Роман перемен — страница 27 из 55

– Евгения Федоровна! – Блондинка подняла руку.

Взгляд ее изучал, искал меня. И я ответил на инспектирующий запрос. Первый раз столь решительно, не отводя взгляда, я смотрел в глаза другому человеку. Не моргая, не паникуя – убедительно, цельно. Блондинка без слов допрашивала меня. И я понимал, чего она боится.

– Хорошо, мы скажем, но все будет хорошо, да?

– Да. Обещаю.

– Светлана Анатольевна, мы не можем…

– Под мою ответственность! Ему это надо.

– Мне это надо, – глухо повторил я.

– Хорошо. Он живет… жил, – она неловко поправилась, – в Береговом…

И продиктовала адрес.

К остановке как раз подошел рейсовый автобус. Сев в него, я подумал, что буду прокручивать моменты знакомства с Квасом снова и снова, но этого не случилось. Я тут же отключился, погребенный под неподъемной плитой дурного сна.

Квас жил в деревянном домике на улице Гайдара. Во дворе, густо поросшем бурьяном, с неизбежностью века боролись за существование ветхий дощатый сарай и несколько вишневых и сливовых деревьев. Огорода, курятника, загона для скота вопреки сельской логике не было. Но в безысходной запущенности, казалось, присутствовала своя гармония. Чужим, инородным – будто НЛО приземлился – в этом бледном, тоскливом пейзаже выглядел лишь синий пластиковый бак для воды.

Я толкнул деревянную калитку с нарисованным суриком числом «27». Она легко подалась, не закрытая ни на крючок, ни на засов. К домику вела вытоптанная тропинка. От усилившегося дождя она размокла, и я, меся грязь, добрался до входной двери, вымазавшись. Постучал. Так, чтобы не слишком громко – деликатно, не нарушая тишины горя.

– Кто?!

Агрессивный крик, прозвучавший из-за двери, прилипал и вызывал досаду. Настолько сильную, что я захотел уйти. Но, от чего-то вспомнив блондинку и Евгению Федоровну, сдержался.

– Это друг Юры.

– Кто?!

Еще злее, напористее. И я решил не уступать этому крикливому созданию, прячущемуся за дверью.

– Друг Юры! Откройте!

Тишина. «Не откроет», – подумалось мне, но раздался шорох, и дверь, обтянутая белой полиэтиленовой пленкой, какую обычно используют для парников, распахнулась. На пороге стоял расхристанный мужик в грязной тельняшке. Во всем его облике – растрепанном, взбалмошном, озлобившемся – присутствовало нечто пёсье: старый кудлатый кобель, лающий надрывисто, хрипло, по поводу и без.

– Ну, заходи, друг Юры…

Он посторонился, обдавая меня кисловатым запахом, точно вскрыл задохшуюся банку из-под солений. По захламленному коридору с низкими, давно беленными потолками провел в квадратное помещение с желтыми, раскольниковскими, обоями, усиливающими эффект комнаты-шкафа. Из мебели – деревянный стол темного цвета, три синих стула с выгнутыми спинками и старое советское трюмо с треснувшей правой створкой. В углу, в глиняном горшке, ютился изогнутый дугой зеленый монстр с жухлыми лапами-листьями.

– Располагайся, – человек отодвинул стул. – Борис.

Руки не протянул. Закурил, пододвинул к себе консервную банку из-под сайры, чтобы стряхивать пепел.

– Аркадий.

– Аркаша, стало быть? Ну, чего прискакал, Аркаша?

Я растерялся, не зная, что отвечать. Он сидел передо мной – кудлатый, ухмыляющийся из-под рыжих гуцульских усов, повисших двумя сосульками. Весь его облик, несмотря на расхристанность, как бы говорил: «Эй, пацан, не суетись», заявлял, что никакой трагедии не произошло. Точнее, она была, но не сейчас, не из-за Кваса, а давно, много десятков лет назад. И эта манера держать себя убеждала его и окружающих в том, что он давно смирился, подстроился и теперь, в общем-то, живет нормально.

– Накатишь?

Выпить мне и, правда, хотелось. По его цепким глазам я видел, что он чувствует это, и оттого, внутренне насмехаясь, валяет дурку.

– Нет, нет, спасибо.

– Зря…

Он достал из-под стола трехлитровую банку с бордовой жидкостью. Снял пластиковую крышку и отпил, глотая так, что его неприлично большой кадык заходил лифтом. Пахнуло чем-то спиртовым, виноградным, удушливым. Как из давно непроветриваемых погребов.

– Шустрее давай, Аркаша, не в масть нынче трепаться, – выдохнул Борис. Развязный тон его провоцировал, задирал, и я, ощетинившись переживаниями, быстро заговорил:

– Я друг Юры. Мы вместе учились на подготовительных курсах в Песчаном. Я хочу знать, что с ним произошло.

– Умер он, – ровно, без эмоций сказал Борис. И эта его апатичность словно инфицировала меня.

– Да, но… – вновь пауза, вновь запнулся, – как он умер? Из-за чего?

– Тебе не по херу ли? Чужой колпак ведь на голову не натянешь. – Он вновь отхлебнул из банки.

– Я же говорю: мы дружили, учились вместе на курсах…

– Хуйня – эти ваши курсы! Я ему говорил, Юрчик, на хер они тебе? А он загорелся, хоть до учебы и жадным не был, – Борис замолчал, подумал: – Тугриков я ему выделил, а он пошарахался и охладел. Посербаешь, а, бражки?

– Нет, спасибо. Юра жил здесь?

