Роман перемен — страница 25 из 55

Брат лишь хохотал, когда его трамбовали. Со звуком, с каким чавкают по лужам расклеившиеся кроссовки, когда едва вышел и сразу попадал в ливень, тут же промок, но быстро смирился. Когда же парни, смятенные, обескураженные, испуганными ягнятами толпились рядом, брат улыбался. Это была улыбка палача, которому нравится сама жуть процесса, и оттого он готов участвовать в нем, исполняя любую роль, лишь бы участвовать.

Увидев его довольное лицо, услышав чавкающий хохот, мне подумалось, что никогда больше я не смогу ударить человека. Но все-таки смог – у памятника гвардейцам. Вот только, как повторить это снова?

Вернуться, чтобы помочь Квасу, – невозможно. Трус! Сука! Тварь! Я выплевывал оскорбления, провоцировал злость, вспоминая, как издевались надо мной во дворах из-за жира, хлестал по щекам и вискам, но все же не мог разъярить себя так, чтобы влезть в драку. Но и уйти я не мог. Прикованный к забетонированной площадке, точно должник, которого вот-вот должны сбросить в залив гангстеры, я стоял, врезаясь в ночь. А она застыла, обволакивая предметы вдруг ставшего разжиженным мира. Нервная, онемевшая ночь. И в ее вязкой тишине – ни шелеста листьев, ни вскриков людей, ни стрекота насекомых – выкристаллизовалась невидимая, но явная угроза. Хотелось, чтобы пошел дождь, залаял пес, закричал человек – что угодно, лишь бы нарушить эту мертвую тишину.

– Эй! Эй! Эй! – закричал я, гоня страх. И вдруг из темноты кто-то рявкнул в ответ:

– Чого галакаєш?

То, что говорили на мове, поразило меня даже больше, чем сам факт ответа. Первый раз – если не считать занятий украинского языка и литературы, которые начались у нас в восьмом классе, и вела их Оксана Тимофеевна Жога, румяная, нарядная, выбиравшая платья с немыслимым количеством розочек – я слышал мову живьем. Да, она казалась мне странноватой, чужой, но не вызывала отвращения, как у большинства земляков, а наоборот – увлекала.

Об изучении украинского языка в крымских школах спорили много, яро, до мордобоя и сначала ввели его как дисциплину по выбору. Но выбирать никто не захотел. Родители, в том числе и мои, видели в этом, как, наверное, и во всем украинском, что-то нелепое, чудаковатое, позорное даже, точно не нам было жить в Украине. Судя по разговорам, людям казалось, что незалежность – явление временное, случайное, и вскоре оно сойдет, как гнойничковый прыщ, выскочивший на подбородке.

Ведь мы говорили на русском, смотрели российские телеканалы, жили российскими интересами – не представляли себя вне России. Сознание наше было дикарским, потому что надежды связывались с российской манной, которой Москва вот-вот осыплет нас, и все наконец заживут хорошо. Для чего только Хрущев отдал Крым Украине?

День Победы и День Военно-морского флота России считались у нас главными праздниками. Особенно ярко, масштабно отмечали их в Севастополе: на площади Нахимова, напротив «Дома Москвы», бывшей ранее гостиницей «Кист», устанавливали сцену, где выступали «Руки вверх», «Отпетые мошенники», «Русский размер», а народ радостно махал российскими триколорами и затягивал «Славься Отечество». В бухте же флот во главе с ракетным крейсером «Москва» устраивал военное представление, и, помню, дед Филарет восхищался мощью России, а украинцев клеймил рвачами, которым подфартило отхватить кусок торта с серпом и молотом на верхушке.

И когда телеканал «Бриз» или «Крым», имевший сразу семь редакций (крымско-татарскую, армянскую, русскую, украинскую, немецкую, болгарскую, греческую), сообщал о том, что фрегат «Гетман Сагайдачный» или корвет «Луцк» примут участие в совместных с НАТО учениях, дед забавлялся и раздражался. Забавлялся потому, что у Черноморского флота Украины больше никаких кораблей и не было, если не считать ржавеющей в Балаклаве подлодки «Запорожье», для которой все никак не могли приобрести аккумуляторные батареи, а раздражался потому, что НАТО – «оно нам надо?» – представлялось вселенским злом.

Мы ругали за сотрудничество с ним сначала Кравчука, а после Кучму. И очень радовались, когда слышали – а слышали до оскомины часто, – что украинский президент обсудит с российской властью возможные условия сотрудничества. «Российская власть» звучало солидно, оптимистично, внушающе; особенно когда ее стал олицетворять Путин. И нас даже возили в Севастополь на День Флота, чтобы специально посмотреть на «приехавшего с официальным визитом» Владимира Владимировича, которого до этого я, что называется, видел лишь по телевизору.

Его – а раньше Ельцина – новогоднее поздравление было обязательной, если не ключевой частью новогодней программы, после которой выступление Кучмы считалось чем-то вроде факультатива; так, поржать – ха-ха, что он там скажет? И стреляли после него, взрывая петарды и пуская салюты, не так рьяно, как после путинской речи.

