Друзья не бросают друг друга. Эта мысль песнью победителя разносится по моему сознанию. Клокочет, бьет в колокола, изгоняя бесов сомнения и уныния, делает сильным. Я испытываю к Квасу чувство даже более сильное, нежели привязанность или дружба, – ответственность.
– Да, мы друзья, Квас. Объясни, чего ты хочешь.
– Конечно, конечно, – он пунцовеет, – вечером, сегодня, да-да, все объясню. Мы же идем сегодня вечером? На курву. В Угловое. Ты со мной?
Я знаю правильный ответ, но говорю, как всегда, иное.
Отпрашивался я долго, но не так нервно как обычно (успокаивал вариант с исчезновением через окно). Бабушка – мама неожиданно уехала в командировку, – реагируя на мою просьбу, смотрела цепко, но в этой цепкости присутствовала не агрессия, вызванная извечной паникой за меня, а естественное желание понять, разобраться, почему ее внук хочет прийти домой позже обычного. Она улыбнулась, и ощущение было такое, словно ее глубоко прочерченные морщины подмигнули мне.
– Что, Аркаша, подружку нашел?
Этот ее вопрос, в котором не было ни грубости, ни вульгарности, а лишь участливость, интерес, вдруг родил во мне отторжение, столь мощное и яростное, что я вместо привычной застенчивой увертливости сорвался на раздражительный крик:
– Нет! А тебе какая разница?! – крикнув, я и сам испугался, но следующая фраза – скорее всего, подсознательная – объяснила мою реакцию. – С вами разве найдешь?!
Бабушка всплеснула руками, но что сказать дальше, похоже, не знала и лишь кивнула, соглашаясь то ли со мной, то ли с отсутствием у себя аргументации, подводя итог нашему экспресс-диалогу из тех, что бесцельно возникают между детьми и отцами вот уже много лет.
Меня отпускали на вечер. Злость рассеялась. Я ощутил благодарность, после которой охота на курву уже не казалась столь бессмысленной, потому что в ситуации, ей предшествующей, было нечто, ухваченное от взрослой жизни, еще не прочувствованное, чужое, но уже перспективное, обнадеживающее, с намеком на перемены. И я начал готовиться.
Нашел, по совету Кваса, самый дешевый одеколон. С как можно более резким запахом. На такие запахи, объяснял Квас, и сбегаются курвы. Они видят в этом нечто дикое, концентрированно мужское. На пыльном флакончике, найденном в гараже на полке с шурупами, алела пятиконечная звезда и размашистые витиеватые буквы складывались в название «Офицерский» (дед выговаривал «ф» как «хф», и я решил называть одеколон на его манер – «Ахфицерский»). Свинтил крышку, понюхал. Неудивительно, что офицеров у нас уважают все меньше.
Вооруженный одеколоном и шишковатым кабачком, – о его функции в охоте на курв Квас умолчал – я погрузился в рейсовый автобус на Угловое. Тот шел порожняком, и я составил компанию водителю, рыжеватому Арсену, у которого около месяца назад – об этом судачила вся деревня, сплетая домыслы в шипящий клубок, – убили жену.
Ее звали Эльвира. Она торговала люстрами, бра, осветительными приборами. В павильоне «Светлый дом», воткнутом между ларечными будками «Мясо» и «Хозтовары». Ржавые ставни «Хозтоваров» всегда были закрыты (хозяин то ли уехал в Симферополь, то ли повесился), а вот мясом – говядиной, бараниной, птицей, свининой, соевыми монстрами – торговали исправно, раскладывая особо аппетитные, по версии продавцов, куски на сосновых досках у входа. У Эльвиры же покупателей в павильоне не было; кому в деревнях нужны бра?
Не было у Эльвиры и того, что принято называть семейным счастьем. Она всегда была слабым звеном – голос Марии Киселевой обязателен – в их с Арсеном паре. После того как ее нашли растерзанной, изнасилованной, проползшей несколько сотен метров и добитой в овраге, сочувствовали все равно мужу: он работящий, не пьющий, а она – алкоголичка, шалава, дрянь.
Эльвира и, правда, выпивала. Несколько раз я сам видел ее, глупо ухмыляющуюся, в автобусах и маршрутках. Сонные глазки, широкий, чуть ли не до безобразия, рот и крашенные в темно-каштановый волосы, собранные в так называемый конский хвостик.
Говорят, она возвращалась с севастопольской дискотеки в бухте Омега; этот район стал в городе чем-то вроде нового «Хребта беззакония», располагавшимся до революции на Центральном холме города. Кругом – заросли, недострои, кабаки, пляж, на который за ночь море наносило липкие водоросли, а гуляки – презервативы, бутылки, шприцы, окурки. В кабаке «Тройка» Эльвира познакомилась с матросами-срочниками. И согласилась – так говорят – прогуляться с ними до ближайшего недостроя. Но уже там, видимо, передумала и хотела уйти, а вот матросы из Военно-морского флота России своих эрегированных намерений не оставили. Изнасиловали и, проломив череп, бросили умирать. Наверное, в полной уверенности, что татарская блядь не выживет.
Но она выжила. Выбралась из недостроя и стала ползти. По репейникам, по стеклу, по камням. Чтобы наткнуться на бомжей, ночевавших в заброшенном строительном вагончике. Те действовали надежнее, чем матросы. Эльвиру нашли в овраге, раскинувшейся у пыльных кустов ежевики. Между ее ног торчала водочная бутылка.
