1
Подобно древнему Днепру-Славутичу, спокойно и величаво текущему меж крутых и пологих берегов, неистово бьющемуся в теснинах порогов с диковинными и замысловатыми именами: Воронова Забора, Лоханский, Княжий, Ненасытец, – река жизни неутомимо движется вперёд, ревёт, несётся и вдруг замирает под тяжёлым ледяным панцирем…
Но и тогда неустанный ход её не прекращается. Скрытые от человеческого взгляда вечные воды продолжают и подо «льдом обстоятельств» медленно и неуклонно струиться, словно собираясь с силами, чтобы весной со скрежетом и треском взломать преграду, точно перезревшую скорлупу грецкого ореха, и понести на гребне своих мутных волн к югу останки льдин.
Разливаясь на своём пути, подтопляя пойменные луга, подмывая песчаные и глиняные откосы, река жизни уносит с собой грязь и пену, постепенно очищаясь и становясь всё свободней, всё величественней…
Веками складывают песни и думы люди, живущие по обоим берегам Днепра, славят его, спрашивают о будущем.
Пытает Днипро тихого Дуная:
– Тихий Дунаю, що я своих козакив не видаю?
Чи твое дунайскее гирло моих козакив пожерло,
Чи твоя, Дунай, вода моих козакив забрала?
Промовить тихий Дунай до Днипра-Словути:
– Днипре, батько Словуто! Сам я соби гадаю,
Що твоих козакив у себе не видаю…
Много воды утекло с тех пор, как я оказался в Чигирине, в гетманской канцелярии под началом генерального писаря Войска Запорожского Ивана Остаповича Выговского.
В должности помощника канцеляриста, а затем и канцеляриста войсковой канцелярии я прошёл хорошую школу и наполнился новыми знаниями. Уроки грамматики и латыни, дипломатии и стратегии, полученные здесь, так же как прочитанные по совету Выговского книги, вполне заменили мне учёбу в Киево-Могилянской коллегии, куда Юрась Хмельницкий отправился без меня.
– Жаль, что не хочешь ехать, – сказал он, прощаясь.
– Constitit consilium, – ответил я по-латыни, – решение непреклонно!
– Я буду навещать тебя в Чигирине… – пообещал Юрась.
Ещё до его отъезда Тимош отправился в Молдавию.
Гетман Хмельницкий назначил его наказным гетманом. Тимош вёл с собой войско, собираясь принудить господаря Лупу отдать за него дочь.
Василий Лупу, узнав об этом, договорился с поляками. Дорогу Тимошу под Батогами преградил старый коронный гетман Мартын Калиновский с королевской гвардией.
Тимош передал Калиновскому письмо от Хмельницкого, просившего беспрепятственно пропустить Тимоша на свадьбу. Но коронный гетман с дороги не ушёл.
К Тимошу присоединился Карач-мурза со своей ордой. Но даже тогда численность поляков в несколько раз превосходила войско Тимоша. Он запросил подмоги у батьки Богдана. Гетман Хмельницкий тут же двинулся к Батогам и подоспел вовремя.
Кварцяное войско Калиновского, состоявшее из лучших польских жолнеров и бесстрашных крылатых гусар, было разбито вдребезги. Сам Калиновский и его сын Самуэль погибли. Поляков, уцелевших в сече, всех до одного жестоко казнили здесь же, на поле битвы. На этом настояли казаки, посчитав столь необычную расправу над пленными расплатой за своё поражение под Берестечком, малым возмездием за сожжённые украинные сёла и замученных ляхами собратьев.
Узнав о разгроме Калиновского, перепуганный Лупу тут же объявил о помолвке Роксанды и Тимоша. Вскоре она стала его женой.
Но счастье молодых продлилось недолго. В Молдавии началась междоусобица. Против Лупу выступили бояре во главе со Стефаном Бурдуцом, которого поддержали турецкая Порта, валашский господарь Матей Бессараб и венгерские наёмники.
Тимош выступил в этой войне на стороне тестя и при осаде Сучавы погиб. Его смертельно ранили щепы от деревянного воза, в который попало вражеское ядро.
