Роман Нелюбовича — страница 40 из 48

Стали прощаться — поспешно, будто торопились куда-то. Люди шли вокруг гроба, крестились, шептали молитвы. Нюрка по-прежнему стояла истуканом, словно всё, что происходило, нисколько её не трогало. Мы тоже обошли гроб по кругу: я, Лёха, Серёня. Галыш остался в стороне и на немой вопрос Лёхи: «А ты?» — отрицательно покачал головой. Что ж, его дело. Из всех молитв я знал лишь пару строк из «Отче наш» и чтобы не отличаться от прочих, шевелил губами, как будто тоже читаю.

Геннадий Григорьевич заметил меня, кивнул. Я кивнул в ответ и снова посмотрел на Анну. Она меня не увидела или сделала вид, что не видит. Лёха проследил мой взгляд и спросил:

— Ты с Анной так и не это?

— Чего?

— Не помирился?

Я не стал отвечать. Лёха немного подождал, помялся и снова спросил:

— А в Зойкино кафе ты с Ленкой ходил? Хорошая девчонка. Муж только…

— Ты её знаешь?

— Ленку? Ну, как знаю… Немного. Надо было съездить кое-куда, так она просила помочь. Это ещё в прошлом году было, — и пояснил зачем-то. — Я бесплатно помогал.

Прощаться закончили, народ потянулся к автобусу. Лёха подошёл к гробу, взял его в изголовье, Галыш встал в ногах. Нюрка вдруг встрепенулась, в глазах появился смысл; она уцепилась руками за край гроба и тихонечко заскулила — по собачьи, по сучьи — и старуха рядом со мной перекрестилась:

— Слава Богу, ожила.

Мы с Серёней взяли крышку. Бабы завыли снова, кто-то высморкался громко, и я брезгливо отшатнулся.

— Не дёргайся, — буркнул Серёня.

После Зойкиной истерики, он смотрел на меня исключительно исподлобья. Он и раньше меня недолюбливал, хотя открыто свою нелюбовь старался не выказывать. Однако на уровне интуиции это всё равно чувствовалось. Мне кажется, он просто не рад моему присоединению к их компании. Такое бывает. Ты вроде дружишь с людьми, всё хорошо, и вдруг приходит человек со стороны и пытается стать таким же своим. Кто-то воспринимает это нормально, а кто-то начинает ревновать к старой дружбе. Серёня из вторых.

Бабы взяли Нюрку под руки, повели в автобус. Мы положили крышку в катафалк и пошли следом. В салоне меня позвал Геннадий Григорьевич:

— Роман, садитесь со мной. Я тут местечко вам занял.

Я сел. Анны не было — ни рядом, ни вообще в автобусе.

— Не ожидал вас увидеть, — сказал я. — А что Анна, решила не ехать?

— Решила. Не любит она подобные мероприятия.

— Подобные мероприятия никто не любит, — я откинулся на спинку сиденья и спросил. — Аркашка вам кем-то приходится?

— Аркадий? — Геннадий Григорьевич как будто растерялся. Он посмотрел на меня поверх очков, снизу вверх и выдохнул. — Нет, не приходится. Аркадий… Знаете, Роман, здесь всё несколько по-другому. Знаете… Родственные связи не всегда являются верхом отношений, и порой чужие люди испытывают друг к другу чувства более сильные и, я бы даже сказал, более надёжные. До того как уйти в журналистику, я преподавал в школе русский язык и литературу…

— Вы? — изумился я.

— Да. А что тут такого? И Аркадий был моим учеником. Весьма романтического склада ума юноша. Иногда захаживал к нам в гости. Анечка была маленькая, тянулась к нему и так смешно выговаривала его имя…

Геннадий Григорьевич остановился на полуслове, отвернулся к окну и несколько минут молчал, задумавшись, как мне показалось, вспоминая те далёкие годы, когда они были молоды — когда все мы были молоды. Картина за окном, словно подтверждая мою догадку, сменила унылую череду домов, тёмных и сырых, на весёлый золотистый подлесок.

— При школе тогда был литературный кружок, — тихим голосом продолжил Геннадий Григорьевич, всё так же глядя в окно. — Мы собирались по вечерам, читали стихи, строили планы. Много планов. Именно на этих встречах возникла идея создания клуба. Сначала нас было человек шесть или семь, потом стали присоединяться другие.

— Аркашка тоже был?

— Вначале. Потом ушёл. Незаметно так, знаете, словно растворился. Как туман. Он всегда был такой: то придёт неожиданно, то уйдёт не прощаясь. Когда нам сообщили об этой трагедии — случайно, совершенно посторонние люди — мы не поверили. Что угодно, только не самоубийство.

— А Нюрку вы тоже знаете? — спросил я.

— Нюрку нет. Впервые сегодня увидел. Даже не знал, что Аркадий был женат. Мы давно не виделись. Несколько раз мне казалось, я сталкивался с ним на улице. Но это был не тот человек, которого я помнил. Совсем не тот. И я проходил мимо. Всегда — мимо.

Геннадий Григорьевич снова замолчал и до самого кладбища не произнёс больше ни слова. Когда гроб опускали в могилу, он приложил к глазам платок и отвернулся. Мне показалось, он плачет. Прощальных речей никто не говорил, только Нюрка продолжала тихонько скулить, пока рабочие забрасывали могилу землёй.

Народ потянулся обратно к автобусу. Я не пошёл. Я смотрел на то, что осталось от Аркашки: деревянный крест, земляной холм и два жидких венка — один от жены, которую он любил, второй от друзей, которых у него никогда не было. Холодно. Как же сегодня холодно. Хорошо, что цветы в венках искусственные, не завянут, только поблекнут от времени, станут не такими яркими, как сегодня, а к весне кладбищенский сторож выбросит их в мусорный контейнер. Но венки можно купить новые; вчерашний день не купишь никогда.

