Роман перемен — страница 29 из 55

Племянник навестил тетушку в ее провансальском имении. Разговоры, потчевания, перемещаются в сад – прогуляться. Утомившись, тетушка за приятной беседой располагается под дубом, но засыпает, обнажив «ноги в чулках с подвязками». Их вид так возбуждает племянника, что он, не сдержавшись, прикасается к «мерзкой плоти». И тут же кончает.

После будут развлечения в спальне тетушки, но я прочту о них невнимательно, бегло, потому что секундою ранее коснусь головки члена ладонью. Так случится моя первая осознанная эякуляция, и похоть, которая, если верить святым отцам и бабушке, цитировавшей их, привязывает к земле больше другого, завладеет мной, взяв в рабство. Порнография станет обыденностью, и оттого утратит смысл, превратившись в наркотик: больше, больше извращений – или I can’t get no satisfaction.

Автором истории про тетушку и племянника значился Дмитрий Волколак. Я ненавидел его и за идиотскую фамилию, и за то, что он изуродовал мою будущую сексуальную жизнь.

Но подсмотренное на вечеринке у Пети – натурпродукт, не пропущенный через мониторы и объективы. Двое прячутся за орехами. Стоны громче, откровеннее. Разохотились. Я же, налившись возбуждением, подхожу осторожно, тихо.

Девушка, подняв по-цыгански аляповатую юбку, облокотилась о ствол дерева. Голова свешена, ягодицы молочно-белые, тощие. Парень двигается, не сняв клетчатых брюк. Руки его повисли вдоль туловища, длинные, узловатые. И оттого кажется, что двигаются лишь ноги, а все, что выше – атрофировалось, увяло. Две половины человеческого организма, существующие обособленно друг от друга.

И я понимаю, что должен поступать с Радой именно так. Возможно, в такой же позе. И руки мои, неловкие, ненаученные, так же свесятся плетьми. Только ягодицы у Рады, наверное, не тощие и не бледные. Но это не успокаивает, наоборот – повышает степень ответственности.

От реализма представленного я то ли кашляю, то ли хриплю. Девушка продолжает двигаться, а вот парень находит стоп-кран – оборачивается испуганно, резко. Лицо у него изможденное, но скорее не физически, а морально; есть такие, с печатью вселенской скорби. Он смотрит молча, не реагируя. Оттого вся ситуация кажется фантасмагорической, дикой. Парень будто сигнализирует мне: «Надо сделать все по-нормальному! Раз я не ору, то давай ты! Давай!»

Девица вскрикивает «ты чего замер?», бьет любовника по бедру. Он издает странный звук наподобие растянутой буквы «ш», только с присвистом. И девица останавливается, грозя травмой пещеристых тел, слезает, одергивает юбку.

Рассматриваем друг друга. Лицо у девушки, в общем-то, симпатичное, если бы не верхняя губа – раскатанная, пухлая.

– Тебе чего?

Слова она тянет на гопнический манер. И вообще вся агрессивная, готовая броситься, но трусящая, пока ни прощупает наверняка.

– Да вот…

– Пялишься?

Юбку она одернула плохо.

– Нет, поссать зашел, – наконец соображаю я.

– Поссать, блядь. – Девка тормошит парня. – А ты чо, Немой, бакланишь?

– А чо я?

– Да ничо!

И вдруг – быстро, как-то разом – боевитость ее стихает, трансформируясь в грусть. Взгляд уже не с напором, а в поиске утешения, понимания.

– Извините, я тогда пойду… до свиданья…

Забираюсь обратно в ореховые деревья, выхожу на мозаичную дорожку – и скорее в дом, искать Раду. Она все еще треплется с Ангелиной, но теперь и у нее в руках пластиковый стаканчик.

– Будешь? – Протягивает мне «отвертку». Желтая вода с пузырьками отдает спиртом.

– Ага.

– Ну не все же, – тянет Рада, глядя на опустевший стаканчик.

– На, держи мой, – Ангелина, недовольно косится на меня.

Рада берет стаканчик, выпивает – дурной пример заразителен; хороший слоган для фильма о зомби – до дна. Сминает, берет за руку, тянет к себе:

– Идем!

Впервые от нее не пахнет вяжущей терпкостью духов. Сейчас иной запах – человеческий: пот и спирт. И я вдыхаю его в надежде выделить подлинный аромат Рады, который она все время забивает другими, наносными, флюидами. А ведь все дело в запахах. Так говорят. Возможно, я не хочу Раду из-за ее аромата. Возможно, дед был прав насчет специфики татарского тела, и Рада – кстати, почему так и не выяснил? – на самом деле татарка. Тогда у меня есть отговорка, алиби. Пусть и неадекватная, но так и я не образец.

Рада затягивает меня в комнату. Закрывает дверь. Шторы задернуты. Иду к ним, чтобы распахнуть, но Рада толкает меня на диван. Ворсистая поверхность. Такая, как я не люблю. До аллергии.

Почему в такие моменты я всегда думаю об ахинее? Ведь Рада – вот она, трепещущая горящей свечою: проведи рукой, поиграйся, ощути пламя, обожгись, пока она лезет с пьяными, влажными поцелуями. Хочет отдаться. И даже я в своей преступной закостенелости понимаю, что Рада может подарить мне такую страсть, какая редко достается мужчинам. О, счастливчик! Но нет радости – только апатия, страх. Хотя, может, именно от того, что я не заслуживаю подобного отношения, и рождается мое безволие пугливой амебы.

