– Звідки будете?
– Он из Берегового, а я из Каштан.
– А в Угловом що шукаєте?
– Курву! – вдруг говорит Квас.
Он стряхивает мои руки с плеч. Ощупывает лицо, как только что очнувшийся бухарь. Морщится.
– Непевний…
Украинцы протягивают нам руки – ладони у них шершавые, пальцы цепкие – и, попрощавшись, уходят. Будто лишь для того и приходили – чтобы помочь.
Из Углового возвращаемся молча. Автобусная остановка пуста. Согласно приклеенному расписанию с оторванным нижним углом, последний транспорт ушел два часа назад. Ожидание, размышление тянутся разбитой дорогой, по которой нам, видимо, брести и брести домой.
– Как будем ехать? – наконец решаюсь заговорить я.
– Не ссы. Тачку поймаем. Бабло есть.
Вдоль виноградников доходим до трассы. Недолго ждем. Тормозит первая же машина – белая «Волга» с задранным передом. Водитель – усатый, с землистым лицом татарин – на разбитую физиономию Кваса реагирует обыденно.
– Куда?
– До поворота на Береговое. Сколько?
– Двадцатка.
– Много.
– Ну, извиняй.
Квас морщится. Трогает окровавленные губы, висок.
– Ладно, поехали.
Усаживается на заднее сиденье. Я рядом. Сиденье застелено колючим теплым пледом с изображением борющихся львов. Ткань, похоже, синтетическая, и спину, задницу, бедра тут же покрывает нездоровая испарина. Водитель давит на газ, и «Волга», кашлянув, набирает скорость.
Я должен поговорить с Квасом. Объясниться. Но что сказать? Как начать?
– Били?
– Как видишь. – Да уж, не самое удачное начало.
Но вскоре он сам помогает мне сконструировать беседу, говоря так, словно вычерпывает накопившееся неблагополучие.
– Ты когда шуранул, я не понял…
– Я же крикнул «бежим»!
– Да, я слышал, но не вдуплил. Вот же блядь! И не увидел, куда ты побежал.
– Сзади был проход.
– Был, наверное, но я не знал. Просто бегал по площадке от этих придурков. А лысый мне говорит – типа иди сюда, не ссы. Я и подошел…
– На хера?
– Хуй его знает. А он бутылкой.
– Как?
– Но не попал ни хера. Пидорас! Промазал. Я попятился и как наебнулся! Там, оказывается, дырка перед подвальными окнами. В ней они меня и месили.
– Я думал, ты бежишь следом…
Трус! И мерзавец! Потому что даже сейчас, когда слушаю, как избивали моего друга, ищу оправдания – «он ведь сам начал клеиться к девкам» – и паникую даже не из-за того, что струсил, а потому, что все возвращается и, не дай бог, мне прилетит ответочка.
– На, кстати, держи. – Квас лезет в карман, достает две кассеты. Пластиковые коробки – в трещинах. Как в напоминаниях.
– Спасибо, – беру кассеты. – Это что?
– Два альбома “Foo fighters”. Мой тебе, – он печально так ухмыляется, – подарок.
– “Foo fighters”?
– Да, новая группа Дэйва Грола. Не “Nirvana”, – он едва ли ни в первый раз не ограничивается только Куртом, – но достойно.
Отворачивается, замолкает. Пробую расшевелить его вопросами, но они скорее похожи на оправдания. Квас не отвечает. Молча, отстраненно смотрит в окно на измельчавшую Альму; сколько русских, французов, англичан полегло здесь. Видимо, теперь в могилу-копилку добавилась еще одна душа. Моя.
Квас убил себя двадцать седьмого апреля. Но я узнал об этом позже – третьего мая. После двух праздничных выходных. Узнал мерзко, нелепо. От Тани Матковской, которая хуже старух знала все и про всех.
– Васильев удавился, – шептала она у закрытых дверей в класс.
Математичка Ирина Викторовна опаздывала, и кабинет никто не открывал. Группа толпилась в коридоре, а Матковская, пуча глаза, надувая губы, шепталась с Толоконниковой и Алехиной.
Последнее время только они с ней и общались. Матковскую вдруг все и сразу перестали уважать. Не любили ее и раньше, но как-то умеренно, терпимо. А тут – откровенная ненависть. Конопатый Стас Бойко даже пообещал набить ей «залупастую физиономию, если она еще хоть раз до него доебется», а девочки при появлении Матковской обрывали разговоры и умолкали. Видимых причин для подобного отношения не было, но так получилось.
Первое время Матковская положение старалась исправить, но потом, словно внутренне фыркнув, болтливым клещом присосалась к двум вечным изгоям – Толоконниковой и Алехиной.
Алехину, молчаливую равнодушную девочку, никто никогда не замечал. Ее не вызывали к доске, и учителя, раздавая контрольные или объявляя оценки, вечно спрашивали: «Так, Алехиной опять нет?» Хотя она всегда, без пропусков, сидела за четвертой у стены партой, разложив тетради, обложки которых она заклеивала белой ораколовской пленкой, а после рисовала на них черной гелевой ручкой упырей и скелетов.
Толоконникова появилась в классе позже. На втором семестре подготовительных курсов. Хорошо, даже эффектно, как для села, одевалась, шутила, смеялась. Но ее отчаянно избегали. Наверное, из-за взгляда, который обычно сонный, блуждающий, казалось, в одно мгновение фокусировался на собеседнике и точно пронзал его. Становилось неуютно, и наваливалось явное, непреодолимое чувство близящегося несчастья.