— Роман, почему вы перестали посещать клуб? — спросил Геннадий Григорьевич. Он собрался, выглядел не столь растеряно как утром, и только платок в руках, смятый в белый комочек, выдавал его состояние.

Я попытался удивиться.

— Но как же? Вы сами говорили, что позвоните мне, когда будет можно. После того случая…

— Приходите, Роман. Никто на вас не обижается. Все уже обо всём забыли. Настраивайтесь на позитив и приходите.

Я сказал, что приду обязательно. Геннадий Григорьевич убрал платок в карман и пошёл к автобусу, а я вдруг подумал, что никуда не хочу идти. Устал. День пролетел в суете и на нервах, а впереди ещё поминки, а потом Лёха потащит меня к себе и до самой ночи мы будем сидеть, не смотря на холод и дождь, в беседке, пить водку и говорить о чём-то постороннем и неважном. Не хочу: ни в литературный клуб, ни на поминки, ни в беседку. Хочу домой. Хочу лечь на диван, положить на грудь томик Есенина и лежать так, слившись с ощущением полёта…

Меня окликнули.

— Рома.

Это была Нюрка. Она стояла поникшая, продрогшая, со своей неизменной вымученной улыбкой и походила сейчас на мокрого котёнка из дешёвых душещипательных рассказиков. У меня возникло желание погладить этого котёнка, отнести домой, напоить молоком, а потом долго думать: зачем я его взял?

Но напрашиваться ко мне домой Нюрка не стала.

— Вот, — она протянула мне старую тетрадь в сорок восемь листов. — Просил тебе чтоб отдала. Говорил, если не дай бог, так чтоб только тебе.

Я взял тетрадь, подержал в руках и сунул за пазуху. Что в ней, я догадывался, но открывать её здесь, на кладбище, посчитал неуместным. Неправильным. Открою дома, когда вся эта похоронная горячка сойдёт на нет и забудется. А пока… Я посмотрел Нюрке в глаза, такие большие и открытые и… Почувствовал себя неправым. С губ непроизвольно сорвалось.

— Нюр, ты прости меня…

Она быстро-быстро замотала головой.

— Что ты, Ром. Что ты! Нет. Ты-то в чём виновный? — и попятилась от меня.

Я бы мог сказать в чём. Мог… Надо будет вымарать из романа сцену, где мы с Нюркой, в смысле, с Нюськой. И вообще убрать её. Добавлю какую-нибудь доступную, безотказную, без всяких моралей и вымученных улыбок и совершенно свободную деваху. Разбитную и пьяную. Так будет проще.

Рабочие установили крест, кладбищенский смотритель подступил к Лёхе, прищурился. Лёха полез в карман, достал тысячу. Повернулся ко мне, махнул: идём. Я не пошёл.

— Ты чего, Ром?

— Вы езжайте, я потом…

— Здесь до города четыре километра. Если опять дождь?

— Не размокну.

Лёха не стал меня уговаривать.

— Ну смотри.

Я подождал, когда автобус уедет и повернулся к смотрителю.

— Уважаемый, не подскажешь, где могилка Натальи Нелюбович?

Смотритель глянул на меня с прищуром, как на Лёху, может быть ждал, что я предложу ему денег за информацию. Но я не предложил, а он или постеснялся спросить, что вряд ли, или подумал, что с меня взять нечего, и кивнул в сторону главного прохода.

— Иди по той аллейке. Третий поворот направо. Там найдёшь.

Я нашёл. Не быстро. Дважды сворачивал не в ту сторону, возвращался, снова сворачивал не туда, но всё-таки нашёл. Остановился перед могилой, постоял, достал из кармана десятирублёвую купюру. Десять рублей — половина билета на автобус. Скрутил купюру в трубочку, верхний край аккуратно разорвал на четыре части, получилось нечто вроде цветка. Положил под крест.

— Вот и свиделись, тётушка.

Без внимания, без доброго глаза могилка зачахла. Осыпались края, крест покосился, трава вокруг пошла в рост — такое запустение, будто у покойницы никого близких не осталось. А всего-то год минул. Я присел на корточки, стал щипать траву. Бесполезно, голыми руками ничего не сделаешь. Поднялся, осмотрел крест. Фотография выцвела, имя и даты едва видны. Надо прийти сюда ещё раз, специально. Взять мотыгу, краску, обновить всё. Сделать новую фотографию. Только бы время найти.

Снова начал накрапывать дождь. Я поднял воротник и направился к выходу. Оглянулся, нет ли машин поблизости, не плохо бы напроситься к кому-то в попутчики — может быть зря я не поехал со всеми? — нет, пусто, и на стоянке, и на дороге. Ладно, не страшно, всего-то четыре километра. Я же обещал Лёхе, что не размокну. Пошёл. Навстречу попалась похоронная колонна. Эта была многолюдней, богаче, с духовым оркестром. Но лица провожающих такие же поникшие и серые. Я проводил колонну взглядом и подумал, что никакие оркестры, дорогие гробы и венки с золотыми оплётками не сделают потерю родного человека хотя бы на чуточку легче.

Уже перед самым городом меня прижала к обочине полицейская «Лада». Маяки на крыше мигнули сине-красным, и гудок сирены, короткий и противный, резанул по нервам. Я остановился и подумал ненароком: может господа полицейские решили подвезти одинокого пешехода до дому? Я промок и был бы благодарен им за это.