Я для чего-то еще раз осмотрелся, а после едва не разрыдался. Квас, похоже, остался там, на спортплощадке. И наверное, сейчас его бьют вчетвером, пока я трусливо здесь умираю. Вернуться! Я должен вернуться! Но, Господи, как страшно это сделать! Меня ведь никогда не били. Так, чтобы до крови. Невозможно ударить человека. Но еще страшнее отхватить самому.
Когда я окончил девятый класс, а брат – одиннадцатый, меня отпустили с ним на дискотеку. В первый раз. И мы поехали в Севастополь.
Ночная набережная. С моря пахнет водорослями и мазутом. Берег осыпан ягодами фонарей. Девушки, действительно, разные: черные, белые, красные. Но все недоступные. Брат пьет массандровский «Херес», а я стою, опершись о парапет, наблюдая, как в Артиллерийской бухте швартуется катер «Норд», идущий с Радиогорки, названной так потому, что Александр Попов испытывал там первую радиосвязь. Из катера выскакивает человек в бушлате, морскими узлами обматывает кнехты канатом, открывает двери. Люди выходят на берег важно, точно утки на водопой.
А потом мы идем в ночной клуб «Театральный», расположенный сразу под городским театром имени Луначарского. Накурено, душно. На сцене змеятся высушенные севастопольской духотой танцовщицы. Серебряные топы и юбки блестят. Но внимание не на них, а на двух целующихся девиц в центре зала. Та, что слева, настырнее, или пьянее, лезет второй под юбку большой, мужской пятерней.
Я хочу наблюдать за ними, потому что раньше видел такое лишь на видео, у Пети дома, но брат, кажется, равнодушный к лесбийскому зрелищу, тащит меня за столик. Официантка с белой угревой сыпью на пухлых щеках, особенно заметной в освещении дискотеки, появляется сразу. На меня она не смотрит, а вот брату, поправляя темные кудри, вовсю улыбается.
Он заказывает бутылку водки «Союз-Виктан», рассказывая, что название означает союз Виктора и Татьяны. Официантка удивляется так, словно брат сообщил ей о воскрешении Элвиса Пресли. Подмигнув, она уходит, и мы остаемся одни. Разговаривать не о чем. Оно и к лучшему, потому что переорать насилующие барабанные перепонки децибелы – «твой приятель возле школы покупает героин» – проблематично. Разглядываем девчонок, курящих, танцующих, выпивающих; брат – откровенно, нагло, я – украдкой, стеснительно.
Официантка приносит заказ. Успеваем опрокинуть по рюмке, запив пивом, когда диджей включает медляк, «от Стэпа – Катюхе, с днем рождения, детка». И растерянный мужской голос, плохо попадая в ноты, напевает: «В этот серый скучный вечер я тебя случайно встретил…»
– Иди, пригласи кого-нибудь, Арик, не тупи.
До армии брат всегда называл меня Арик. На еврейский манер. Успеваю ответить скорченной миной, когда к нашему столику подходит грудастая рыжая девка.
– Танцуете?
Спиной ко мне, лицом к брату. И хорошо: могу рассматривать ее приподнятую задницу, обтянутую «вареными» джинсами в сине-голубых разводах.
– Можно.
Брат встает, обнимает грудастую. На танцполе прижимает ее к себе, засунув бедро между длинных за счет шпилек ног, и кружит в такт музыке, чуть наклоняя назад и тем самым как бы зависая над ней. Наблюдаю за ними, а потом теряю из вида.
Апатично сижу. Рассматривать девчонок уже не хочется. Музыка идет фоном, стихает. Я наливаю себе рюмку, другую. Проглатываю водку, морщась, но ясно понимаю, что сегодня мне не напиться. Быть трезвым, дабы ощущать всю полноту одиночества. Хотя не одиночества даже, а осколочности существования, неспособности быть такими, как мой брат, как эти девушки на танцполе.
Толстой, «Исповедь» которого я читал по рекомендации Маргариты Сергеевны, писал, что желание быть как все есть величайшая гордыня, потому что ты изначально такой, как все, сколько бы ни убеждал себя в обратном. Но Лев Николаевич лукавил. Потому что сам оказался другим, лишним, хотя, как и антихрист, владел всем миром. И в то же время он был чудаковатым старцем, так и не обуздавшим свою похоть, не нашедшим понимания ни у коллег, ни у последователей, ни у близких.
Толстого в Севастополе логично много. В честь него названы улица и центральная библиотека, на круглой башне которой висит его портрет времен первой обороны города. В наружной нише уникального музея-панорамы, собственно, представляющего эту оборону тысячами квадратных метров восстановленного полотна работы Франца Рубо, тот же образ Льва Николаевича, но уже в виде бюста (есть и другие: Нахимова, Истомина, Пирогова, Хрулева, Кошки). И при всем этом особого единения Толстого и Севастополя не чувствуется. Например, если судить по школьному образованию, где на уроках литературы в большей любви севастопольцы признаются Грину и Пушкину.
В моем ощущении осколочности – кто будет, сидя в «Театральном» или тысячи ему подобных шалманов, генделиков, кабаков, дискотек размышлять о Толстом? – нет предмета для гордости; наоборот – впечатывающее в перегной обыденности понимание своей ущербности. Я испытывал это чувство и раньше. Много-много раз. Переживал его, как переживают инфлюэнцию или грипп.
Я сидел в «Театральном», не замечая людей-жуков вокруг. Полчаса, может, час. Пока официантка не принесла счет.
– Рассчитайтесь, пожалуйста.
