной.

Она не уклонилась от его нервной руки, сжимавшей ее все сильнее, и продолжала с тою же вкрадчивой нежностью:

— Хорошо, но с условием, что в объятиях моих ты сдержишь клятву Гекаты.

— Мне говорили, что Гедония Метелла не верит в богов.

— Это правда. Боги — призраки, при помощи которых управляют людьми.

— Однако же ты поклоняешься божеству?

— Да, только одному, и без него я не могла бы жить, потому что таинственная моя сила исходит от него. Я не знаю, я ли его создала, или оно создало меня такой, какова я есть. Но оно существует в тени… вокруг меня. Оно посещает меня и то повинуется мне, то само повелевает мною. Оно и я — мы составляем одно. Сейчас я покажу тебе свою богиню.

Охваченный против воли необъяснимым страхом, Омбриций колебался. Но Гедония решительно взяла его за руку и привела обратно в большой грот, где горело теперь несколько факелов у подножия стоящей в нише статуи. Освещенный подвижным светом факелов, сталактитовый грот казался залой адского дворца, где пламя струилось со свода и змеиными изгибами извивалось вдоль стен. Но Омбриций видел только величественную статую и стоял безмолвно, пораженный ее грозной красотой. Закутанная в плащ из черного, блестящего мрамора, с белым, как воск, лицом и красноватыми глазами, статуя эта походила на Гедонию Метеллу, но это была Гедония тоньше и выше ростом, зловеще бледная и со страшным выражением лица. В правой руке она держала окровавленный меч, вертикально упирающийся в землю, в левой — маленькую крылатую Победу. Омбриций чувствовал, что леденеет от ужаса. Воля его словно съежилась, ушла куда-то в глубь его существа, и он не знал, останется ли она там навсегда или воспрянет от внезапного нервного напряжения. Медленно, торжественно Гедония развернула темное покрывало, окутывавшее ее, и накинула его на Гекату, потом возложила на голову богине диадему в виде полумесяца, сверкавшую в ее волосах, и упала на колени перед статуей.

— Геката, — проговорила она вполголоса. — Единая богиня! Тебе приношу я эти дары. Могущественная властительница, мое второе я, помощница и мстительница, я обещаю тебе посвятить себя этому человеку, если он посвятит себя тебе ради общего дела… если он сдержит клятву.

Она зачерпнула рукой воды из горячего источника, бурлившего в мраморном бассейне, и окропила ею Омбриция со словами: „Да будет он освящен для нашего дела”. Поднявшись с колен, она предстала перед ним царственно прекрасная, в розовой и прозрачной тунике Ариадны, с сверкающими торжеством глазами. Потом осторожно вынула из складок воздушной ткани спрятанный на ее груди кинжал и подала его Омбрицию, приложившись к нему губами.

— Поклянись Гекатой, — проговорила она глубоким и почти мужским голосом, — поклянись, что будешь моим на жизнь и смерть. Поклянись на этом священном оружии, что будешь действовать, как это холодное лезвие в моей горячей руке, — и я сделаю тебя сильным из сильных, великим среди великих. Поклянись, что будешь повиноваться мне так, как я повинуюсь Гекате.

— И ты будешь моею?

— Сейчас же и навеки.

Омбриций впивал упоительную влагу этих слов вместе с дыханием ее уст. Он видел под розовым газом янтарное плечо царицы вакханок, выступавшее из-под пятнистой шкуры небриды. Он чувствовал, как лучи этих пристальных глаз проникают в его мозг, подобно тонкому лезвию кинжала, который Гедония протягивала ему на нежной ладони своей руки… и трепетал… потому что чувствовал, что поклянется помимо своей воли. Она следила за ним в полном самообладании, уверенная в победе, все больше и больше приближаясь к нему. Вдруг она положила руку на плечо трибуна и сказала с едва уловимой усмешкой:

— Поклянись мне прежде всего, что не вернешься более к жрецу и к жрице Изиды.

