Роман перемен — страница 38 из 55

– Ульяна, э, чем занимаешься?

– Да так… учусь… тусуюсь…

– Тусишь?

– Типа, по дискотекам.

– А там, кстати, есть дискотека «Кают-компания». Мы были… там круто…

– Так она год не работает. Да и вообще – для детей местечко.

– Работала… мы когда были… нормально…

Врать – не умею. Говорить – не умею. Флиртовать – не умею. Дисциплина «Соблазнение девушек» – незачет, без права пересдачи.

А рука Виктора прячется под складками джинсовой юбки Маши. Ноги, выглядывающие из-под нее, – мясистые, полные – дергаются и чуть раздвигаются. Сижу, наблюдаю, молчу. Из темноты слышится журчание. Чуть дальше, за кипарисами, советская власть сделала площадку, откуда, если влезть на парапет, можно любоваться видом на море и Графскую пристань. Но с тех пор как ушли коммунисты, если кто и любовался видом с площадки, то неизменно справляя при этом нужду. И во время Дней города, Победы или Военно-морского флота России, когда любующихся было особенно много, запах мочи наползал на бульвар.

Витя, развернув Машу задом, ухватив за светлые волосы, входит в нее. Ульяна встает, скрывается за ширмой темноты. Я должен идти следом, проделать то же, что Виктор с Машей, но остаюсь на скамейке с попыткой убедить себя в том, что поступаю логично, порядочно даже. Отсутствие интереса к Ульяне я малодушно оправдываю уродливым подобием верности Раде, пусть и не видел ее несколько недель, но все еще надеясь быть вместе.

В романах пишут, она по-прежнему жила в моем сердце, но месторасположение, назовем это так, Рады во мне было иным. Когда я вспоминал, думал о ней, воображая, как совершаю то, чего она желала, вяжущее, томное чувство рождалось в паху и просилось наружу, не отпуская, заставляя испытывать непрерывное сексуальное возбуждение. Я снимал его излюбленным методом (ему предавался не выходивший из комнаты, обитой пробкой, Марсель Пруст, в затворничестве, отторжении которого я находил похожие, близкие черты, что, в общем-то, было свойственно мне, любившему подмечать – а точнее, выдавать за таковые – сходства с известными людьми), но оно сразу же появлялось вновь. Может, нечто похожее чувствовал Курт Кобейн, набиравший в шприц дозу. Ощущение присутствия чего-то большего, нежели ты сам, грозящего подавить, изменить тебя.

Глядя на брата, трахающего случайную машу из племени маш, я старался вытеснить это чувство, но с каждым стоном, выдохом оно входило в меня, прицепом таща за собой зависть.

– Может, пройдемся?

Моя фраза звучит комично. Хотя что в данной ситуации могло бы звучать нормально, уместно? Давай присоединимся? Давай тоже трахнемся? Но Ульяне, похоже, и самой нужно сменить обстановку.

– Можно…

Хочу взять Ульяну за руку, но как всегда только хочу. Впрочем, когда-нибудь я сделаю это. И мы будем идти по крутой лестнице с выщербленными ступенями. Будем покупать в ларьке пиво, не боясь ментов. Будем рассматривать синий цветок Вечного огня, у которого школьники, переодетые в курсантскую форму, сменяя друг друга, вот уже тридцать лет несут почетный караул.

Я тоже хотел быть караульным, записаться в Пост № 1. Нас, сельских, отбирали из пяти деревень. Мои шансы изначально не густо намазали на перспективы. Подкрашивающий хной жидкие волосы военрук, переименованный Украиной в преподавателя «Допризывной подготовки юношей», выстреливал колкостями столь часто, что я, казалось, начинал кровоточить. Форменная кремовая рубашка топорщилась на мне, принимая вид то одной, то иной горной системы. Неволевой подбородок тянулся вниз и с упертостью трудного подростка не желал подниматься. Руки и ноги при маршировке разлетались в стороны, точно бухой вытанцовывал на сельской дискотеке, хотя, как и все бухие, я был уверен в отточенности своих движений.

Но это был один из немногих случаев, когда я не отступился. Уж не знаю, где я черпал мотивацию, но в итоге мне удалось надеть пахнущую затхлостью тельняшку и влажную курсантскую форму. В руки сунули автомат Калашникова, подаренный Посту № 1 самим создателем. Да, возможно, я, марширующий по улице Нахимова, был одним из самых гордых и ответственных школьников, когда-либо заступавших в караул.

И эти воспоминания придают уверенности, когда у Вечного огня мы читаем с Ульяной названия полков и дивизий, защищавших Севастополь, имена героев Советского Союза, удостоившихся этого звания при обороне города, выбитые на мемориальной доске из красного и черного мрамора. Сейчас про них говорят «брал Сапун-гору» или «сражался на 35-й батарее». Произносят эти чудовищные в своей изничтожающей неполноте слова, не отражающие ни единого отблеска того ада, в коем никто не хотел убивать и не хотел быть убитым, но погибал и лил кровь. Сухое, безжизненное, как гербарий – «брал Сапун-гору».

Потому мемориальная доска – недосказанность. И присутствие Ульяны тоже. Но в этом ощущении недосказанности зарождается особый механизм, срабатывающий без сбоев, точно, наверняка. Механизм самоуспокоения, обретаемого через самоуничтожение, которое паче гордости.

Когда понимаешь, что ты на своем месте – неудобном, темном, позорном, но своем, – становится безразличнее, а оттого легче. И люди рядом – просто люди, а не ограничивающие знаки.