Все они говорят одинаково. Используют стандартный, с чаевыми впитанный арсенал фраз. Но тогда я был в кабаке первый раз, и то, как она обозначила необходимость платить, привело меня в замешательство. Я нырнул в реальность из матрицы своего мира и шлепнулся больно, обескураживающе.
– Сейчас, сейчас…
Но денег нет. Выворачиваю карманы наружу. Двадцать гривен, данные бабушкой на всякий случай. Ведь за все обещал заплатить брат. Кладу двадцатку с портретом Ивана Франко на стол, продолжаю поиски.
– Боюсь, этого мало, – слепок вежливого лица официантки идет трещинами, крошится, проступает раздражение, злоба.
– Да, я понимаю, конечно, – больше денег определенно нет, – но все у брата. Помните, вы улыбались ему?
– И? – «Улыбалась» качает маятник ее раздражения в зону «бесится».
– У него все деньги. А где он я не знаю.
– Кинуть меня решил? – недобро хмыкает официантка.
Нам приносил заказ другой человек. Сейчас передо мной пиранья, доедающая остатки моего самоуважения.
– Нет, я… брат ушел… вот с той девушкой… – Я замечаю грудастую в «варенках». – Эй, эй!
Кричу ей, но она не реагирует. Встаю, продираясь между ногами и столиками, подбегаю к ней.
– Вы видели моего брата? Где мой брат Виктор?
– Чо?
Грудастая в неадеквате. Залита под завязку. Глаза влажные, красные. Веки полуприкрыты.
– Где мой брат? Вы с ним танцевали!
– Тебе чего надо, парень? – К грудастой подходит долговязый пацан в адидасовской кепке и желтой майке без рукавов. – Ирка, он что к тебе клеится?
– По ходу…
Чтобы не упасть, грудастая держится за упакованную в пластик колонну.
– Пошел на хуй отсюда! – Долговязый толкает меня в грудь.
– Охрана! – подбегает официантка. Долговязый стоит, ждет, обнимая грудастую. Она пьяно улыбается.
– Что случилось, Людок?
Охранник в обтягивающей черной футболке смотрится внушительно, мускулисто.
– Вот этот, – официантка тыкает в меня блокнотом, – вроде как пришел с братом. Тот свалил, и этот, не заплатив, решил повторить фокус.
– Я ничего не решал, я сидел, брата ждал, – надуваюсь, как маленький мальчик.
– Плати и проваливай.
– Я же дал двадцать гривен, все деньги у брата…
– Сколько он должен?
Официантка смотрит в блокнот:
– Пятьдесят семь гривен.
– Значит, еще, – охранник подвисает, – еще тридцать семь гривен.
– Никакой двадцатки у него не было!
– Как? Я положил на стол!
От возмущения и бессилия – ведь ничего не доказать – чувство такое, словно на квадратный сантиметр тела давят шестнадцать тонн паники.
– Вот видишь, Юрка, – официантка качает головой, – брешет.
– Вижу, Людок, – кивает охранник. И поворачивается ко мне. Лицо у него широкое, плохо выбритое, напоминающее котлету. – В общем, так. Сейчас я либо ментов вызываю, либо сам разбираюсь. Уяснил?
– Я дал двадцать гривен, честное слово!
Чем больше я говорю, тем нелепее выгляжу. Значит, тем меньше они верят.
– Я второй раз повторяю. Третий не буду. Уяснил?
– Уяснил.
– Либо плати, либо менты. Выбирай.
– Других вариантов нет?
– Нет.
Он, в общем-то, не агрессивный ублюдок. Этот охранник. Наверное, с ним можно договориться. Но наедине, а не в присутствии официантки.
– Надо ждать брата. Или я могу… что-то дать.
– Первый вариант отпадает как фантастический, – рассматривает меня охранник, – а вот часы, – показывает он на запястье, – можешь отдать. Пока не появится брат и не вернет деньги.
– Угу, появится, – хмыкает официантка.
Часы, на которые показывает охранник, подарил мне дед. Серебристый металл, бледно-зеленые стрелки, окошко для текущей даты, ребристый ободок вокруг циферблата. Часы «Слава». Ничего особенного. Если бы не подарок деда. Если бы не моя привязанность к вещам.
– Давай часы – ищи брата.
Охранник, наверное, справедлив. Открываю защелку, снимаю часы. Рука, тянущаяся, чтобы отдать их, коченеет.
– Давай сюда, – охранник сам вырывает часы, рассматривает. – Дерьмо, конечно, но за полтину можно загнать.
– И что мне с этим барахлом делать? – злится официантка. – На «тучу» идти толкать?
– Людок, не суетись. Сейчас этот… как тебя звать?
– Аркадий.
– Сейчас этот Аркадий найдет брата, и всем нам будет хорошо, правда?
Я киваю. От потери часов хочется разрыдаться.
– Ну, так иди – ищи брата.
Нашел я его, пройдя темную коробку театра Луначарского, потрескавшийся асфальт набережной, подсвеченный Памятник затопленным кораблям. Нашел по крикам у «Ракушки», летней концертной площадки. Брат лежал между зрительскими скамейками. Над ним нависало трое парней, крепких, бугрящихся мышцами. Самый здоровый – бицепс такой, что казалось, надутые вены вот-вот лопнут, а он только будет смеяться, любуясь, с каким напором бьет кровь – пинал брата в живот. Я хотел крикнуть, позвать помощь, но, присмотревшись, увидел, что переживать надо за парней, а не за Виктора.