Рада лезет мне под футболку; не трогай, не гладь – это мой жир, да-да, мне надо худеть. Лезет в штаны; не щупай – он слишком маленький, я измерял его линейкой “Nirvana”. Извиваюсь, еложу под Радой. Один большой жирный комплекс. «Трахни меня, Рада, трахни!» – должно быть так, а на деле: «Выпотроши меня, Рада, выпотроши!» Чтобы, очищая, извлечь наружу все обиды, фобии, травмы. И я изучу их позже, вместо пошлых анекдотов и любовных стихов, но сейчас они придавят меня к дивану без права опротестовывать происходящее.

Смешно? Печалиться, убиваться под девушкой, на которую так легко навесить истертый сальными пятернями ярлык «сексуальная»? Все так. А толку?

Думаю, проблема в том, что принято называть женским воспитанием, отупляющим, как барбитураты (не знаю точно, как действуют барбитураты, не пробовал, но, судя по книгам Берроуза, именно так; да и мне нравится само слово). «Эта курва погубит тебя!» – вспоминаю реплику Кваса. Возможно. Но ведь и я курва, на свой манер. Потому что заблудился между манией величия и комплексом неполноценности. Слишком хороша для меня. И слишком настойчива, как дичь, сама насаживающаяся на вертел. А я ведь охотник. Где-то там, очень глубоко внутри. Просто охотиться не научили.

В «Старом замке» я не мог подойти к Раде. И клял себя за это. Но то, что она подошла сама, не упростило задачи. Наоборот – создало новые трудности.

И, похоже, Рада принимает мои судороги, извивания за возбуждение. Заводится еще сильнее. Или все понимает, но сама возбуждается от сопротивления. Не суть важно. Главное – результат. А он липкий, влажный, горячий. Ее рука двигается вверх-вниз, отводя крайнюю плоть. Наслаждается. И я должен, наверное. Но не выходит.

Руками – в упругую грудь. Хочу оттолкнуть Раду, но силы пропадают, точно утренняя дымка на ставке, куда я ходил рыбачить с братом, а он насмехался над моей неуклюжестью. И как тогда, на ставке, я не способен противиться, возражать, сопротивляться. А Рада влажно, горячо дышит в ухо, обдавая запахом алкоголя:

– Мой сладкий…

Нет, определенно, надо было напиться. И все случилось бы идеально. Ну или просто случилось.

Вдруг что-то ударяется в дверь. Тяжело, глухо. Так, что Рада больше не увлечена мной. Сексуальное возбуждение, кажется, сменяется волнением. И впечатление, что бьют не кулаками, не ногой даже, а чем-то вроде тарана. Толпа уродливых, разъяренных орков – недавно я закончил читать Толкиена – ломает ворота замка, где принц спрятался с принцессой.

Рада вскакивает с дивана, кивком головы указывает на дверь. Женская привычка – гнать мужчину разбираться с опасностью. Дань традициям. Но идти мне не хочется. Рада будто разогрела меня, вскипятила в котле любви, и я, бурля, вылился на плиту, оставляя следы капитуляции. Поэтому лежать на зеленом диване с ягодичной полосой посередине, прилипать к нему кожей, раздражая ее, чтобы ощущать себя живым, цельным.

– Открой!

– Хорошо, – отвечаю я, но продолжаю липнуть к дивану.

Она смотрит волчицей, и лютость, которую я всегда идентифицирую по ее карим глазам, еще более темнеющим в такие моменты, переходит в решительность. Рада подходит к двери, быстро, уверенно распахивает ее и тут же, вскрикнув, отшатывается. Вскакиваю с дивана (мне кажется, стремительно, но, на самом деле, чудовищно медленно).

На двери – пятна крови. Они впитываются в дерево. А на полосатом линолеуме мордой в пол лежит рыжий парень. По его голове ясно, откуда на двери кровь. Над парнем – от него прет блевотиной и алкоголем – нависают шестеро татар. Троих я видел в беседке с татарками, которые тоже стоят чуть дальше. Ищу глазами Петю – его нет.

Рада подскакивает к окровавленному парню. Опускается на колени.

– Господи, что с тобой?

В момент, когда она кричит это, я неожиданно испытываю к ней подобие возбуждения, замешанного, как мне видится, на том, что Рада, оказывается, может не только пылать, течь, целоваться, требовать, но и сострадать.

Вейнингер, которого я буду штудировать на старших курсах, делил женщин на проституток и матерей. Я был обречен на выбор материнского типа, потому что мама и бабушка пестовали меня в лоне докучливой заботы, напоминающей теплое коровье вымя, но проститутки манили по-своему, иными страстями. Они напоминали пламя свечи, над которым нужно было держать палец, терпя, пропекая его так, чтобы в итоге ощутить палево мяса, пахнущего – ради этого все и затевалось – точь-в-точь, как мясные вырезки, разложенные на рыночных рядах в Магараче, куда мы ездили на ярмарку за покупками.

Подобными упражнениями со свечой я развлекал себя вечерами, когда в девяностых с пяти до одиннадцати, а иногда дольше отключали электричество. В деревне это было еще не так страшно, потому что печка топилась углем и дровами. Но в севастопольской квартирке на Острякова, где мама каждый вечер тщетно трогала ледяные батареи, отсутствие света зимой представлялось едва ли не катастрофой: обогреватель не включишь, и мы, надев зимние шапки, куртки, несколько пар шерстяных носков, кутались под одеялами, а за стеной, трезвея от холода, плюгавый сосед орал: «Будь проклята ваша блядская независимость!»