Ульяна, ты видишь, чувствуешь, я не тот, кто тебе нужен. Ищи другого. Пока мой брат трахает твою подругу. Но вдруг этот майский вечер – «Мускат», акации, Матросский бульвар, холодное пиво на деревянном пирсе Графской – лучшее из того, что с тобой было? Согласен, мелко, неинтересно, но вдруг? И, представь, оно не повторится. Конечно, ты само собой веришь – или, уж прости за слово, мечтаешь, – что все впереди, все обязательно будет лучше. Нет, «лучше» – слишком общее слово. Давай определимся: ярче, вкуснее, роскошнее, здоровее, сексуальнее? Впрочем, не суть – главное, что ты веришь, мечтаешь. А оно – пшик! – не случится.

И я не о том – нет, Ульяна, я не настолько банален и прозаичен, – что необходимо ценить каждый момент. Я о другом. О том, что необходима идентификация лучшего момента. Чтобы не отпускать, не потерять его, а продлить, растянуть. Как прогулку по вечерним улицам, когда нет шума, людей, и ты абсолютно свободен. Как мороженое, коим все не пресытишься. Как книгу, которую хочется читать медленнее, дабы оттянуть встречу с последней страницей.

Но мы, Ульяна, конечно, развернемся, уйдем. Не сообразим, не растянем. Вернемся к твоей пьяной, довольной подруге; ведь и уходили, наверное, только чтоб ей не мешать. А после навсегда разойдемся, “say goodbye on a night like this”, оставив лишь татуировки – быстро сходящие, точно в летний сезон хной сделанные – номеров телефонов. Но я, дурачок, вдруг подумаю в катере, ползущем через ночную бухту, а что если… мы упустили момент…

Но ведь так не бывает? Да? Как не бывает, чтобы эта девушка в сиреневом платье и бледно-синих туфлях, которую я увижу после тебя, садящаяся в салатовую «пятерку с номером АР0315КР – лучшее, что было со мной. И что чувствую я при этом? Зная, что, как ту случайную машу из племени маш, он будет трахать ее. В общем-то, так же – при мне.

Ведь я наблюдатель. Фантазер. Создатель нелепых теорий, разбивающихся о простой, как уступ, факт – брат Виктор, не я, будет с Радой, будет в Раде.

Опереться о платан

1

Неделю я избегал общения с Виктором, гнал его, непонимающего причины такого моего поведения. И даже упреки мамы, корящей меня за это, не отрезвляли. Брат заходил три раза. Всегда утром. На нем была зеленая рубашка и клетчатые штаны. А после те же клетчатые штаны, но голубая пайта с порезами, как от когтей, и нашитыми цифрами «36» и «27». Едва Виктор появлялся в моей комнате, я принимался орать на него, безрассудно осмелев от обиды.

Но теперь мы встретились. Потому что общения в деревне не избежать – и надо смириться. Сидим у хмурого здания универмага. На единственной сохранившейся скамейке у деревянного столика. На нем крупными буквами вырезано «Стася».

Помню ее. Стася переехала из Алушты. Только о ней и болтала: о набережной и домах отдыха, вспоминая, как возле одного из них, «Золотого колоса», три рэперских девки избили ее ногами в живот, чтобы не шлялась, где не ее территория. Свои истории Стася запивала крепким «Орлом», смешанным с димедролом. После пяти-шести бутылок лицо ее становилось темно-зеленым, под цвет этикетки. И Стася оседала на столик. Ее поднимал какой-нибудь парень, брал под руки и зигзагами вел в сосновую посадку.

Стасю считали шлюхой, хотя чтобы так ее называли вслух – не помню. Мнение о себе она, наверное, знала, но не обижалась. Только больше сыпала димедрола, только яростнее накачивалась «Орлом». Один на один мы разговаривали с ней всего раз – о Грине, и Стася обижалась, когда я называл его Гриневским. Этот разговор диссонировал с вечными деревенскими пересудами, кто кого трахнул и кто сколько выпил, так, будто из Чужого вылез не монстр, а улыбающийся розовощекий младенец.

А потом пришел Исмаил. Худощавый, вечно взволнованный, с лицом, точно при рождении испугали. Ему было лет восемнадцать, но голову уже облепили медузы плеши. Руки же, наоборот, курчавились темными завитками, и когда я случайно прикоснулся к ним, чуть ниже локтя, меня ударило электричеством. Собственно, весь он казался наэлектризованным, юрким, ищущим, где бы спрятаться. Наши пацаны звали его Смалец, а татары не принимали. Жил он один, без родителей, в единственной каштановской пятиэтажке, и на балконе его квартиры на третьем этаже всегда висела зеленая тряпка. По пятницам и субботам Смалец приходил на скамейки, куда меня таскал брат, усаживался и молчал.

Заговорил он лишь раз. Когда Леха Новокрещенцев, напившись домашнего крепленого вина, украденного кем-то у деда, начал приставать к Стасе. Так нагло, развязно, что все удивились. Леха не говорил – вещал, и привычная робость его, заикание исчезли.

Но Стася вдруг заартачилась, отвечая дурным, пьяным смехом на все Лехины уговоры. Казалось, он лезет в фонтан за монетками – вот они, совсем близко, – но дотянуться никак не может; то ли усилие слабое, то ли глубина больше, чем думается. Леха уламывал, психовал и наконец не сдержался: