Роман перемен — страница 39 из 55

– Ш-ш-ш, – тут на него навалилось привычное заикание, – ш-ш-шлюха!

Из-за растянутого шипения получилось особенно зло, едко. Так, что самому Лехе, похоже, стало противно. Стася вздрогнула, поставила бутылку «Орла» на стол, закрыла глаза.

И тут Смалец прыгнул на Леху, ударил по-бычьи: плешивой головой в нос. Леха вскрикнул, повалился назад. Смалец вопреки деревенским правилам не стал добивать, а застыл, повторяя: «Не сметь ее так называть!» И во всем его облике, подаче мне виделась достоевщина. Беспросветная, вязкая, мрачная – очень человеческая, слишком человеческая. И за такое проявление чувств – полнокровное, дышащее – я зауважал Смальца. Даже Леха, наверное, зауважал.

И кто-то сзади – может, косоглазый Фима или кучерявый Пельмень – бросил: «Ты еще в любви ей, защитничек, объяснись». Так и сказал, усиливая достоевщину: «Объяснись». Наверное, все-таки Фима, потому что Пельмень таких слов не знал.

Смалец взглянул хмуро, но с осознанием, как человек, наконец-то решившийся, произнес:

– Объяснюсь. – Развернулся к Стасе: – Люблю тебя.

И ничего ведь не предвещало. Сидели, пили, курили, бакланили, ломали спички, тушили окурки – пребывали в обыденности. А тут вспышка, явление, сцена. Абсолютно дикая, неестественная. Особенно на фоне серости лиц, универмага, быта.

Стася открыла глаза, посмотрела, точно прося. Смалец повторил свое признание. А Фима – на этот раз точно он – продолжал разжигать:

– Да бакланить мы все мастаки, а на деле-то – ссыкотно!

– Заткнись! – не поворачиваясь, бросил Смалец.

– Ссыкло! – шепелявой змеей засипел Фима. – Ссыкло! Был бы смелый – руку бы отрубил!

Знаю, почему он сказал так. В тот день на уроке английского нам рассказывали о вождях двух кланов, отправившихся в плавание в поисках новых территорий. Когда они наконец увидели берег, то решили добираться к нему на лодках: чья рука первой коснется земли – тому она и достанется. Когда один из вождей увидел, что его лодка отстает, то отрубил себе руку и бросил ее на берег. И стал королем Ольстера.

– Дрочить меньше будешь, – вставил кто-то, и смешок Фимы перешел в общее пьяное ржание.

Смалец опустил голову, отошел, не смотря на Стасю, и зашагал в сторону пятиэтажки, в которой никто не хотел жить; ведь ни огорода, ни печки.

– Зассал Смалец, – удовлетворенно протянул Фима.

– Меньше выебываться будет…

Стася молчала, не трогала бутылку «Орла». Зелень сходила с ее лица. Я наблюдал за Стасей исподлобья, дабы не привлекать внимания. Брат ушел в сосны с Любой Петрушкиной, у которой к девятому классу выросли груди на зависть всем конкуренткам, и школьным, и взрослым.

Пельмень достал карты, стали играть в подкидного. Реанимировали повседневность, и Смальца тут же забыли, но он вернулся. Лицо бледное, сосредоточенное. Фима, обернувшись, крикнул:

– Ссыкло, ты вернулось?

Смалец, не отвечая, подошел к нам, с заметным усилием выдернул руку из кармана широких, на размер больше, вельветовых брюк. Кисть перемотана болотного цвета тряпкой. На ней, как щеки наливаются жаром, проступают красные пятна. Король Ольстера вернулся. И швырнул на стол обрубок. Пошевелил оставшимися пальцами.

Говорил Смалец рассеянно, мутно, непонятно чему улыбаясь. И я вдруг понял, что в холодной, темной квартирке на третьем этаже горемычной пятиэтажки ум Смальца мутировал, изменился. Он принял безумие, как принимают веру в Спасителя, и оно, прорвав полотно обыденности, сунуло в мир свою пожелтевшую морду. Произошло это столь неожиданно и беспричинно, что никто не поверил в реальность случившегося. Будто Джим Моррисон воскрес и спел «Любите девушки простых романтиков, отважных летчиков и моряков…».

Цель неясна, средства туманны. И непонимание, незнание – ведь до этого мир казался сплетением, в общем-то, адекватных причинно-следственных связей – природы события захлестнуло меня. Не знаешь плешивого паренька из пятиэтажки. Не знаешь девчонку, глушащую димедрол с пивом. Не знаешь блядовитую продавщицу из «Огонька». Не знаешь докучливых родственников. Не знаешь себя. Вообще ничего не знаешь. Сколько ни придумывай описания, все равно безопасности не снискать.

И сейчас, когда мы с братом усаживаемся за столик с бутылками «Жигулевского», я не знаю, чего ждать от предстоящего разговора. Не знаю, какое чувство достать из-за пазухи: обиду, разочарование, ненависть, страх?

– Здорово, Бесогон! Поди оклемался?

– В смысле?

– В смысле с хуя ли обкладывал меня хуями последние дни?

Количество хуев с приставками-окончаниями в его фразе создает ощущение репортажа с соревнований азиатских волейболистов. Но, несмотря на это, мне есть, что сказать. Я записал вопросы на лист, вырванный из тетрадки с Алессандро Дель Пьеро. Много вопросов. Но почему-то ограничиваюсь лишь одним:

– Сколько ты с ней?

Оказывается, могу, когда захочу, переходить непосредственно к сути. Нормальный пацан, конкретный, без бэ.

– С кем?