В ставке и войске все переживали гибель Тимоша. Его любили за храбрость, справедливость и незаносчивый нрав. Я переживал особо, оплакивая смерть человека, которому дважды был обязан своим спасением.
Смерть Тимоша подкосила гетмана Хмельницкого. В старшем сыне он видел продолжателя славных дел. Ему собирался передать булаву…
Глядя в эти дни на гетмана, всем сердцем сочувствуя ему, я усвоил два простых урока. Властитель, управляющий судьбами тысяч людей, своей собственной судьбой распоряжаться не волен. Однако такова доля вождя – беда ли у него, болезнь ли, а гетманскую булаву отложить он не может!
Украйна, разорённая и обездоленная, терзаемая шляхтой и татарскими набегами, измученная мором и засухами, требовала от своего гетмана поиска спасительного выхода и решительных действий.
Оплакав Тимоша, старый Богдан всё же взял себя в руки, снова впрягся в тяжкий воз управления войском, в переписку с соседними государями, в многотрудные переговоры.
В нашей генеральной канцелярии вновь закипела работа.
Письма польскому королю Яну Казимиру, царю Московии, шведской королеве Христине, крымскому хану Ислам-Гирею, семиградскому князю Юрию Ракоци писались и переписывались нами не один раз, прежде чем гетман ставил на них свою подпись и печать и гонцы везли их адресатам…
Уроки каллиграфии, полученные ещё от отца Феофилакта, не прошли даром. Мои способности вызвали одобрение и у генерального писаря Выговского, и у самого гетмана. Черновики многих его посланий, сочинённых второпях и с помарками, доверено было переписывать именно мне. Это доверие приподнимало меня в собственных глазах, делало лично причастным к судьбам моей родины, к её ещё неясному будущему…
С особым волнением я переписывал строки письма, адресованного московскому царю:
«…Изволь, великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси, меня, гетмана Богдана Хмельницкого, и всё войско Запорожское с городами нашими и с землями принять под свою государскую высокую руку для православные християнские веры и святых божиих церквей, потому что паны, рада и вся Речь Посполитая на православную християнскую веру и на святые божии церкви восстали и хотят их искоренить.
Мы присылали к тебе, великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу всея Руси, бити челом многижда, чтоб ты, великий государь, православные християнские веры искоренить и святых божиих церквей разорить гонителям их и клятвопреступникам не дал и над нами умилосердился, велел нас принять под свою государскую высокую руку…
А буде ты, государь, нас не пожалуешь, под свою государскую высокую руку принять не изволишь и для православные християнские веры и святых божиих церквей не вступишься, так повели хотя бы помирить нас с панами через своих великих послов, чтоб тот мир был надёжен…»
Долгие месяцы прошли с момента отправки этого письма в Москву. Но всё не было прямого ответа от царя.
И хотя доносили лазутчики, что посольство царское во главе с боярином Репниным-Оболенским отправилось в Варшаву, но толку от этого посольства не было. Репнин-Оболенский потребовал от короля Яна Казимира только одно – наказать подданных, виновных в издании книг, где неправильно был напечатан царский титул.
Конечно, такое требование было всего лишь уловкой, позволяющей окольными путями подойти к решению украинного вопроса. Ибо посол заявил полякам, что царь готов простить виновных в неправильном книгопечатании, ежели король помирится с Хмельницким и уничтожит унию. Поляки же ему ответили, что унию уничтожить невозможно, что это требование, дескать, равно тому, чтобы Москва уничтожила в своём государстве греческую веру. А с восставшими казаками и с Хмельницким, мол, вовсе мира быть не может, пока казаки за свои провинности не ответят…
По словам лазутчиков, боярин Репнин-Оболенский вспылил и заявил, что московский царь послов посылать в Варшаву больше не будет и велит писать во все окрестные государства о неправдах польских и о нарушении поляками мирного договора. А ещё пообещал он громогласно, что Москва будет стоять за православную веру, святые Божии церкви и за свою честь, уповая на волю Божию и его помощь.
