я задача немедленно создать другую, да без Божьей помощи!
– Кажется, я с вами согласен, – сказал полковник Эверард. – Англичане относятся к жизни слишком серьезно. В помешательстве на делах им удается полностью забыть об удовольствиях. По-моему, они боятся смеяться и даже подобие улыбки являют на своем лице с должной осторожностью.
– Признаюсь, – добавила его жена, – меня не так-то легко застудить. Тем не менее английский «дом» действует на меня не хуже настоящего охладителя – я регулярно промерзаю до костей!
– Боже праведный! – засмеялась Зара. – Не очень-то хорошо вы отзываетесь о родине Шекспира! Должно быть, там правда невероятно грустно!
– Я думаю, так было не всегда, – продолжал полковник Эверард. – Есть легенды, что описывают ее как Веселую Англию. Осмелюсь сказать, когда-то там было весело, пока страной не управляли лавочники, но теперь, если хочешь наслаждаться жизнью, оттуда лучше убраться. По крайней мере, таково мое мнение. Однако разве вы никогда не были в Англии, мадам Казимир? Ваш английский просто безупречен.
– О, с языками дела у меня обстоят довольно неплохо, – ответила Зара, – благодаря брату. Сама я никогда не пересекала Ла-Манш.
Миссис Чаллонер вежливо удивилась, а на проницательном лице отца их семейства появилось выражение мрачного довольства.
– И не надо, мадам, – решительно заявил он, – если у вас нет особого желания стать несчастной. Хотите знать, как христиане любят друг друга, как стать вялой и зазря отчаяться – проведите в Лондоне воскресенье.
– Я бы не отважилась на такой эксперимент, мистер Чаллонер, – весело ответила Зара. – Жизнь коротка, и я предпочитаю наслаждаться ею.
– Скажите, – перебила миссис Чаллонер, повернувшись в этот момент ко мне, – теперь, когда вы чувствуете себя так хорошо, могу ли я попросить вас сыграть нам свою импровизацию?
Я взглянула на рояль, занимавший угол зала, где мы сидели, и засомневалась. Впрочем, по легкому кивку Зары встала, сняла перчатки и села за инструмент. Легко пробегая пальцами по клавишам, я выдала несколько пассажей, а сама пробормотала краткую просьбу моему воздушному другу Аэону. Едва я сделала это, как поток музыки хлынул в мой разум, из него – сразу к пальцам. Я заиграла, почти не понимая, что играю, полностью поглощенная попытками выразить звуки, мягко ниспадающие на мой внутренний слух подобно каплям летнего дождя на измученную жаждой землю. Я знала только, что пробираюсь по лабиринту минорной тональности и что в результате получаю сеть тонкой и нежной мелодии, напоминающей мне слова Генриха Гейне: «Леди, разве вы не слышали, как поет соловей? Прекрасный нежный голос, паутина счастливых нот, и моя душа запутана в его сетях, задушена и измучена им».
Несколько минут – и внутренний голос, так сладко беседовавший со мной, замер в тишине, в то время как мои пальцы добрались до заключительного аккорда. Словно очнувшись ото сна, я подняла голову. Маленькая компания дружелюбно настроенных слушателей с глубочайшим воодушевлением внимала мне, а когда я закончила, у всех вырвался ропот восхищения, а глаза Зары блестели слезами радости.
– Как это у вас выходит? – спросила миссис Чаллонер, по-доброму изумляясь. – Мне кажется, невозможно сочинять такое, сидя за роялем и не подумав заранее!
– Это сочинила не я. Кажется, музыка пришла ко мне от…
Но тут меня остановил взгляд Зары, которая мягко предупредила не выдавать тайну моего духовного общения с незримыми источниками гармонии так поспешно. Поэтому я улыбнулась и больше ничего не сказала. Внутри все ликовало, ибо я знала, что, как бы хорошо ни играла в прошлые дни, это ничто по сравнению с той силой и легкостью, которые даны мне теперь, – я словно открыла музыкальное хранилище и могу брать на свой выбор любое из всех его несметных сокровищ.
– Мы называем это вдохновением, – сказал мистер Чаллонер, по-дружески сжимая мою руку. – И откуда бы оно ни исходило, оно должно быть большим счастьем и для вас, и для других.
– Это правда, – серьезно ответила я. – Немногие счастливы в музыке так, как я.
Миссис Эверард задумалась.
– Никакое количество практики не поможет мне играть так же, – сказала она. – Тем не менее у меня было два или три учителя с безупречной репутацией. Один из них, немец, хватался за волосы, словно ходячий трагик, каждый раз, когда я играла не ту ноту. Полагаю, свою репутацию он заслужил исключительно этими терзаниями. Сам же ошибался часто, однако не обращал на это никакого внимания. Только за то, что он доводил себя до исступления, когда ошибались другие, все хвалили его и говорили: с таким слухом и такой чувствительностью он непременно должен быть великим музыкантом. Он чуть не до смерти довел меня сборником «Хорошо темперированного клавира» Баха – и все напрасно. Сейчас я не могу сыграть из него ни ноты, а если бы и могла, то не пожелала бы. Я считаю Баха старым занудой, хотя и знаю, что говорить так – ересь. Даже Бетховен бывает иногда прозаичен, только никто не осмелится обвинить его в этом. Люди скорее заснут под классическую музыку, чем признаются, что она им не нравится.
– Шуберт стал бы более великим музыкантом, чем Бетховен, проживи он достаточно долго, – сказала Зара. – Осмелюсь предположить, что очень немногие согласятся со мной в этом утверждении. К несчастью, мое мнение по большинству вопросов расходится со мнением остальных.