Он мог бы сказать, что угодно. Но не это. Бушевать, отмазываться, смущаться, посылать – но понимать. А он, позевывая, не въезжает, хотя я уже под колесами:

– С ней!

– Блядь, ты о чем?

Ему все равно. Потому что с ним вереница глупых, влюбленных, податливых. Самое время напеть: «Где же ты, студент, девчонку новую нашел…» Да, похоже, я на днище, раз цитирую «Руки вверх». Что дальше – копрофилия, суицид, «Иванушки International»?

Ответные слова в предложения строятся долго. Притираются, ищут пустоты. Хотя мне жаждется доесть этот разговор, как бабушкин борщ, побыстрее. Достать точки, спешно раскидать их над буквами, не оставляя никаких «или».

– Ты был с ней… Подъехал к остановке…

Брат распаковывает пачку синего «Честерфилда». Я обычно рву пленку зубами, а он справляется пальцами, ловко, умело.

– Не еби мозг, а.

– Рада, ее зовут Рада.

Судя по тому, как я произношу это, должна заиграть тревожная музыка. Чем не триллер? Но брат – не актер; брат – простой сельский экзекутор, “it’s only sadomasochism but I like it…”

– А, цыганочка…

Так не татарка? Нет? Я-то думал. Интересно, как дед относился к цыганам? Говорил ли про них: «Четыреста тысяч предателей»?

– Не помню, – нет, временные сроки брат называть не станет; вполне возможно, он их просто не помнит. – А тебе что? Понравилась?

– Мне?! Нет! – И в этом тоже есть своя правда.

– Хули тогда суетишься?

Отличный вопрос. Вообще прямо-таки день отличных – точных, нужных – вопросов. Жаль, что с ответами не задалось. Хотя, наверное, можно сказать: «Мы с ней встречались». Но «встречались» подразумевает определенный процесс: знакомство, конфетно-букетный период, ухаживания, поцелуи, секс. А у нас присутствовало лишь изнывающее томление; мое бессилие сцепилось с ее желанием – две шестеренки, которые не разъединить.

И под взглядом брата, хрустящего костяшками пальцев, которые, словно телеграфируют: «Он за несколько дней успел с Радой сделать то, на что ты не мог сподобиться месяцами», я выдаю, претендуя:

– Мы были вместе.

– Да? – Сомнение усиливается насмешкой. – Так ты трахался?

– Блин, не в том смысле!

– А есть какой-то другой смысл?

Для него, наверное, и, правда, нет. А для меня? Чем закончится этот поиск иного? Как в сериале «Полтергейст», который в будние вечера мы смотрели, чтобы ночью бояться, а утром рассказывать в школе, мол, вовсе не страшно.

– Ну…

– Баранки гну. Так ты трахался с ней или нет?

– Нет.

– А, ну на нет, – брат швыряет окурок в коробку, исполняющую роль урны, – и суда нет. Какие ко мне предъявы? Ебался бы – другой базар, а так – звыняйте.

– Я… я не о том…

Вот что беспокоит его – обойтись без предъяв. Но какое мне дело – должно ли быть оно в принципе, – спит Витя с Радой или нет? Мои шансы упущены.

– А о чем? И как ты вообще с ней встречался? Рядом стоял?

Ха-ха-ха, истина, конечно, но верная. Потому что именно так – рядом стоял. Сопли вытирал, мямлил, боялся. Для чего? Чтобы теперь изображать оскорбленные чувства?

Ведь не одумался, не изменился. Скажи Витя: «Прости, брат», отойди в сторону, что я буду делать с Радой? Наматывать вокруг нее, словно Анжела из «Огонька», круги?

– Неважно…

– Слушай, брат, – Витя подсаживается ближе, – если она тебе нужна – забирай.

– Нет, нет, ты что? Я просто…

Что – просто? Если все так сложно. Выросшее из трусости, малодушия, слабости и превратившееся в натирающее до кровавых подтеков ярмо.

И это викторовское «забирай» – точно вещь. С того самого, барского, плеча. А я – жук, слизняк, мечтающий заползти под скамейку. Тварь дрожащая, тварь безвольная. И фоном моему унынию – вопль золотозубого продавца-татарина «Русская тварь, воровка!» Он орет на женщину, несмотря на майскую теплынь, перемотанную шерстяными платками.

Да уж, все на своих местах – и в том числе я – порядок. А ведь сколько людей мечтают о том, чтобы определиться, найти свое место в жизни. Я же решил задачу. Ура! Так где моя радость? Нет ее. Но она будет, обязательно будет. Когда-нибудь. Я знаю. Верю. Должен же я во что-то верить.

2

Я думал, что буду страдать из-за Рады. Но того, что принято называть душевными муками, не случилось. Они проскакали мимо, зашугав перекошенными мордами, но беспощадные копыта минули, не растоптав. Произошло это не потому, что я был равнодушен к Раде – хотя ощущение своего места, испытанное на скамейке с братом, рождало апатию, – а потому, что нарисовались проблемы, жадно, как прима, соскучившаяся по ролям, перетащившие внимание на себя.

При поступлении в институт – вскоре мне предстояло это нейроносжигающее событие, и мама с бабушкой непрерывно твердили о нем – требовалась медицинская справка 086У. Большинство моих одноклассников получило ее через знакомых, но у мамы с бабушкой таковых не нашлось. Они, конечно, имелись у отца, но он перестал заходить и к нам, и к Шкариным из-за того, что презирал – чувство было взаимным – вернувшегося из армии Виктора за отказ от его фамилии. И я гордо отправился в Бахчисарайскую поликлинику сам.