– Ну да, со мной. Я ему вроде как дядя.

– Ясно…

Вопросы мои застряли в глотке. Не извлечешь. И я подумал, что напрасно затеял это, в сущности, сериальное разбирательство. Впрочем, уж если затеял, то надо идти до конца.

– Можно… можно посмотреть комнату Юры?

Борис хмыкнул, пуская винные запахи, но согласился.

Судя по обстановке, Квас мебель не жаловал. Кровать, стул, шкаф – все расшатанное, скрипящее, из ДСП. Стены обклеены черно-белыми, цветными плакатами: – у меня дома тоже были такие, но приходилось хранить их в ящиках письменного стола; мама боялась испортить обои – Кобейн, на сцене и в жизни, с гитарой и без. На каждой – пронзительный, отчаявшийся взгляд Курта. Похоже, он знал, что с ним будет.

Знал ли он, что произойдет с другими? С теми, кто пойдет следом за ним? Веря, ища. Мне так и не сказали, что произошло с Квасом. Но в его комнате все стало ясно. Он умер, потому что сам того захотел.

– Он отравился.

Голос, раздавшийся за спиной, заставляет вздрогнуть. Так резко, что простреливает чуть ниже левой лопатки. В дверях стоит Борис. Мнет треснувшими губами окурок. Кудлатость его пропала. Он кажется другим – собранным.

– Я зашел, а он лежит. Жмурик. Мы их в Афгане вот так навидались. Врачиха сказала, таблеток балбес наглотался. А он, видать, знал каких. Теперь лежит на кладбище, в Береговом. И записку оставил…

– Как?!

– Да там малехо. «Лучше сгореть…

– …чем раствориться».

– Ты, я смотрю, – ухмыляется Борис, – из тех же. Так что лучше иди. И глаза не мозоль. Мне племянника вот так, – ребром ладони он вновь упирается в свой неприлично большой кадык, – хватило…

Борис закрывает дверь молча. Без прощаний. Звук поворота ключа в замке кажется неестественно громким.

Говорят, что у каждого человека есть своя миссия. Возможно, у Кваса она заключалась в том, чтобы донести до меня некие вещи. Мысль эта, наверное, с моей стороны глупая, эгоистичная, но ведь в таком случае жизнь Кваса, как и его смерть, не случайны. Я думаю об этом до самого дома, где, мечась по чисто убранной хате, истерит мама:

– Где ты был, где ты был?!

На этот раз волнение ее не тихое, в себя направленное, а бурное, экзальтированное, расплескиваемое на окружающих. И я понимаю, что уже давно должен был вернуться с подготовительных курсов.

Мама волнуется, ждет. Не спросишь, не позвонишь. Пюре, фаршированный перец стынут. Но меня нет. Час опоздания, два. Где сын?

Наверное, я должен был приучить ее относиться к своему отсутствию проще. Наверняка должен был. Но теперь – что? Вычерпывать ложками ее океан волнений. Пусть и так жаждется поделиться с ней: рассказать и о Квасе, и о Раде, и о курве, и о нетопыре – обо всем, что съедало мою жизнь последние месяцы. Но мама конечно же не поймет, хоть и сделает вид – это, наверное, будет особенно неприятно, – что якобы все понимает.

– Может, купить телефон? – тяну я, словно измученный надоедливым внуком дед. – Так тебе будет легче…

Говорю это без особой надежды, просто, чтобы не приставала, но мама вдруг заинтересовывается, начинает расспросы, подробные, точно исследование проводит. Я терпеливо объясняю, хотя и сам путаюсь в силу скудости знаний. Мама же злится, принимая мою терпеливость за надменность, и я боюсь, что еще чуть-чуть, и она пустит по хате корвалольный запах. Но наконец мы договариваемся.

Возвращаюсь в комнату почти стариком. Весь этот истеричный, дурной разговор как логическое завершение изматывающего, перемалывающего безысходностью и нелепостью дня. Расстелив постель, усаживаюсь на нее, стараясь упорядочить произошедшее, но по зябким коридорам души издевательски победоносно шагает запоздалый стыд.

Мальчик, которого я любил, – мужчина, которого я боюсь

1

Первым человеком, кому я рассказал о смерти Кваса, стала Рада. Мы стояли на остановке, напротив места Альминского сражения, о котором сейчас напоминал лишь небольшой, в полуметр высотой, обелиск. Надписи на нем стерлись, остался лишь безмолвный камень.

– Ничего, ты справишься, – сказала Рада, когда я закончил.

Только это она и сказала. Хотя я ждал облегчающих слов, ждал утешения.

– Запиши мой номер, – тут же переключилась с темы Кваса она.

Я достал огромный, с торчащей антенной мобильный телефон “Motorola”. Мама купила его удивительно быстро – на следующий после моего предложения день, – выбрав самый дешевый и самый надежный вариант. Я, правда, его очень стеснялся, потому что даже в деревне он казался безвкусным в своей архаике; может быть, по такому еще Ти-Рекс назначал свидание своей хищной подружке.

Рада чмокнула меня в щеку, села в автобус, помахала из-за стекла, изрисованного угольными анархиями. И я остался один. С рафинированным пониманием того, что со смертью Кваса мне совершенно не с кем общаться. Некому признаться в страхах. Не у кого просить совета. Наконец, не с кем обсудить самостоятельные, записанные вне “Nirvana”, альбомы Дейва Гроля. И этот недостаток общения душит, как отсутствие кислорода, вынуждая заново учиться жить в липком безвоздушном пространстве; колышущемся, пульсирующем, но безвоздушном.