Но слова эти так и остались словами.
Ни один русский полк на войну с Польшей так и не выступил, а Ян Казимир направил свои войска под Каменец-Подольский. Отряды под руководством Чарнецкого опустошили Подолье, истребляя семьи крестьян и казаков, сжигая сёла и городки.
Гетман написал слёзное письмо хану Ислам-Гирею, вызывая его на подмогу.
Пытаясь снова побудить сонную Москву к действию, он отправил ещё одно послание царю Алексею Михайловичу, сообщая, что идут ляхи на поругание веры и святых церквей и что он, Хмельницкий, выступает супротив них.
В этом послании, переписанном мною набело, Хмельницкий попытался даже припугнуть царя, надеясь хоть таким образом достучаться до него.
«Турецкий султан, – писал он, – прислал к нам в обоз в Борки своего посланца и приглашает к себе в подданство. Если, ваше царское величество, не сжалишься над православными христианами и не примешь нас под свою высокую руку, то иноверцы побьют нас, и мы будем чинить их волю. А с польским королём у нас мира не будет ни за что…»
Но и это письмо тоже осталось без царского ответа.
Гетман вместе с Выговским срочно выехали к войскам.
В чигиринской ставке наступило затишье.
Все, кто не поехал с гетманом и остался здесь, ждали вестей с места сражения, которое, по прогнозам бывалых людей, должно состояться где-то у Днестра, под Жванцем или же под Хотином.
В один из дней, когда я, просиживая с другими писарями за длинным столом канцелярии, мучился вынужденным бездельем, наблюдая, как по оконцу мечется в поисках выхода большая, нудно жужжащая зелёная муха, вдруг появился мой старый знакомый – отец Феофилакт.
Он вошёл в комнату писарей, как входят в родную хату, и сразу направился к старшему канцеляристу, православному шляхтичу Андрею Гячу, о чём-то пошептался с ним, оглядел комнату. Заметив меня, подошёл и, словно мы расстались только вчера, попросил:
– Проводи меня, сын мой, до харчевни, а то со вчерашнего дня не емши, брюхо к хребту подтянулось…
На кухне он, перекрестившись, степенно стал вкушать предложенные ему клецки и саломату.
Я терпеливо ждал, пока отец Феофилакт насытится.
Он отложил деревянную ложку, сыто икнув, пошутил:
– Бував казак гладок, наився, тай на бок! Мне бы ещё поспать где-то…
Я проводил его в свою комнатку.
Только там отец Феофилакт сказал сочувственно:
– Видел я, сын мой, что сталось с хутором вашим. Наслышан, что случилось с матушкой твоей и сестричкой, со спорщиком этим вечным Василём… Упокой их души, Господи! И о тебе мне добрые люди поведали… Рад, что по воле Божьей ты, отрок, остался жив… Вижу, что вырос, стал справным парубком…
– А ты какими судьбами, святой отец, здесь оказался? – спросил я, хотя и сам уже догадался, что наш мандрованный дьячок давно с канцелярией связан. Что он, которого я когда-то принимал за польского соглядатая, на самом деле из числа тех секретных лазутчиков, что являются ушами и глазами Выговского.
– Пути Господни неисповедимы… – как всегда загадочно, отозвался отец Феофилакт, по-хозяйски устраиваясь на моей лавке. Растянувшись на ней, он выдал новость: – Под Жванцами крымский хан снова предал Хмеля. Гирей заключил тайный союз с Яном Казимиром и тем самым спас ляхов от полного разгрома.
Отец Феофилакт зевнул.
– Гирей умеет торговаться. Король дал ему сто тысяч золотых, его главный визирь Сефирь Газы получил ещё двадцать. Ян Казимир позволил татарам взять полон во всех сёлах от Полесья до Люблина с одним лишь условием, чтобы Львов и другие большие города хан не трогал…
– А мы замирились с ляхами? – спросил я.
– Гетман вынужден был заключить мир. Только на условиях старого Зборовского договора. По нему для войска оставлен сорокатысячный реестр и обещано положенное жалованье… А остальных казаков, что сейчас в войске, куда девать? Словом, не мир, а одна насмешка… – Отец Феофилакт закрыл глаза и сложил руки на тощем животе.