— Альциона! — Омбриций отвернулся со стоном, как будто внезапно поднявшись из бездны океана в трепетный звездный свет.

— Да, — продолжала Гедония, приближая стальное острие к губам трибуна, — она мой враг. Нужно сделать выбор между Альционой и мною!

При этом нежном имени, произнесенном с оттенком ненависти, Омбриций, как при блеске молнии, увидел восторженную иерофантиду и лучезарные пути, открываемые в бесконечности глаголом Гермеса. Лицо и взгляд патрицианки превратились в лицо и взгляд Гекаты. И он решительно воскликнул:

— Нет!.. Никогда!

— Тогда прощай! Ты такой же трус, как и остальные… — сказала она шипящим голосом, потом прибавила надменно: — Но горе тебе, Омбриций Руф, приверженец секты Изиды и враг Империи! Горе твоему учителю и твоей жрице!

При этой угрозе, соединенной с оскорблением, трибун почувствовал, как вся кровь его сердца прилила к его мозгу волной необузданного гнева и желания.

— Зачем ты заманила меня сюда, — воскликнул он, — если я тебе не нужен? Ты раздражала меня, как гладиаторы раздражают в цирке львов. Но трепещи же и ты, Гедония Метелла! Ты насмеялась над римским всадником, но я отплачу тебе. Знай, что я не раб твой… а твой господин!

С этими словами Омбриций резким движением разорвал газ, окутывавший Ариадну. В первый раз испугавшись, Гедония стремительно ринулась в глубину пещеры. Здесь она обернулась и, защищаясь от трибуна, все еще старавшегося схватить ее, сильно ранила его в руку кинжалом. Но Омбриций вырвал его у нее, чуть не вывернув ей кисть руки. Во время борьбы он нечаянно нанес ей легкую рану в шею, над небридой. Гедония вскрикнула и опустилась на ложе, запрокинув голову на изголовье. Глаза ее закатились, и из-под век виднелись только белки. Испуганный Омбриций, думая, что она умерла, наклонился над прекрасным телом своей гордой жертвы и невольно приник губами к янтарной шее, на которой виднелась капля крови. И в страстной тревоге выпил эту каплю. Она глубоко вздохнула, он отстранился. Тогда она медленно поднялась. Большие глаза ее заволокла влажная дымка. Она казалась растроганной и таинственно прошептала:

— Ты выпил мою кровь… Теперь ты принадлежишь мне!.. и безвозвратно…

Трибун стоял, пораженный, словно молнией, этими властными словами, которыми искусная волшебница снова овладела своей непокорной добычей.

Слова эти проникли до самых сокровенных глубин его существа. Мятежное и обезоруженное, сердце его поняло это торжество побежденной, на самом деле готовой связать своего победителя. Страх сжал его горло, и он пролепетал:

— Что ты хочешь сказать?

Она встала и продолжала:

— Гордое дитя, безрассудный атлет! Так ты ничего не понимаешь? Ты не знаешь, значит, что случилось? А, ты не хотел принести клятвы! Я больше не требую ее у тебя! Ибо ты выполнил обряд Гекаты и более верным и бесповоротным образом, чем сделал бы это словами. Ты омочил уста свои в крови, нанесенной мне тобою раны! Хочешь ты или нет, но ты уже любишь меня… несмотря ни на что.

Она продолжала глубоким голосом:

— И я тоже люблю тебя, хотя ты и хотел убить меня… в ярости своего желания… Ты один осмелился на это… — и, взяв его за руку и крепко сжав его, она сказала: — Ну, признайся же, что ты меня боишься… и что любишь меня…

Перед этой странной любовью, смешанной из сладострастья и ненависти, обещаний и угроз, трибун, раздираемый желанием и боязнью, почувствовал, что гордость его возмущается. Он собрал свои силы, как центурион, готовившийся броситься во главе своей когорты на неприятеля, и проговорил металлическим голосом:

— Нет! Я свободный человек!

