Роман перемен — страница 31 из 55

Возвращались домой ни с чем. Выгружали редиску в гараж, и хвостатые головки смотрелись издевкой. А за ржавой сеткой забора ходил довольный сытый Айдер, приговаривающий «Ватан киби ер олмаз», собирающий урожай и уже знающий, где и как его реализовать.

Наверное, моя нынешняя жажда справедливости (похоже, такой эвфемизм я использую для определения мести) – Петя, зови охрану, пусть вломит татарам! – отчасти связана с воспоминанием о рынке. На него накладывается злая обида на тех татар и татарчат, которые разгуливают по селу группками по семь-восемь человек, уверенные, борзые, наглые. Пристают к девчонкам, задирают парней. Каждый их жест, действие сигнализируют: «Это наша земля! Убирайтесь отсюда!» Но стоит компании распасться – хотя даже за хлебом стараются выходить по двое, по трое, – и они становятся тихими, покладистыми. Некоторые даже здороваются. И ненависть моя только крепнет от того, что у крымских татар есть своя правда: делать то, что должно, плодиться и обустраиваться на родной земле, пока русские и украинцы взирают на их триумф так, будто уже навсегда проиграли битву за «остров Крым».

Но Петя, узнав про татар, никого не зовет, не кричит даже. Да-да, понимаю, ничего страшного, не суетитесь. А потом и вовсе разгоняет собравшихся.

Остаюсь вдвоем с Радой. И впервые вижу в ее взгляде презрение, которого не было даже тогда, у памятника гвардейцам, когда ее лапали выблядки в черных футболках, а я, униженный, оскорбленный, лежал на земле не в силах преодолеть страх.

– Ну?

Она вцепляется в меня глазами-челюстями, и вопрос ее без того риторический кажется еще более беспощадно точным. Что ей ответить? Да и смысл отвечать, если любая реплика– лишь неудачное оправдание?

– Это твой друг? – вопросом на вопрос. «Лучшая защита – это нападение» – фраза, неизменно произносимая голосом Виктора Гусева.

– Кто?

– Этот жирный татарин. Боров.

– Нет, с чего ты взял? – Она подходит ближе. – Но кто-то должен решить вопрос, если, – она делает паузу, надрывную, затяжную, садистскую, из тех, что удаются лишь женщинам, – другие не хотят… или не могут…

«Другие» звучит как налитое: придавливает, гнетет.

– Ты про меня, да?

Устаю от игры. В такие моменты мне всегда хочется как можно быстрее решить вопрос, разобраться, спихнуть ношу. Но Рада предпочитает иную тактику – холодную недосказанность, похожую на муравьев, сбегающихся на бездвижного человека, чтобы медленно, миллиметр за миллиметром, выедать в нем дырочки, дыры, дырища.

– Ты, кажется, совсем не способен на поступки.

Она говорит это не зло и не грустно, а как бы отстраненно, точно про чужого человека. Или скорее – про животное.

– Они остановились, когда я вышел. Ты видела. Остановились, – начав оправдываться, я уже проиграл. Тем более, если делать это так, не умеючи. – А потом я решил, что это твои знакомые…

– Я не о них – я о себе.

– А что с тобой?

– Со мной что-то не так?

– Нет, нет, с тобой все отлично, Рада, – наконец понимаю, о чем она. Даже я понимаю. – Это со мной. Не так. Я… я боюсь…

– Чего?

Она рассматривает меня то ли с жалостью, то ли с насмешкой.

– Не знаю.

– Скажи…

– Себя. Что буду хуже, чем ты думаешь…

От напряжения закрываю глаза. Этот разговор прост, и слова элементарны. Но они камни, летящие вниз. А я вместе с ними.

– Я не думаю, ведь ты девственник…

Могла бы и не говорить этого. Или хотя бы не говорить так – с интонацией, уничтожающей в своей естественности.

– Но это легче, чем тебе кажется, глупенький…

И, замолчав, она делает то, что получаться у нее лучше всего – целует. Я должен подчиниться. Но ее губы точно разряд. Пусть я и стараюсь. Я должен стараться. Продираться сквозь горячую влажную панику. Терпеть шок-терапию изголодавшимися угрями.

Рада подталкивает меня. Обратно в комнату. Для, как говорят, самого естественного, что может быть. Но тогда откуда берутся такие, как я?

– Не могу!

Господи, ведь и правда – не могу! Даже если бы очень хотел – не могу. Чисто физически. Хотя после буду мастурбировать на Раду сотни раз.

– Придурок!

Будто муху прихлопнула. И, развернувшись, она уходит.

Я, по идее, должен переживать, терзаться, но чувствую лишь облегчение. Не надо действовать, можно жалеть себя, ища ответы на свои же вопросы. И поиск, несомненно, будет важнее самих ответов. А дальше – разберемся. Сколько было уже таких размолвок?

Короткими писками звонит мобильник. И представляется – больное, больное воображение, изуродованное чтением умных и так себе книг, – мышеловка, к которой маршируют – идущие на смерть приветствуют меня – крысы Кириллова (есть же собаки Павлова), салютующие прощальным писком.

Мама не говорит – кричит в трубку. Связь отвратительная, и ее перепуганные вопли сопровождает треск. Все это похоже на выступление какой-нибудь евпаторийской поган-блэк-дес-металл группы. Припев бессмысленной вакханалии звуков, которую они назовут песней, звучит как «ты где». С годами я все сильнее захочу ответить – «в пизде», но пока во мне еще есть готовность объяснять местонахождение своего тела.