Но еще до Путина постепенно ситуация изменилась, жовто-блакитное кольцо сжалось. Вкладыши к лекарствам перевели на украинский язык, и бабушка очень ругалась, когда пыталась разобраться с противопоказаниями и способом применения кардиомагнила и дигоксина. Фильмы в кинотеатрах стали демонстрироваться на украинском, и те стремительно, хотя только начали подыматься после нищенских девяностых, опустели. Улицы переименовывались (была Коминтерна – стала Петлюры), дела ветеранов пересматривались, на месте училища Пушкина открыли топлесс-бар «Украиночка», и весь этот курс, выраженный в названии книги президента Кучмы «Украина – не Россия», рождал в Крыму сопротивление и агрессию, принимавшие бессмысленные, нелепые формы.

Плодились пророссийские издания. Формировались бесконечные русские блоки. Политики, СМИ паразитировали на москалях и бандеровцах, деля Украину аккурат по линии Днепра. Но хуже всего было то, что сами украинцы пропитались этими русофобскими или пророссийскими настроениями, забыв и о родной стране, и о том, что, собственно, им в ней делать.

Это разделение особенно четко проявилось в девяносто девятом году, во время футбольного «матча смерти» (будто и не было настоящего «матча смерти», но «так писали газеты, а газеты всегда правы») между Россией и Украиной. Одни верещали об имперском прошлом и жаждали отмщения, другие – требовали наказать предателей.

Помню, меня жутко раздражала вся эта мелочная, суетливая пикировка с выяснением правоты сторон, но еще сильнее бесило наличие этих сторон в принципе. Отвратительной казалась сама мысль о разделении. И в качестве протеста – в школе все, кроме татар, мечтали о победе России – перед матчем я решил поддержать украинцев.

Но болел все-таки за сборную России; скорее всего из-за того, что в ней было так много «спартаковцев», а тренировал Олег Романцев. И когда Филимонов, до этого казавшийся – перед матчем я, смакуя, вспоминал его вратарские подвиги со «Спортингом» и «Арсеналом» – синонимом слова «надежность», вдруг взял и пропустил тот самый гол от Шевченко, я швырнул любимую мамину вазу из хрусталя в окно. Дед, скандировавший вместе с «Лужниками», Россией и частью Украины «бей хохлов – спасай Россию», траурно замолчал.

Впрочем, за Украину на чемпионате Европы поболеть мне тоже не удалось. Видимо, сработал ломоносовский принцип: «Если где-то прибудет, то где-то убудет». И Ачимович пустил Шовковскому похожую по своему валидольному шлейфу на гол Шевченко пакость.

Потому, услышав в сельской ночи украинскую речь, кстати, выученную мной благодаря футбольным комментаторам, я так удивился. И, наверное, оттого вопрос показался мне спасением, а не угрозой.

Двое выходят из темноты, здоровые, хмурые, в заляпанной краской робе. С прищуром на меня смотрят.

– То чого галакаєш, непевний?

Я хочу рассказать им всю историю, но, как Филимонов во время удара Шевченко, запутываюсь в мыслях, намерениях.

– Дивний шмарок, – говорит один из них, тот, у которого волосы светлее.

– Эге ж. – И уже мне: – Будь здоровий…

Они хотят уйти, и тут меня наконец прорывает. Я бурно – с гримасами, жестами, криками – объясняю, что произошло. И, закончив, понимаю, что сейчас публично, еще и столь пламенно, расписался в собственной трусости. Теперь будут унижать, издеваться. Но нет – они задумываются, переглядываются.

– Це у школі? Ми нікого не бачили, еге ж? – Светлый кивает. – Подивимось…

Он говорит это просто, легко. И эта его естественность, с которой он готов спешить на помощь, – хренов Чип и Дейл в одном лице – контрастирует с моей трусостью, настраивая против него, хотя должно быть совсем не так. Но я все равно плетусь следом. К спортплощадке, на которой угрозами застыла предвещающая события тишина.

– Тут?

Я не успеваю ответить – слышится шорох. Идем на него. Украинец достает фонарик, пускает голубоватый луч света.

У стены, за металлическим лабиринтом брусьев, полусидит-полулежит Квас. Три нападавших пацана безвольно, точно израсходовали весь заряд батареи, стоят рядом. Зато Найковский Костюм мечется по спортплощадке кроликом Энерджайзером, периодически восклицая: «Где второй? Где, еб вашу мать, второй?» И я – надеюсь, что только я – понимаю, о ком он.

– Чого ви, хлопці?

Найковский Костюм замирает:

– Шо?

– Не поделили чего? – переходит на русский светлый украинец.

– А тебе не по хую? – подходит Костюм. Не обращая внимания на меня, он рассматривает украинцев. Видимо, делает правильные выводы. – А, тут такие рамсы. Приебались, бля, к нашим девахам. Пришлось уебать одного на хуй. А второй, блядь, съебался!

– Так может хватит?

– Та, без базара, хуй с ними, – легко соглашается Найковский Костюм, – второй же уебал на хуй. Ребзя, пошли отсюда!

Трое отходят от Кваса. Я осторожно – в тревожном ожидании его реакции – подхожу к нему. Взгляд рассеян, безжизненен.

– Доведеш хоч?

– Доведу, – я смотрю то в сторону, то в землю, но все равно успеваю разглядеть лицо светлого украинца: с массивным скособоченным носом, колкими глазами и шрамом на левой щеке. Такие не приходят на помощь ночью. Но он помог. И мне кажется, совершенно безосновательно, что дело в моем знании украинского языка.