Но я не мог успокоиться.
– Как же наш гетман не воспротивился этой несправедливости? – возмущённо закричал я, заставив его вздрогнуть.
Отец Феофилакт приоткрыл глаза и устало посмотрел на меня. Лицо его показалось мне в этот миг похожим на лик святого Николая Мирликийского – моего небесного покровителя.
– Гетман развёл руками… – кротко сказал он.
– Что же нам теперь делать, отче?
– Молиться и надеяться…
Я горячо воскликнул:
– На кого же теперь надеяться? Все Украйну предали, даже гетман…
– Тс-с… – Отец Феофилакт, уже засыпая, пробормотал: – Надеяться остаётся только на русского царя… Больше не на кого!
2
Весёлые, молодые, счастливые батька и мама в праздничных одеждах идут по цветущему лугу. Батька обнимает маму за плечи, они смеются, ласково глядят друг на друга. Такими я никогда не видел их прежде. А вокруг – трава по пояс, белые ромашки, ярко-синие васильки… И солнце сияет, и на ясном небе – ни тучки, ни облачка…
Я силюсь окликнуть родителей, но не могу. Они уходят всё дальше и дальше, пока вовсе не растворяются в цветочной дымке…
Сон приснился мне накануне Переяславской рады и оставил смешанное чувство радости и горечи, как и само великое событие, о котором грезили на Украйне многие годы. Как же ждали эту Раду все, кому дорога вера отцов, кто досыта нахлебался и панских милостей, и панского гнева, настрадался от набегов крымчаков и притеснений арендаторов!..
В самый канун нового, 1654 года в Переяславль прибыли царские послы: боярин Василий Бутурлин, окольничий Иван Алферьев и думный дьяк Ларион Лопухин.
Встречал их в Переяславле тамошний полковник Павло Моржсковский-Тетеря – крестник Хмельницкого и свояк Выговского.
Тетеря, выходец из польской шляхты, имевшей свой герб Слеповрон, в отличие от Выговского, к восстанию Хмельницкого присоединился добровольно ещё в 1648 году. Посему пользовался у гетмана особым доверием и расположением. Полковником Тетеря стал всего полгода назад, а до этого исполнял много разных посольских поручений: ездил и в Трансильванию к князю Ракоци, и в Московию к царю…
В генеральной канцелярии поговаривали, что Тетеря был в числе тех представителей старшины, кто активно противился союзу с Русским царством.
«Зачем посылать этого Тетерю, если он москалей не любит? Уж он-то постарается переход гетманщины под руку Москвы задержать!» – недоумевал я, почему именно его Хмельницкий и Выговский посылали переговорщиком.
Но, слава богу, были среди гетманских послов и те, кто искренне такого перехода жаждал.
Как бы то ни было, а осенью этого года Русский земский собор всё же приговорил: гетмана Хмельницкого со всем войском Запорожским, со всеми городами и землями под высокую царскую руку принять.
Для того и прибыли теперь царские посланцы.
Выговский заранее направил меня к Тетере с письменными наказами от гетмана, как и что приготовить к приезду высоких гостей. Я хорошо знал русский язык и должен был исполнять при полковнике роль толмача.
Мы встречали высокое московское посольство и сопровождающий его отряд стрельцов в пяти верстах от Переяславля.
Тетеря, следуя приказу гетмана, вывел в поле для торжественной встречи шестьсот казаков с развернутыми знамёнами, с трубами и литаврами.
При приближении посольства мы спешились, сняли шапки.
Дородный боярин горделиво восседал на могучем битюге – другой конь такую тушу и не вынесет, в высокой медвежьей шапке, собольей шубе. Окольничий, такой же могутный, как Бутурлин, тоже в соболях. Худой думный дьяк одет попроще – в длиннополый тулуп и волчий малахай… Стрельцы с бердышами в красных кафтанах – вовсе без тулупов, чтоб произвести впечатление.