– Едь домой! Поздно уже! Едь домой, сынок! – Маме объяснения не нужны.

По мере взросления это неправильное «едь домой» проникнет в меня настолько, что, синтезировавшись с аминокислотами ДНК, изменит сам генотип Бессоновых, дабы отравить весь следующий род. Отложит личинки вины, поселив в организме вечную панику, регулярное ожидание беды – «что-то случится», «что-то страшное должно произойти». Наверное, потому оно и происходило, но не большими жизненными трагедиями, а мелкими и средними бедами, словно дробясь на дозы, коими жизнь впрыскивала в меня неприятности, научая уму-разуму. «Едь домой» стало заговором, родовым проклятием сродни тому, что нашептывают ведьмы, которых так страшится бабушка, но в моем случае это была не враждебная ведьма, а, пожалуй, самый близкий и любящий человек на свете.

Я по школьной привычке искал ответы в книгах, более всего успокаиваясь Екклесиастом и Достоевским. И, наверное, терапия чтением пусть и отчасти, но помогала. Скорее всего потому, что я, прошедший советскую школу – система образования досталась независимой Украине от СССР и долго, пока я ни стал учителем, не менялась, – воспитывался на биографиях писателей, пребывая в священном трепете перед книгами.

– Еду, мам, еду!

– Ты где?!

– В Каштанах я, тут рядом! – сдерживаю раздражение, оно просится наружу, но не находя выхода, забивается в мышцы болезненными узлами.

– Едь быстрее!

И я еду. Чтобы выслушать мамины и бабушкины причитания, а после, лежа в постели, строчить сообщения Раде, но их будет немного, всего четыре, потому что деньги на телефоне быстро закончатся. Как и остальные, необходимые для нормальной жизнедеятельности вещи.

2

Новости в семье я всегда узнаю последним. Так, видимо, будет всегда. Вот и с возвращением брата из армии я оказался в хвосте информационной очереди. Поэтому, когда Витя, как в детстве, ворвался ко мне в комнату с иерихонским криком «подъем, Бесогон!», я, действительно, – не врут писаки – потерял дар речи. Лежа в постели, закутанный в махровую простыню, я тупо смотрел на него, пуча заспанные глаза. Он стал худее, меньше в объемах, но не потому, что сдал, а потому, что подсушил мышцы, теперь очерченные, как на музейных изваяниях, четкими, рельефными линиями.

– Вставай, Бесогон! Харэ дрыхнуть!

Он скинул простыню. И мне стало неприятно от того, каким я предстал перед ним: в безразмерных семейных трусах, с пухлыми ногами, кудрявившимися светлыми, почти выбеленными волосами – сонный, вялый, расползшийся холодец.

– Да, сейчас, ты откуда?

– От верблюда, – засмеялся Витя, – из армии, брат! Дембельнулся! Ты не в курсах, что ли? – Я помахал головой. – Ну, вы тут совсем охренели!

Он обвел взглядом полки, на которых за мутным стеклом – его никак не могла отмыть бабушка – по-солдатски ровно стояли книги.

– Хотя ты и не спрашивал. Все книжки читаешь…

– Да где там! – Я разозлился. Книги книгами, но мне, правда, никто ничего не сказал: ни Ольга Филаретовна, ни бабушка, ни мама, точно это меня не касалось. – Всем по фигу!

В ответ Витя шутливо приподнял руки, хотя взгляд его, всегда немного прищуренный, стал настороженнее, злее.

– Ну, давай, одевайся, Бесюк! В обед дембель праздновать будем!

3

Когда прихожу к Шкариным, гости собираются за длинным столом, составленным аж из шести частей; исключительный случай. Вместо табуреток и стульев используются доски, настеленные на абрикосовые чурки. Распоряжается Ольга Филаретовна, шныряющая туда-сюда и делающая это легко, не без грации, хотя, казалось бы, ее тумбообразная фигура пресекает всяческую мобильность. Тем не менее, ей удается и суетиться самой, и отдавать команды-рекомендации другим. Профессиональная, наверное, привычка, выработанная на должности школьного завуча. Когда же к ней подходят, она отвечает так, будто разгоняет тяжелый грузовик, и он прет, не зная препятствий, пробивая, тараня любую стену.

Бабушка встречает гостей, а мама разносит тарелки с холодцом, как инеем, подернутым белым жиром. Я хочу накинуться на нее с обвинениями, почему мне никто не сказал, что из армии возвращается Витя, но вид у нее и без того замученный, так что я обращаюсь к бабушке:

– Трудно было сказать, что Витя приходит?

– Ты бы меньше валандался невесть где…

Хочу отрицать поклеп, но приближается Ольга Филаретовна:

– Здравствуй, Аркадий.

– Здравствуйте, тетя Оля, – в разговоре называю ее так, по-родственному, но мысленно всегда выдаю солидное, тяжеловесное «Ольга Филаретовна».

– Готовишься к экзаменам?

– Ага.

– Ну, смотри, – с профессиональной строгостью встряхивает Ольга Филаретовна, – на «золотую» идешь. – И уже маме: – Давай холодец, Маша, гости ждут!

Гости и, правда, стекаются в шкаринский двор; не только через калитку, но и через дыры, лазы в деревянном заборе, обращенном к дороге. Гостей, на самом деле, немного, но интенсивность их появления создает эффект массовости. Все они одинаковые, похожие друг на друга – атака клонов, made in Каштаны.