Она выпустила его руку с горьким и почти диким смехом:

— Свободный? Радуйся, что ты жив! Знай, что достаточно одного слова моих уст и ты будешь убит моими телохранителями. Я еще могу это сделать… но мне жаль тебя. Свободный? Ну, что же, хорошо, будь свободным! Но знай, что никогда призрак Гедонии не исчезнет из твоих глаз, из твоего сердца, из всего твоего тела. Если бы даже ты сделался цезарем, призрак ее будет шептать тебе на ухо: „Я теку в твоих жилах, я шествую перед тобою!” Ты будешь сжимать в объятиях твою жрицу, а я буду пить твое дыхание, я живу в твоих мыслях, царю в твоей душе! Ты уходишь к твоему Мемнону и к своей Альционе, не правда ли? Но я прочитала в твоем взгляде… ты вернешься ко мне… ты вернешься!.. А теперь ступай… Уходи же…

Вне себя от страха, Омбриций вышел быстрыми шагами. Он достиг террасы и спустился по аллее во мраке, не видя ничего вокруг себя. Глубокими вдыханиями он впивал острый запах пробковых дубов, разлитый в ночной прохладе. Закутанные в покрывала служанки отворили ворота у входа в рощу. Он миновал пустынный сад и нашел в бухте привязанную у берега барку со спящим гребцом, которого он разбудил. Барка беззвучно скользила по волнам. Ущербленный серп луны вынырнул из полосы черных туч и погрузился в еще более черное море. Когда они очутились на середине залива, Омбриций встал в барке и хотел громко повторить перед лицом грозного неба, покрытого тучами как косматыми демонами и чудовищными змеями, последние слова, сказанные им Гедонии: „Я свободный человек!” Но почему же они не хотели сойти с его уст? Он снова сел, подавленный. В голове его, в сердце, во всех членах, как тонкий, неуловимый яд, переливался легкий, гнетущий пар.

Быть может, это было властное и смертоносное дыхание Гедонии?

Ах, как слаб остаток его свободы!.. Надо было связать себя здесь или там. Надо было выбирать между клятвой Изиды и клятвой Гекаты!

Но неужели Геката уже завладела им?

XIVПоцелуй Антероса

После встречи с Омбрицием в ксилосе Гельвидии Альциона заперлась в курии Изиды со своей старой нубийкой. Смелый поступок трибуна взволновал ее девические чувства и внезапно низвел ее душу с высот, на которых она парила, в смутную и тревожную область. Она замкнулась в робком и упорном молчании. Днем она размышляла о своем неведомом и грозном будущем, потому что не могла уже отделить себя от Омбриция. По ночам ее терзали страшные сновидения. То ее дразнили хороводы фавнов и вакханок. То видела она роскошную женщину в императорской диадеме, которая устремляла на нее глаза хищной птицы. Когда эта женщина простирала руки, они развертывались как перепончатые крылья громадной летучей мыши и грозили задушить свою жертву. Каждую ночь Альционе снился Омбриций. Она видела его уже не в латиклаве, но в вооружении военного трибуна, и женщина-гарпия уносила его на кровавом облаке. Под ними толпа кентавров носилась дикими скачками и трубила в военные трубы. После таких кошмаров она просыпалась, бледная, в испарине, полумертвая от ужаса. Предчувствуя несчастье, Мемнон старался успокоить ее. На вопросы его она отвечала безмолвием. Он насильно увлек ее в храм и усыпил ее против ее воли. В момент перехода во вторую фазу сна, она крикнула: „Я не хочу видеть! Я не хочу знать! Меня окутывает черное кольцо, сфера бурь и чудовищ!.. Разбуди меня!” „Поднимись! Поднимись выше!” — приказал Мемнон. „Я не могу!” И она впала в летаргию. Иерофант, видя, что утратил над нею власть, решил предоставить прорицательницу самой себе и наблюдать за нею. Проснувшись, она нежно, но настойчиво попросила, чтобы он позволил ей провести неделю с Гельвидией в саду Изиды, где возле храма Персефоны имелся маленький деревенский домик. Мемнон охотно согласился на эту просьбу, так как рассчитывал, что деревенский воздух и покой исцелят его приемную дочь и что это отдаление воспрепятствует всяким сношениям между нею и трибуном до того дня, когда он принесет клятву Изиды.


