Роман Нелюбовича — страница 26 из 48

— Вас обманули, — отмахнулся я. — Такого в принципе быть не может. Есть законы физики, химии, есть техника безопасности при работе с легковоспламеняющимися веществами — этого никто не отменял, и ни один пожарный, поверьте, не станет делать того, что делает ваш герой. К тому же наша славная обувная промышленность ещё не создала такой обуви, в которой пожарный может стоять в кипящем гудроне.

— Вы там были?

— Для того чтобы понимать непреложность некоторых вещей, не обязательно находиться рядом с ними. Существует такое понятие, как «реальность», что с латыни можно перевести как нечто «действующее», «настоящее», «существующее вообще», а ваш рассказ к этому понятию не имеет никакого отношения. Всё вами написанное является выдумкой, хотя вы позиционируете свою работу именно как «реальность». Обратите внимание, даже диалоги между героем и его коллегами более напоминают дешёвое американское кино: «Ес, сэр!», «Так точно, сэр!», «Мы надерём этому пожару задницу, сэр!». Но мы-то живём в России, где душа и непринуждённость всегда присутствуют в общении между людьми. Вы же превратили русского человека в закомплексованного истукана, у которого полностью отсутствуют и живая речь, и мимика, и внутренние переживания. Вы когда-нибудь заходили в пожарную часть? Когда-нибудь слышали, как разговаривает между собой дежурный караул? Это же нечто! Отточенный до безупречности литературный язык мешается с отборным матом и научными терминами. Своим рассказом вы обезличиваете пожарную охрану, во всяком случае, ту её часть, которая в любое время дня и ночи жействительно готова идти надирать пожару задницу.

Кто-то дёргал меня за рукав, но я был слишком увлечён, чтобы обращать на это внимание. Обычно я не любитель развёрнутых рецензий, так, лёгкая агрессия напополам с недоверием в виде коротких ремарок, но сейчас меня словно вдохновляло что-то: я был готов говорить без умолку.

— Хотите добрый совет? Перепишите рассказ, а ещё лучше порвите его и сожгите в печке. Нельзя, увы, писать о том, чего не понимаете. Тем более на такие специфические темы.

— Вы были там? — подрагивая от негодования, вновь спросил Максим Андреевич. Казалось, он не слышал ничего из того, что я только что говорил. Голос его принял визгливый оттенок, а краснота щёк переместилась в глаза.

— Конкретно в том месте? Нет, не был.

— Тогда кто дал вам право судить? Что вы вообще можете знать обо всё этом? И какая ещё техника безопасности? Вы издеваетесь?

Я развёл руками.

— Бог с вами, какое издевательство. Вы сейчас нервничаете, это естественно. Каждому автору хочется, чтобы о его работе отзывались только положительным образом. Чтобы говорили комплименты и всякую прочую чушь. Но лесть губит, так что люди, которые вас нахваливают, либо врут, либо не разбираются в литературе.

Я выдохнул и только теперь обратил внимание на то, что за рукав меня дёргает Геннадий Григорьевич. Я посмотрел на редактора.

— Роман, сядьте, — прошептал он. — Сядьте, прошу вас.

Я сел. Максим Андреевич был похож на кипящий чайник. Зал молчал, и от его молчания мне вдруг стало нехорошо. Кажется, моё выступление здесь никто не одобрил, даже всегда благодушный поэт Серебряный со своей поэтессой смотрели на меня искоса. Ещё не став ни чьим другом, я уже становился врагом. Я оглянулся, попытался отыскать взглядом Анну — как она реагирует на моё выступление? — но Анны не было. Вышла? В такой-то момент?

— Не ожидал от вас, — всё так же тихо сказал Арбатов. Сказал без упрёка, но по голосу стало ясно: я перестарался.

— Но это правда, вы же понимаете.

— Слишком она голая.

Лишь бы помогала. Впрочем, как часто советовал Серёга Копытов: молчи, дурак, за умного сойдёшь. Может быть, я и в самом деле поторопился с критикой? Расхорохорился, разгулялся, решил, что смогу. Но не смог. Я им чужой, а они и от своего подобного не потерпят. Надо было подождать, либо не так рьяно, полегче, помягче, другими словами…

Толстый инспектор покинул сцену и скрылся за нашими спинами. Зал задвигался, загудел, послышались запоздалые слова одобрения, ободрения. Мария Александровна сказала в микрофон что-то улыбчивое. По рядам прокатился лёгкий смех. Что именно она сказала, я не понял, да и не услышал. Неважно. Обстановка немного разрядилась, обо мне, казалось, позабыли, но неприязненные взгляды и мысли продолжали жечь лицо и затылок.

Да, не стоило так резко. Если подумать, то в каждой работе есть что-то положительное, и в рассказе Максима Андреевича хороший момент тоже присутствует. Например, подвиг пожарного. Он спас рабочих, потушил огонь, а то, что в реальной жизни такое в принципе невозможно… Ну и что? Кто, кроме пожарных об этом знает?

После инспектора к микрофону вышла Танечка. Она сообщила, что готова представить на суд клуба новые стихи, и начала читать, немного гнусавя и картавя, как бы подражая Вертинскому. Только Вертинский был мужчиной. А она? От подобной декламации хотелось убежать в лес и тоже начать картавить. Судя по реакции зала, такое желание возникло у одного меня. Так может действительно я чего-то недопонимаю? С чего я вообще решил, что мнение большинства не является основополагающим? Если они видят литературу такой — значит, такая она и есть, и я должен либо принять это, либо заняться чем-то другим.