– Васильев удавился, – шептала Матковская. А Толоконникова эхом подхватывала:
– Удавился? Как удавился?
– В яблоневом саду, – повышала голос Матковская. – И записку оставил. Кровью.
– Не может быть! – Толоконникова злилась. – Да он трус! Какая кровь?
Алехина молча смотрела куда-то в сторону. Ребята из группы слушали их разговор настороженно, с недоверием, но все же, не в силах игнорировать, подходили ближе. От чего Матковская, торжествуя, сыпала новыми подробностями.
Я стоял у лестницы. В голове пульсировало «Васильев удавился, Васильев удавился». Я начал повторять это вслух. Слова были тяжелыми. Как удары.
Наконец подошла Ирина Викторовна. Скомканно поздоровалась. Открыла дверь, пуская учеников в класс.
Но я не мог сидеть на уроке, решать задачи, считать логарифмы. Ведь Квас удавился! Да, Матковская часто лгала, выдумывала, клеветала, но это было бы чересчур, слишком. И я, перескакивая через ступеньки, бросился вниз по лестнице. В директорский кабинет, где по вечерам сидела руководительница подготовительных курсов – Евгения Федоровна, грузная, будто осевшая под собственной тяжестью женщина.
Когда я ворвался, без предупреждения, возбужденный, хлопнувший дверью, она была не одна. Рядом разливала коньяк ярко-накрашенная блондинка в синем брючном костюме. Увидев меня, она убрала, будто смахнула, рюмки под стол, а Евгения Федоровна, пунцовея, крикнула:
– Ты кто такой?
Я почему-то обратил внимания на ее руки. Не преподавательские, а какие-то мужицкие – огромные, узловатые, красные. И вид этих креветочных рук сделал меня решительно-агрессивным.
– Правда, что Васильев удавился?!
Евгения Федоровна ахнула. Но лицо блондинки в густом слое пудры не изменилось:
– Тебя спросили: ты кто такой!
– Я его друг!
– Васильева?
– Васильева! – И громко, с надрывом, крикнул: – Он удавился?!
– Не ори! – Блондинка поморщилась. – Сядь!
Она указала на стул. Я подумал, что лучше сесть. Но для верности еще раз крикнул:
– Где Васильев? Почему он не на занятиях?
Кваса не было две недели. Все это время я ждал его, и воспоминания о моем бегстве, как орел к Прометею, – мне очень нравился этот миф, вычитанный в серой книжке с изображением античных колонн – прилетали ночью, чтобы терзать и без того воспаленный совестью мозг.
– Молодой человек, успокойтесь. Меня зовут Светлана Анатольевна, я директор школы. Евгению Федоровну, полагаю, вы знаете. Теперь представьтесь, пожалуйста, вы.
Я вздохнул. Злость, а вместе с ней и уверенность, иссякли, кончились. Я вновь был испуган, раним, уязвим.
– Аркадий Бессонов, группа ФМ-11.
– Хорошо, спасибо. У вас, кажется, сейчас идет математика, Аркадий?
– Идет.
– А почему вы не на ней?
– Потому что… – Я запнулся, не зная, что и как говорить. Фразы, мгновение назад вырывавшиеся с такой легкостью, застряли вдруг глубоко внутри. – Я… я… там говорят, что Васильев умер!
– А вы, простите, ему кто будете?
– Я… друг.
– Да, да, Васильев общался с Бессоновым, – вставила Евгения Федоровна.
– Вот как, – блондинка ухитрилась растянуть два этих коротких слова. – И ты бы хотел узнать, что случилось с Васильевым, Аркадий?
– Да. – От ее «случилось с Васильевым» заныло в правом боку.
– Что именно?
– Он удавился?
– Кто это сказал?
– Матковская.
– У, сплетница! – разозлилась Евгения Федоровна. – Язык без костей!
– Он не удавился…
– Слава богу!
Я так обрадовался, что вскочил со стула. Мне хотелось сперва обнять блондинку, развенчавшую матковскую глупость, а после, выпросив адрес Кваса, ехать к нему.
– Но…
– Света! – вскрикнула, точно одергивая, Евгения Федоровна.
– Что? – Блондинка постучала об оргстекло, по советской традиции накрывавшем стол. – Они ведь друзья…
Я замер, импульсивно прижался к стене.
– Но его… больше нет с нами, Аркадий. – Блондинка по-птичьи дернула головой.
– Нет?
– Нет! – уже тверже кивнула блондинка.
Евгения Федоровна встала из-за стола, подошла ко мне:
– Сегодня не ходи на занятия – езжай домой.
– Да…
Это говорил, стоял, качался не я. Кто-то другой. В моей оболочке. А тот я, прежний, повседневный, был там – на спортивной площадке со сломанными баскетбольными щитами.
– Давай мы позвоним твоим родителям.
– Мама и бабушка на работе, – механически ответил я.
– А папа?
– Нет папы.
– Тогда… – Евгения Федоровна запнулась.
– Надо позвонить…
– Не надо!
Мысли, точно позвонки от ударов мануальщика, встали на место. Я почувствовал, как во мне родилось и укрепилось вязкое апатичное спокойствие.
– Не надо звонить. Дайте мне его адрес.
– Васильева?
Я кивнул. Евгения Федоровна вздернулась:
– Мы не можем этого сделать! Надо отвезти тебя домой!