В назначенный день Мемнон и Гельвидий тщетно ожидали Омбриция в храме. Под вечер, оставшись один, жрец увидел входящего трибуна. Глаза его блуждали, черты лица были искажены, лицо бледно, движения лихорадочны. Весь вид его говорил о жестокой душевной борьбе. Омбриций проговорил прерывающимся голосом:

— Я не могу принести клятву Изиды, не увидев еще раз Альциону. Я хочу услышать из ее уст, что она еще любит меня… что она будет любить меня, несмотря ни на что…

Иерофант пристально взглянул на своего ученика и проникся глубоким состраданием к его терзаниям. В мгновение ока он взвесил положение и сказал после некоторого молчания:

— Ты страдаешь, мой бедный друг, я вижу это и угадываю все. Ты дошел до того пункта, на котором нужно выбирать между путем мрака и путем света. Мрак чарует тебя, он заполнил тебя, почти овладел тобою… Еще есть время вырваться из него; завтра будет уже поздно. Я покажу тебе свет… и ты сделаешь выбор. Пойдем! Мы увидим Альциону.

В беспокойных глазах Омбриция вспыхнул луч лихорадочной радости. Не обменявшись ни словом, трибун и жрец прошли город и окружавшие Помпею поля и достигли сада Изиды. Вольноотпущенник Гельвидия отворил им ворота. Они сделали несколько шагов в запущенном саду, где травы и деревья росли свободно вокруг развалин древнего храма Цереры. Омбриций издали увидел фонтан лотосов, где некогда жрица обещала ему свою любовь, не страшась гнева Мемнона. Фонтан казался заброшенным и заросшим сорной травой. Они подошли к аллее, поднимавшейся к храму Персефоны. Четыре кариатиды украшали ее фасад и поддерживали фриз. Густые сикоморы защищали покинутый храм. Листья плакучих ветвей, колеблемые ветром, шуршали на его потемневшем фронтоне.

— Здесь она проводит дни с женою Гельвидия, — сказал Мемнон. — Вот уже неделя, как она нездорова. Быть может, она спит сейчас. Войдем тихонько, и не разговаривай с нею, если она в пророческом состоянии.

Сквозь открытую дверь они вошли в святилище. Внутри его было так темно, что в первую минуту трибун не видел ничего, кроме мрака. Мало-помалу выступили отдельные части здания. Колонн в нем не было. Голые стены с пустыми нишами, а в промежутках между нишами высокие светильники без огня. В глубине святилища на квадратном пьедестале возвышалась двуцветная статуя Персефоны. Голова и руки белого мрамора выступали из черного мраморного пеплума. Венок из маков украшал ее волосы. В правой руке богиня держала скипетр царицы мертвых, а в левой — зажженный светильник, слабое пламя которого озаряло ее строгие черты и прорезывало мрак, как звезда с туманным сиянием. „Какой контраст, — подумал трибун, — между благородством этой статуи и зловещей красотой Гекаты в святилище Гедонии Метеллы!” И вдруг Омбриций испытал в глубине своего существа странное потрясение, взрыв желания, боли и страха. Он увидел на пьедестале статуи Персефоны спящую Альциону. Она лежала в изящной позе, опершись головой на подушку из виссона. Слева от жрицы в бронзовом треножнике тлел огонь. На нем курились ароматы, распространяя целомудренный, но сильный запах, от остроты которого тело как будто стремилось отделиться от души. Справа от жрицы на бронзовом кресле сидела Гельвидия, держа в руках теорбу. Альциона была бледна, прозрачна, как алебастр; свет лампады, пробиваясь сквозь полумрак, окутывал ее полураспущенные красноватые волосы туманным ореолом. На лице ее мерцало выражение сладкого блаженства. Трибун почувствовал, что это счастье исходит не от него, и, кроме того, этот волшебный сон воздвигал непреодолимую преграду между ним и иерофантидой. Он захотел переступить ее.