Впрочем, последний факт взят из газет, вышедших со статьями о том, как российские военные насилуют крымских татарок. Так что, может быть, историю приукрасили, paint it black.
«Всего бы этого не было, – сказал мусульманский деятель, – если бы семья Исмаиловых, Арсен и Эльвира, жила по религиозным, а не по светским законам. С правоверными, – продолжил мулла, похожий бородкой и взглядом на Керри Кинга из “Slayer”, – такого не случается».
Возможно, сейчас Арсен исправился. И стал молиться Аллаху. Не знаю. Я вижу лишь одно изменение, внешнее – у него больше нет безымянного пальца на правой руке.
Квас опаздывает – редкость, – и мне видится в этом недобрый, как пишут в классических романах, знак. К тому же я забываю купить сигареты, а в пачке красного «Веста» осталась только одна – сломанная. Пытаюсь склеить ее. Наконец Квас появляется – собранный, напряженный. И, кивнув, молча ведет куда-то. Со стороны, наверное, мы выглядим, как два революционера, встретившихся, чтобы метать в царя гранаты.
Идем дворами, садами. Небеленными, заброшенными. По размокшим после вчерашнего ливня дорожкам, заваленным мусором и листвой. Сворачиваем на узкую тропинку, втиснувшуюся между деревянным забором и заболоченным ставком. Пахнет залежалыми, взопревшими листьями; пытаюсь вспомнить что-нибудь из Розанова.
– Блядь! – вдруг кричит Квас, и вроде бы пойманная цитата вырывается из моих, выходит, не слишком цепких мысленных лап.
– Что случилось?
Вопрос поспешный – ведь ответ очевиден: из левого плеча Кваса течет кровь. Военная, под брезент рубашка с нашивками “Dead Kennedys” и “Soundgarden” разодрана. Края дыры влажнеют, окрашиваясь в красный.
– Ебаны в рот!
– Гвоздь!
– Охуеть, ты следопыт! Я-то, сука, не понял…
Из трухлявой доски забора, что, как переваренное мясо, рассыпается на волокна, торчит ржавый гвоздь. Острием наружу.
– Надо смазать йодом.
– У тебя есть? – Он зажимает рану. Я машу головой. – Ну так чего предлагаешь?
– Найдем аптеку.
– Где тут найдешь?
– Давай вернемся, – меня начинает злить это его «отрицаю, но не предлагаю».
– Времени нет – курва. Да и, – он задумывается, – уже ладно. Пошли!
Я злюсь на его беспечность. Злюсь на свою неубедительность. Но иду. И делаю это как никогда осторожно. Тропинка выводит в очередной сад.
– Миндаль, советую, – Квас по-плантаторски обводит местность рукой. – И никто не собирает.
– Значит, мы соберем. Когда?
– Во второй половине лета, – он вдруг морщится.
Через миндалевый сад выходим к непаханному полю. За ним – вереница низких бело-голубеньких домишек. Слышно, как лает хриплая псина. Тянет запахом гари.
– Нам тот, что с краю, – Квас говорит отрывисто, деловито, глядишь, вот-вот натянет на голову черную маску, – идти будем по одному. Сначала я, потом ты. Забор невысокий, металлический, с дырами, так что удобно ногу поставить и перелезть.
– Хорошо.
– Собаку я беру на себя.
– Хорошо, – вновь соглашаюсь я. И тут до меня доходит. – Стой! Какая на хер собака? Мы что в дом полезем? Ты сдурел, что ли?
– А что? – взгляд Кваса устремлен в сторону дома, с которого начнется моя карьера взломщика (возможно, Лоренс Блок про это напишет).
– Да ничего! Кроме того, что это преступление!
– А ты, Аркада, думал, что мы тут клопов травим? Это курва, понимаешь?
Я вновь киваю. И вновь кляну себя за бесхребетность. Курва мне видится все более и более реальной, словно по мере нашего приближения она материализуется, как суккуб.
– Хочешь, – глаза Кваса нехорошо, совсем нехорошо блестят, – уходи!
– Да куда тут…
Досада в моем голосе кажется слишком явной, и я стараюсь придать ему уверенности:
– Не обоссусь!
– Ну, смотри, – Квас первый раз смотрит на меня, а не куда-то в сторону, – тогда двигаем по моей команде.
Я не успеваю спросить, по какой именно команде – он уже, пригибаясь, бежит к дому. Заигрался парниша. А я ему – в помощь, бирюльки двигать. Еще не стемнело, только наползают первые сумерки.
– А собака? – на месте для чего-то решаю уточнить я.
– Была докторская – стала любительская, – смеется Квас, и в его искреннем, обычном для подростка, смехе я узнаю того парня, с которым мы, идя на подготовительные курсы, познакомились на ступеньках песчановской школы.
Вернись, друг, не бросай меня, но он ставит ногу в дыру на заборе – необычную: в форме растянутой звезды – и перемахивает на ту сторону, в грядки с редиской, торчащей длинными зубчатыми листьями. Я лезу следом. Не так резво, но с тем же эффектом.
Двор небольшой, с правой стороны – огород, с левой – бетонированная площадка. Из собачьей будки торчит кусок ржавой цепи, но собаки не видно.
– К окну спальни!
Слова Квас подтверждает движением пальцев. И вопрос, конечно: откуда он знает, где в этом свежепобеленном доме спальня. Но тем не менее безошибочно определяет.