Роман Нелюбовича — страница 44 из 48

Сейчас покрышки не жгут, сейчас мода на старые обычаи — с народными гуляньями, с чучелом Зимы, с катанием на тройках. Вон у карусели Петрушка в шутовском колпаке с бубенчиками. Рядом на помосте гиря, за спиной прилавок с игрушками. Девочка лет шести в красном пуховичке дёргает за рукав женщину.

— Мама, смотри…

Взгляд указывает на большого плюшевого львёнка. Тот улыбается, подмигивает девчушке, и происходит великое чудо, на языке всех детей мира обозначаемое одним словом — моё! И уже нет такой силы, которая способна разлучить ребёнка и игрушку.

— Куда ещё? — отговаривает женщина. — У тебя полно таких.

Но в ответ уверенно:

— Такого нет.

И она права, такого действительно нет, и если не купить его сейчас — то никогда уже не будет. Никогда — страшное слово. На глаза наворачиваются слёзки, губки дрожат, а Петрушка, схватив львёнка, вещает утробным голосом, будто бы от его имени:

— Лишь гирю десять раз подняв, ты сможешь взять себе меня!

Женщина крутит пальцем у виска: какая гиря? Но Петрушка неумолим, а девочка знает — этот львёнок самый лучший на свете.

Подхожу я, пытаюсь сторговаться:

— А что так много? Женщина такая хрупкая — а ты десять. Давай за пять что ли.

Петрушка вздыхает, и во вздохе этом рабочая усталость — надоело объяснять каждому. Он поворачивается ко мне, трясёт бубенчиками и говорит отрешённо:

— Зато ты не хрупкий, взял бы да поднял.

Я-то может и не хрупкий, вот только возраст, да и здоровье… Но девчушка смотрит уже на меня и отказать этим глазам нет никакой возможности.

— Десять?

Петрушка кивает и подбадривает:

— Она не тяжёлая, всего-то пуд.

Всего-то… Лет пятнадцать назад или даже пять это действительно было «всего-то», а сейчас «уже». Пуд… Ладно, попробуем. Берусь за дужку, рывком вскидываю гирю к груди, приосаниваюсь. Нет, не тяжело. Или… не то чтобы особо… так… серединка на половинку. Кряхтя, поднимаю первый раз. Девчушка подносит ладошки к щекам, таит дыхание. Женщина качает головой: зачем? — это всего лишь каприз. Всё пройдёт, забудется; через полчаса, ну может быть, через час слёзы высохнут, а «моим» станет какой-нибудь шарик с кроличьими ушами.

Поднимаю гирю ещё раз. Действительно: зачем… Интересный вопрос… Да потому что. Потому что сам не доиграл в детстве, потому что целую неделю вёл себя хорошо, и за это старшая сестра обещала принести игрушек. И она приносит — старые, поломанные, купленные за пол гроша на рынке, а я пришиваю оторванные лапки, клею носы, рисую химическим карандашом глаза. Зачем.

Гиря становится тяжелее, но экватор уже перейдён и победа близка. Семь, восемь. В висках как молотом — бум, бум — и с каждым разом сильнее, громче. По лицу пот, перед глазами радужные пятна.

Поднимаю гирю последний раз, ставлю на помост, дышу глубоко через рот, сил что-то сказать не осталось. Петрушка протягивает мне приз, но я качаю головой и киваю на девчушку. Та принимает львёнка как самую большую драгоценность, улыбается, и, как и я, не в силах произнести ни слова. Женщина шепчет сдержано: «Спасибо». Я снова киваю, а девчушка снова улыбается.

Вот он маленький кусочек счастья. Я тоже улыбаюсь — вся наша жизнь состоит из таких вот маленьких кусочков счастья. Они как снежинки падают на нас, тают и оставляют по себе лёгкие следы. Некоторые из этих следов стираются на следующий день, другие остаются на всю жизнь. Останется ли этот львёнок в памяти девочки? Может быть. А может и нет. Важно ли это?

Голова начинает кружиться. Тяжело… Сердце вот-вот попросится наружу. Отхожу в сторону, ищу, куда присесть. Прохожие жалостливо заглядывают в глаза.

— Вам плохо?

— Нет… спасибо… Сейчас отпустит. Посижу здесь…

Сажусь на заснеженную скамью. Сердце сжимается, часть боли уходит в руку, голова склоняется к груди. Сейчас отпустит… На поникшей ветке рябины снегирь. Он как большой красный шар. Яркий. Такие шары, когда соприкасаются, издают звон… Чьи-то заботливые руки расстёгивают пальто, отводят ворот рубахи. Дышу полной грудью, звон всё громче, шары всё ярче. Смотрю в небо: чёрные дымы поднимаются, тянут за собой. Я не сопротивляюсь, я хочу к ним. Пора… Но перед этим очень хочется узнать — стоит ли одна улыбка одного сердца…

Я выдохнул. Люди смотрели на меня, как будто ждали продолжения, но я свернул распечатку в рулон, показывая, что на этом всё. Зааплодировали. Не громко и не с остервенением, разбивая ладони в кровь, как я бы того хотел, но сильнее, чем во время приветствия. Я поклонился, приложил правую ладонь к груди в знак благодарности и посмотрел на Марию Александровну. Это было первое моё выступление на публику и что делать дальше, я не знал.

— Красивый рассказ. Очень тонко и глубоко, — похвалила Мария Александровна. — Кто-нибудь желает высказаться по поводу услышанного?