— Можно ли мне заговорить с нею? — спросил Омбриций Мемнона.

— Попробуй, — ответил жрец.

Трибун приблизился к спящей. Но едва он дотронулся до влажной руки Альционы, как она вскрикнула, вскочила и бросилась в объятия Гельвидии, которая подбежала, чтобы поддержать ее.

— Ах! — кричала она. — Я не хочу его! Я не хочу его теперь! Он делает мне больно… он меня убивает!.. Оставьте меня спать!

Глаза ее все время оставались закрытыми. Она извивалась на руках Гельвидии с выражением мучительного страдания.

— Ты видишь сам, — сказал Мемнон трибуну. — Ты не можешь принуждать ее волю. Оставим ее в высокой сфере, где она сейчас парит и откуда она, может быть, принесет тебе послание. Выполним необходимые обряды, чтобы помочь ей подняться до высшей степени экстаза.

Мемнон дотронулся пальцем до лба жрицы, чтобы заставить ее вновь погрузиться в глубокий сон. Она упала на подушки в прежнем положении. Потом он бросил в огонь несколько крупинок фимиама. Поднявшиеся клубы дыма заволокли храм. Тогда иерофант громким голосом произнес молитву и заклинание:

— Царственный дух, господствующий над мирами через посредство Души Природы и составлявший с нею одно целое, Озирис — Изида, мы призываем тебя, чтобы чистый гений, парящий над этой девственницей, проявился в ней и говорил бы ее устами, как он говорил мне в былые времена, дабы он сказал правду этому человеку и показал ему луч твоего света, спасающего и очищающего душу!

В то время как Мемнон произносил эти слова, Гельвидия, стоявшая возле теорбы, ударила сильно по ее струнам. Они издали низкий и торжественный звук. Гельвидия играла дорический гимн солнцу. Казалось, будто звуковые волны подействовали пластическим образом на облака курений, описывавших спиральные круги над головою иерофантиды. Яркие вспышки прорезывали их время от времени. На минуту совсем вверху, под сводом мелькнула звезда. В эту секунду Альциона села на своем ложе и прошептала, простирая руки и подняв голову:

— Настал день обручения… Приди… О, приди, мой Антерос!

— Что это значит? — в испуге спросил Омбриций.

— Не бойся ничего, — сказал Мемнон, — она живет в этот момент иной жизнью. Одни только боги имеют сейчас власть над нею. Подождем.

Но иерофант сам начал тревожиться, потому что никогда приближение гения не выражалось в таких формах. Густое облако фимиама носилось вокруг Альционы. Порыв ветра, ворвавшийся в отворенную дверь храма, погасил лампаду и пронесся быстрым дуновением по струнам арфы, издавшим слабый мелодический звук. В следующую секунду Гельвидия вскрикнула, а жрец и трибун замерли на месте, как пригвожденные к полу. Альциона снова упала на ложе с закрытыми глазами и полураскрытыми губами. Светлая, коленопреклоненная фигура склонялась над нею. Она походила на юного пастуха, но была прекрасна, как Аполлон, и блестяща, как Эрот. Кудри юноши блестели, как расплавленное золото. Баранья шкура, наброшенная на его плечи, сверкала, как серебряный панцирь. Мемнон узнал Гора. Глаз его не было видно, потому что он склонялся над иерофантидой. Лицо его озаряло ее лицо ослепительной белизной. Он приблизил уста к губам Альционы и запечатлел на них брачный поцелуй, и лица их засверкали, как бы залитые одним и тем же потоком огненного света. Потом все вдруг побледнело. Жрец и трибун на минуту снова погрузились в мрак. Но вслед затем они увидели на половинной высоте храма, среди дыма, бюст человека. Это был Гор-Антерос. Ясно видны были его глаза — блестящие и страстные глаза Эрота, лучи которых падали на Альциону. Рукой своей он как бы срывал в облаках фимиама белые розы, и они падали на его спящую невесту.