– Вы должны сказать «к счастью», мадам, – поправил полковник Эверард, галантно кланяясь. – Поскольку обстоятельства сложились так удачно, что вы стали совершенно оригинальной и совершенно очаровательной.
Зара приняла комплимент с привычной благодарной невозмутимостью, и мы встали, чтобы попрощаться. Уже на выходе Эми Эверард потянула меня назад и сунула в карман моего плаща газету.
– Прочитай, когда будешь одна, – прошептала она, – и узнаешь, что Рафаэлло Челлини сделал с твоим наброском.
Мы расстались, полные искреннего чувства удовлетворения, Зара напомнила им об обещании приехать к ней в гости на следующий день и назначила время ужина на полвосьмого.
Вернувшись в отель «Марс», мы нашли Гелиобаса в гостиной – он увлеченно беседовал с католическим священником, красивым мужчиной с почтенным и благородным лицом. Зара назвала его «отцом Полем» и смиренно склонилась перед ним, чтобы получить благословение, которое тот дал ей с почти родительской нежностью. Судя по их свободному обращению, он казался очень старым другом семьи.
Когда нас представили друг другу, он приветствовал меня с мягкой учтивостью и также дал простое и непринужденное благословение. Мы вместе легко пообедали, после чего Гелиобас и отец Поль удалились. Зара смотрела им вслед с задумчивой грустью в больших глазах, а потом сказала мне, что ей нужно кое-что закончить в своей мастерской, – отпущу ли я ее примерно на час? Я с готовностью согласилась, так как сама хотела провести немного времени в одиночестве, чтобы прочесть рукописи, которые дал Гелиобас. «Ведь если в них есть не вполне ясные мысли для меня, – подумала я, – он все мне объяснит. Лучше воспользоваться его наставлениями, пока есть возможность».
В то время как мы с Зарой поднимались наверх, за нами увязался Лео – весьма необычное обстоятельство, так как по большей части это верное животное сопровождало хозяина. Теперь же его словно что-то тяготило: он держался близко к Заре, а его огромные карие глаза, когда он устремлял взгляд на нее, были полны глубокой грусти. Хвост безнадежно поник, и вся живость натуры, казалось, покинула его.
– Думаю, Лео нездоров, – заметила я, поглаживая красивую шелковистую шерсть пса, на что он ответил тяжелым вздохом и задумчивым взглядом, полным чуть ли не слез. Зара посмотрела на четвероногого друга.
– Бедный Лео! – ласково пробормотала она. – Может, ему одиноко? Хочешь сегодня пойти со своей хозяйкой, старичок? Тогда пойдем. Пойдем, Лео, выше хвост!
Кивнув мне, она прошла в мастерскую, а собака последовала за ней. Я отправилась к себе в спальню и тут же вспомнила о газете, которую миссис Эверард сунула мне в карман. Это было римское издание, и заметка, отмеченная для прочтения, гласила следующее:
«Портрет музыкантши», написанный нашим соотечественником синьором Рафаэлло Челлини, куплен принцем N за сорок тысяч франков. Принц великодушно разрешил оставить картину в общем доступе еще на несколько дней, чтобы те, кто не успел насладиться очарованием нового шедевра, получили шанс лицезреть одну из самых красивых картин нашего времени. Ее палитра до сих пор воспринимается как чудо и учениками, и мастерами, а реалистичность фигуры девушки, облаченной в белое одеяние и украшенной ландышами, настолько сильна, что кажется, будто она вот-вот сойдет с холста и встретится со зрителями. Теперь синьор Челлини, несомненно, должен быть признан одним из величайших гениев современности.
При прочтении заметки мне вовсе не показалось, что моделью для этого успешного произведения искусства послужила именно я. Только белое платье и ландыши, которые я точно носила в Каннах, позволили сделать такой вывод. Тем не менее мне захотелось увидеть картину, тем более что у меня не было подобной возможности. В Рим я нарочно ради этого, конечно же, не поеду, а уже через несколько дней портрет окажется во владении принца N. По всей вероятности, с ним я никогда не познакомлюсь. Я осторожно отложила газету и обратилась к рассмотрению совсем другого предмета, а именно к пергаментным свиткам. Первым я открыла тот, что содержал личные наставления Гелиобаса по сохранению здоровья и взращиванию внутри меня электрической силы. Они были настолько просты и в то же время так восхитительны в своей простоте, что я удивилась. Основывались советы на самых незатейливых и очевидных доводах здравого смысла – настолько ясных, что понял бы даже ребенок. Обещав никогда не обнародовать их, я не могу дать ни малейшего намека на их смысл, но, не нарушая обещания, могу сразу сказать: если бы немногочисленные краткие инструкции узнали и применяли бы все люди, то врачи остались бы совершенно без работы, а аптеки не занимали бы улицы. Заболеть было бы почти невозможно, а в тех редких случаях, когда такое все же случалось, каждый человек знал бы, как себя вылечить, и жизнь можно было бы легко продлить более чем на сто лет, если, конечно же, исключить несчастные случаи в море, на железной и обычной дорогах или насильственные действия. Но только много поколений спустя мир станет достаточно сдержанным, чтобы следовать таким простым максимам, как те, что были изложены в записях моего благодетеля Гелиобаса, – а может, мир вообще никогда не изменится, ведь, судя по настоящему состоянию общества, такое вполне возможно. Поэтому больше ни слова о том, о чем мне, собственно, говорить запрещено.