Я впервые видел столько сородичей моей матери. Такие же открытые лица, разве что бородатые.
Тетеря поклонился послам и начал велеречиво:
– Благочестивого царя московского и великого князя Алексея Михайловича, самодержца многия земель, в лице его великого боярина с его достойнейшими спутниками имею честь нижайше приветствовать по поручению гетмана нашего, Богом данного Зиновия Хмельницкого во славном граде Переяславле с радостию о вашем благополучном прибытии…
Послы слушали, благосклонно кивали.
«Лукав Тетеря, ведь и не догадаешься, что послам не рад…»
Вся кавалькада двинулась к городу.
У ворот Переяславля, на его улицах и площадях толпились горожане – от мала до велика. Явились и окрестные селяне, узнавшие о грядущем событии, сулящем избавление от бед.
Все радовались, кидали вверх шапки, хотя накануне, бродя по рыночной площади, я слышал и недовольные речи. Много было и тех, кто, боясь московитов, видел в них новых панов.
– Будут теперь кацапы нам хозяева! Запрягут в свои сани, новый хомут на нашу шею наденут… – говорил один селянин. – А они хитры, эти москали, хуже чёрта… На прошлой ярмарке я с одним торговался, так он меня в два счёта вокруг пальца обвёл и зерно в три раза дешевле выторговал…
– Да, когда чёрт да москаль задумают что-то, тут уж берегись! Не зря говорят: с москалём дружи, а камень за пазухой держи… – поддакнул его собеседник. – А теперь ещё и лапти заставят носить вместо черевиков.
– Наш митрополит Сильвестр, говорят, московских-то попов не жалует… Боится, что теперь над ним московский патриарх будет… Поглядим, приедет ли митрополит на раду…
Митрополит Киевский Сильвестр Коссов в Переяславль не явился. К присяге царю московскому не прислал никого из своих духовных особ и шляхтичей, пребывающих при нём.
Впрочем, ни отсутствие митрополита, ни отдельные недовольства не испортили праздничного торжества, которое состоялось 8 января 1654 года, через несколько дней после прибытия посольства.
Гетман Хмельницкий приехал в Переяславль накануне рады. Сразу по приезде он провёл тайное совещание с казачьим старшиной.
О чём он говорил с полковниками и генеральным писарем, осталось тайной даже для меня, ибо запись секретной встречи не велась.
«Наверное, гетман убеждал сомневающихся, – предположил я. – И не желал, чтобы о наличии таковых знал кто-то, кроме самого узкого круга».
На следующий день, ровно за час до полудня, празднично одетый Хмельницкий в сопровождении Выговского и полковников вышел на майдан.
День выдался морозный, солнечный, под стать празднику. Снег сочно хрустел под сапогами, как спелый арбуз. В звонком воздухе – ни ветерка, дымок из печных труб тянулся в небо как по струнке. Над собравшимся на майдане тесно стоящим людом витал парок от горячего дыхания тысяч глоток, готовых взорваться восторженным или гневным криком.
Хмельницкий со свитой поднялся на покрытый красными коврами дубовый помост, сколоченный для рады, снял шапку и перекрестился на три стороны.
Все стоящие на майдане так же сдёрнули шапки и осенили себя крестным знамением.
Я стоял неподалёку от помоста. Мне было хорошо видно необычайно вдохновенное и враз помолодевшее лицо гетмана.
– Господа полковники, есаулы, сотники, всё войско Запорожское! Бог освободил нас из рук врагов нашего восточного православия, хотевших искоренить нас так, чтобы и имя русское не упоминалось в нашей земле, – торжественно провозгласил он.
Гул прошёл по площади:
– Любо! Любо!
Гетман поднял булаву, призывая к тишине, и продолжил, отдавая должное моменту, со значением проговаривая каждое слово:
– Мы хотели воли себе. Мы получили её. Но нельзя нам более жить без государя. Нынешняя рада, явная народу нашему, должна избрать себе потентата – одного из четырёх.
– Какие ещё потентаты? – истошно завопил кто-то в толпе.