Омбриций следил за этим видением с изумлением, не оставлявшим места никаким размышлениям, никакой мысли о себе, как бывает во сне. Теперь к нему возвращалось сознание бодрствующего человека, и, не отдавая себе отчета в том, что он видел, не пытаясь даже объяснить этого, он испытывал только злобное разочарование и сосредоточенную ярость. Не сознавая почти, что говорит, он воскликнул:

— Я смеюсь над вашими духами, и не верю в них, я хочу знать, любит ли меня Альциона. Наперекор всем вам, я узнаю это!

И с этими словами он сделал движение, чтобы броситься к Альционе. Мемнон пытался удержать его, потому что потрясение могло быть смертельным для его дочери.

Трибун вырвался от него порывисто, как зверь, стремящийся ринуться на свою добычу. Но вдруг остановился от внезапной, невыносимой боли в глазах и во всем теле. Позади спящей перед дымящимся треножником, он увидел ту же фигуру, которая за несколько минут до того склонялась над иерофантидой. Но на этот раз юноша стоял, гордо выпрямившись; грозные глаза его метали молнии, в руке он держал зажженный факел. Ослепительный свет обжег глаза Омбриция. В то же время он почувствовал, как будто мозг его сверлит острый нож. Явление это, подействовавшее на него с молниеносной силой, продолжалось всего несколько секунд, но трибун чувствовал, что все члены его поражены как бы параличом. Как тигр, цепляющийся за решетку своей клетки при виде соломенного факела циркового служителя, Омбриций задрожал, и на губах его выступила пена ярости. И, однако, в храме Персефоны уже не было заметно ничего необычного. Альциона спала по-прежнему. Гельвидия, стоя возле нее на коленях, согревала ее ледяные руки в своих. В открытую дверь храма видно было, как солнце садится за группой кипарисов. Но пламенное видение явилось слишком непосредственным ответом на кощунственный поступок его и могло быть только действием невидимой силы, на которую он наталкивался. И в сокровенной части души, где складываются непреложные убеждения, трибун почувствовал, что после поцелуя Антероса он, Омбриций, не имеет уже никакой власти над Альционой. Злоба его возрастала от сознания его бессилия. Неуловимый враг, отнимавший у него добычу, раздражал его более всякого живого противника, любовника, обладающего плотью и кровью, которого он мог бы повергнуть ударом или пронзить мечом. Но гордость его, превышающая в нем все остальные чувства, не позволяла ему признать реальность этой страшной силы, убивавшей и унижавшей его. И с внезапным возмущением всего своего существа, он стал отрицать в душе реальность того, что видел, приписывая все ухищрениям жреца или его умению морочить учеников силой своего внушения. Вся власть, которую приобрел над ним Мемнон, сразу рушилась. Наука, которую Омбриций временно согласился признать, улетучилась в одну секунду, и в сердце ученика осталась только горечь досады, выразившаяся в иронии и кощунстве:

— Негодный маг! — крикнул он. — Предатель, ты обманул меня! Эта девушка была предназначена мне. Ты отнял ее у меня ядом твоих зловредных чар и думал, что сделаешь из меня своего раба, обманывая меня призраками. Но я презираю и твое учение, и твоих духов, и твои слова, и твою иерофантиду!

Мемнон слушал его, скрестив руки, погруженный в свои мысли. Он ответил с грустью:

— Я не заманивал тебя. Ты сам искал тропинки света и сам избираешь сегодня путь мрака. Ты безумствуешь от гордости и честолюбия, и вина твоя была бы невелика, если бы ты покидал только влюбленную девушку и отрекался от учителя. Это пустое. Твоя вина, твое непростительное преступление заключается в том, что ты отравляешь свою душу в самом источнике ее. Величайшего твоего наказания люди не увидят; оно будет в том, что ты утратишь самое чувство истины. Ты выколол глаза своего духа, изгнав из сердца свою последнюю каплю нежности. Твои кровожадные стремления сделали тебя лицемером. Ты желал принять от меня мою науку только для того, чтобы, благодаря ей, господствовать над другими и надо мною. Ты будешь наказан за это мраком, который окутает тебя среди роскоши и почета. Жестокое сердце, ты будешь подвигаться вперед только в зле. Предоставляю тебя отныне твоей неизбежной судьбе. Иди своей дорогой. В последний час свой, может быть, ты вспомнишь обо мне. Что касается до иерофантиды, то ты не имеешь более власти над нею.