Я покосился на толстого гаишника, тот усмехался, и по лицу было видно, что ему есть что сказать, и в подтверждении моей догадки он поднял руку.

— Можно мне?

Мария Александровна кивнула.

— Разумеется. Друзья, сейчас своё мнение о рассказе Романа Евгеньевича выскажет Максим Голубев.

Максим Андреевич подошёл к микрофону, и я отступил назад, уступая ему место. Он взялся за микрофон двумя руками и заговорил:

— Тут было сказано, что это, дескать, глубоко и тонко. Вы, извините, Мария Александровна, ваша компетентность в вопросах литературы известна всем и потому не хочется оспаривать ваше мнение. Но какая глубина, какая тонкость? Да здесь стадо бегемотов прошло. Причём, потом вернулось и прошло снова! Герой рассказа скачет из реальности в воспоминания, из воспоминаний в фантазии и потом назад в реальность как лягушка по болоту — шлёп, шлёп — и это называется тонкость? Смешно! А эта тётка с дешёвой косметикой? Это что за бомж в фартуке? Неужели в праздник какую-то синюшную затрапезную продавщицу допустят продавать блины?

Голубев говорил громко, с вызовом, как будто готовился прыгнуть вперёд, чтобы закрыть грудью амбразуру вражеского дота. Если он действительно хочет это сделать, то пусть, я только «за». Впрочем, его возможная геройская смерть заботила меня мало. Я следил за реакцией зала. Некоторые из присутствующих соглашались с Максимом Андреевичем, кивая головами в такт его шлёпанью, другие оставались спокойны, кто-то вообще зевал. Всё это было понятно и предсказуемо. Но вот реакция Анны меня озадачила: она щурилась.

Кажется, она не соглашалась с мнением Максима Андреевича, а значит, мой рассказ ей понравился. Радоваться мне? Могу ли я теперь надеяться, что прощён и мы можем стать хотя бы друзьями?

Геннадий Григорьевич знаком позвал меня. Я подошёл.

— Роман, не обращайте внимания. Максим мстит вам за прошлый раз. Не сердитесь.

— Да мне всё равно. Геннадий Григорьевич, а Толик Голубев кем ему приходится?

— Это который в полиции служит? Брат, кажется, двоюродный. Или троюродный. Не помню точно. А что, проблемы?

— Нет, всё в порядке. Внешне они совсем не походят друг на друга.

— Зато внутренне мало чем отличаются.

— Это да.

Голубев закончил проповедь и повернулся ко мне. На лице его застыло торжество. К сожалению, я пропустил заключительные абзацы, и оценить силу его критики не смог. Но я не стал из-за этого переживать. Люди в зале тоже не сильно переживали, только поэт Серебряный и ещё пара человек ударили в ладоши, но их не поддержали.

Мария Александровна улыбалась.

— Очень хорошо сказано, Максим Андреевич, — ровным голосом произнесла она. — Я считаю, что Роман Евгеньевич сделает правильные выводы из ваших слов и, если сочтёт нужным, внесёт поправки в свой рассказ, — при этом она посмотрела на меня и в глазах её сияла ирония. — Кстати, Максим Андреевич, вы сегодня в списке выступающих. Мы думали послушать вас чуть позже, но раз уж вы у микрофона, то не хотели бы выступить прямо сейчас?

— С удовольствием, — кивнул Голубев. — Я задумал серию рассказов на социальную тему, написал два и хотел бы услышать мнение коллег.

— Замечательно, давайте послушаем.

Голубев достал планшет, оглядел притихший зал из-под бровей. Я подумал, что сейчас он одарит нас очередным шедевром на пожарную тему, в крайнем случае, прочтёт что-то из жизни одинокого инспектора ГАИ. Не угадал. Это действительно была социальная драма про стариков, живущих, а вернее, выживающих в доме престарелых. Неоднозначные судьбы, неоднозначные поступки и вполне предсказуемая концовка. Я бы не сказал, что это было нечто новое или проникновенное, но человека впечатлительного и недалёкого за душу возьмёт легко. Беда в том, что по своей привычке Максим Андреевич опять всё свалил в кучу и не раскрыл до конца ни одной сюжетной линии. Тем не менее, зал хлопал. Поэт Серебряный даже вытянулся во весь рост и кричал «Браво!». Максим Андреевич был на вершине славы; он и раньше там был, но моя отповедь несколько умалила его значимость, теперь он вернулся и смотрел на меня победителем.

Геннадий Григорьевич тоже ударил ладонями.

— Прекрасная идея, и, мне кажется, совсем не замыленная, — сказал он. — Здесь есть над чем подумать. Этот рассказ определённо требует особого внимания.

— А что скажет на это наш критик Нелюбович? — усмехнулся Максим Андреевич. В тоне его слышался сарказм, дескать, попробуй сказать нечто эдакое, что сможет сбить меня с вершины Олимпа.

Я смолчал. Что тут скажешь, когда благодарные читатели готовы порвать любого, кто скажет хоть слово против. Не смолчала Анна. Она вдруг встала, взяла Геннадия Григорьевича за руку и сказала твёрдо:

— Папа, прекрати! О каких прекрасных идеях ты говоришь? Можно заполонить всю литературу рассказами о замёрзших котятах, об обездоленных стариках и брошенных детях, и умильно сообщать авторам этих рассказов, какую серьёзную и важную тему они подняли и, главное, как это вовремя! Но подобные рассказы при всей их идейности и жалобности никогда