Танечка закончила читать и посмотрела не на господина Серебряного, как это обычно бывало, а в мою сторону. Чего она ждала: разноса, похвалы? Но комментировать услышанное желания у меня не было.

Я повернулся к редактору:

— Геннадий Григорьевич, я, пожалуй, пойду. Сегодня столько событий, сын приехал. Устал.

— Да, Роман, хорошо. Я позвоню вам.

Я усмехнулся в сомнении. В том, что он в самом деле позвонит, я не верил. После сегодняшнего вечера меня, скорее всего, даже в библиотеку не пустят, а уж о том, чтобы напечатать мой очередной рассказ в газете и думать не приходиться… Я прошёл между рядами, слегка наклонившись, как это делают в кинотеатре, когда уходят до окончания сеанса. Люди отодвигались, давая проход, хотя места вполне хватало. Я продолжал испытывать на себе их взгляды, по-прежнему неприязненные и жгучие, и старался не обращать на них внимания. Получалось плохо.

Только когда дверь закрылась позади меня, я почувствовал некоторое облегчение. И сразу вспомнил: а где Вадим? Бабушка-вахтёрша сидела на банкетке, вязала. Спицы послушно порхали в её пальцах, толстая шерстяная нить ползла вверх медленно и неровно.

Некоторое время я стоял, пытаясь вспомнить имя-отчество бабушки, не вспомнил, и спросил:

— А-а-а… извините… Вы не видели моего сына?

Вахтёрша подняла голову.

— Вашего сына? Они ушли вместе с Аннушкой. Минут двадцать тому как…

Ушли? Вместе? Здрасти-пожалуйста. Куда ушли, зачем?

Я достал телефон, набрал номер сына. Руки дрожали.

— Вадим!.. Вадим, ты где?

— Пап, всё нормально, не волнуйся!

— Ну как же, — слова тоже начали дрожать. — Незнакомый город, да и времени уже…

— Пап, нормально. Мы с Анной на речке.

— В смысле? На какой «речке»?

— Да не знаю я, берёзки тут какие-то. Пап, всё нормально. Анютка потом обещала до дома меня довезти. У неё машина. Не волнуйся.

Голос Вадима отдавал хмелем и радостью, в трубке далёким фоном отразился плеск воды и крик: «Пры-ы-ы-га-а-ай!..», а дальше гудки. Вот и всё.

Я вышел на улицу. И куда мне теперь идти?


На дорогу легли первые тени, от рассыпчатых звёзд потянуло холодом. Я посмотрел в небо, поёжился. Август время ранних вечеров и капризных настроений. Не люблю этот месяц. Ему бы толику тепла и сочувствия, чтоб не быть таким потерянным. И немного удачи. И надежды. Вот тогда, пожалуй, день мог бы сложиться в мою пользу, а так…

Я зашёл в магазин, купил бутылку водки. Хотел взять четвертинку, передумал и взял поллитровку. Открыл тут же, глотнул. Продавщица скривила губы, потом, видимо, прочла что-то на моём лице, сочувственно вздохнула и отвернулась. Я сделал ещё глоток. Руки перестали дрожать, только в самых кончиках пальцев появилось лёгкое покалывание, как будто иголкой. Такое бывает при обморожении, когда после долгого растирания кровь начинает возвращаться. Я вздохнул и повернулся к продавщице.

— Дайте ещё бутылку. И… и селёдки что ли… Только порежьте, пожалуйста.


Первую бутылку я допил здесь же, за магазином. Сел прямо на траве у пешеходной дорожки и разложил перед собой всю свою немудрёную закуску. Проходившая мимо женщина, заметив меня, прибавила шаг. На лице отразилась та же брезгливость, что и у продавщицы… Ну и чёрт с ней! Была бы печаль рассказывать всякому о своих печалях.

Когда бутылка опустела наполовину, ко мне подбрела собака. Старая, с грязными комьями шерсти на боках. Принюхалась. Я протянул ей кусок селёдки, но она равнодушно отвернулась и легла рядом, положив морду на лапы. Сытая, наверное. А может, не любит селёдку. Извини, дружок, — я почесал её за ухом — другого ничего нет.

Тени на дороге удлинились, зажглись фонари. Стало немного теплее. Я поднялся, собрал остатки селёдки в пакет и выбросил в мусорный бак. Земля качнулась. Всё-таки целая бутылка за один присест — это много. Постоял несколько секунд, растопырив руки для балансира, подождал, когда вернётся равновесие. Вторую бутылку убрал в карман брюк и прикрыл горлышко ладонью от любопытных глаз. Теперь домой. Хватит на сегодня разочарований. А завтра пятница, Лёха приедет, в баньку сходим, посидим. Вадима с ним познакомлю, сын всё-таки…

Земля снова качнулась; я шагнул вперёд, столкнулся плечом с деревом — откуда оно взялось? — запрокинул голову. По тёмному небу поплыли строки:

Клён ты мой опавший, клён заледенелый,

Что стоишь нагнувшись под метелью белой?

Конечно же, сейчас была не зима и, конечно же, дерево, у которого я стоял, было не клёном, но всё же, всё же…

Или что увидел? Или что услышал?

Словно за деревню погулять ты вышел.