— Ты думаешь? — сказал Омбриций, горьким и холодным тоном. — Может быть. Но если цезарь узнает когда-нибудь ваши происки, — трепещите! Что до меня, я верю только в волю, живущую в моем мозгу, в кровь, бьющуюся в моих жилах, и в меч, который я держу в руке. С ними и ими одними я сумею завоевать свою истину и свое могущество. Прощай!

Он выхватил короткий меч, который всегда носил на поясе туники после ночи, проведенной в Байе, и, размахивая им, как бы бросая вызов невидимым противникам, вышел из храма.


Мемнон скорбным взглядом следил за учеником, убегающим навсегда от дружеского объятия учителя, чтобы идти навстречу своей роковой судьбе. Сколько страшных событий совершилось в этот трагический час! Да, луч света прорвал завесу. Невидимый предстал видимым, исполняя желание посвященного, венчая его науку. Бессмертный дух вмешался в судьбы людей, разрешив их одним ударом, но, хотя молниеносный блеск его спас иерофантиду и изгнал святотатца, сам иерофант был опален им, как дерево, в которое ударила молния. Он терял сразу и ученика, и дочь. Альциона любила в этом мире Омбриция, в том — Антероса! Лучшие стороны ее души принадлежали ее Гению. Он владел ею… владел в Вечности! Трибун неотразимо стремился к катастрофе, но он мог забыться под опьянением страстей. Он же, Мемнон, видящий все, страдающий, оставался один перед лицом небес, где теряются многообразные пути душ, с мукой Бесконечности в груди!

Иерофантида проснулась. Она встала бледная, серьезная, сосредоточенная и как бы озаренная внутренним светом.

— Ты не страдаешь? — спросил Мемнон.

— Нет, — ответила она, касаясь распростертой рукой своей груди, — сердце мое успокоилось, мне дан алмазный панцирь.

— Знаешь ли ты, что Омбриций ушел?

— Да, — сказала она, — его уносит ураган.

— Надо забыть его.

— Нет, — с спокойной кротостью, не допускающей возражений, сказала Альциона, — надо спасти его!

Мемнон убедился, таким образом, в неизменности двух родов любви Альционы — земной и небесной. Обе эти любви были неискоренимы, и каждая как бы занимала отдельную область в ее душе и связывалась с отдельной жизненной сферой. Но между этими двумя областями установилась связь; в ее ясновидении замечался некоторый шаг вперед. Раньше, проснувшись, она не сохраняла никакого воспоминания о событиях, произошедших во время ее сна. Теперь же она, видимо, помнила все, но не желала говорить.

Альциона, Мемнон и Гельвидия вышли из храма Персефоны и остановились в перистиле. Спускались сумерки. Отдаленные горы вздымались, как пламенные алтари, вокруг бледного залива. Несколько звезд, как светящиеся цветы, дрожали на небесной завесе. Иерофантида смотрела на них и, выпустив руки друзей, послала им привет.

— Что говорят тебе звезды? — спросил Мемнон.

— Мне кажется, что они все во мне, — сказала Альциона, прижимая руки к сердцу. — Между мною и миром более нет преграды. Я свободна… свободна!

Тогда Гельвидия взяла лавровый венок, висевший на одной из кариатид перистиля, и возложила его на голову иерофантиды. Они спустились со ступенек храма и молча прошли через сад. Безмолвная слеза скатилась по щекам Мемнона. Кроткая и проникнутая покорной решимостью, увенчанная лаврами жрица показалась ему жертвой, идущей к месту казни.

Книга третья