На него прицыкнули.
Хмельницкий выдержал паузу и ответил:
– Первый – султан турецкий. Он много раз призывал нас под свою власть!
Недовольный гул покатился по майдану.
– Второй – хан крымский!
И опять майдан загудел.
– Третий – король польский!
Майдан замер, но в тишине явно ощущалась ненависть.
– А четвёртый кто? Не тяни, пан гетман!
– Четвёртый – православный, Великой Руси царь восточный.
Одобрительные возгласы пошли по рядам.
А Хмельницкий говорил всё так же размеренно и внушительно, словно самого себя ещё раз убеждал в верности принятого решения:
– Турецкий султан – басурман, и вы сами знаете, какое утеснение терпят братья наши христиане от его неверных подданных. Крымский хан тоже басурман. Мы по великой нужде водили с ним некогда дружбу и претерпели через неё нестерпимые беды, предательства неоднократные, пленения и нещадное пролитие христианской крови. Об утеснениях от польских панов и вспоминать здесь ненадобно. Они почитали жида и собаку лучше нашего брата-христианина. Православный же христианский царь восточный – одного с нами греческого благочестия. Мы с православием Великой Руси единое тело церкви, имущее главою Иисуса Христа. Этот великий царь христианский не презрел наших шестилетних молений, склонил к нам своё милостивое царское сердце, прислал ближних своих людей с царской милостью. Возлюбим его с усердием, братья. Ибо, кроме царской высокой руки, мы не найдём иного благотишайшего пристанища. А буде кто с нами теперь не в совете, тот пусть идёт куда хочет: вольная дорога!
Майдан зашумел:
– Волим пойти под царя восточного! Лучше умереть нам в своей православной вере, нежели доставаться поганому султану, ненавистнику Христову!
Выговский сделал знак, и полковник Тетеря пошёл по рядам, спрашивая казаков:
– Все ли так соизволяете?
– Все!
– И вы не супротив?
– Волим быть с царём восточным!..
Хмельницкий, подождав, пока Тетеря обойдёт весь майдан и вернётся к нему с докладом, что иной воли казаками не высказано, провозгласил, подняв высоко над головой гетманскую булаву:
– Боже утверди, Боже укрепи, чтоб мы навеки были едины!
И полетели вверх шапки, и заблестели на солнце вздёрнутые булатные клинки, и загремело снова многогласное:
– Любо! Волим! Любо!
Выговский громко прочёл условия договора с Москвой.
По нему вся Украйна под именем Малой Руси присоединялась к Московскому царству, сохраняя за собой право иметь свой особый суд, управление и выбор гетмана вольными людьми. Кроме того, гетман сохранял полномочия принимать послов и сноситься с иноземными государствами, кроме крымского хана и польского короля. Обещана была неприкосновенность прав шляхетского, духовного и мещанского сословий. Разрешалось содержать реестр в размере шестидесяти тысяч и сверх них иметь охочих казаков. Сохранялась привилея платить царю дань самостоятельно, без московских сборщиков.
Гетман, генеральный писарь, генеральный судья, полковники и остальная старшина прошли в палаты, где уже дожидались решения рады московские послы.
Я присутствовал при том, как Хмельницкий объявил Бутурлину:
– Досточтимый боярин! Всё войско Запорожское под государеву высокую руку подклониться готово.
Бутурлин торжественно вручил гетману царскую жалованную грамоту.
И мы все отправились в церковь присягать царю на верность.
Присягу принимал приехавший с московитами архимандрит Прохор, ибо из местных святых отцов так никто и не явился.
Когда настал черёд присягать мне, я произнёс необходимую клятву и поцеловал крест, поднесённый к моим губам. Почувствовал в душе такую радость, как будто побывал у святого причастия.
В этот миг показалось мне, что родители наблюдают за мной с небес и радуются вместе со мной. Родина матери и отечество батьки соединились в моём сердце и стали едины…
Я вышел из церкви переполненный светлыми чувствами и столкнулся с Юрасем Хмельницким. Гетман вызвал его из коллегиума ради такого события.
Нарядно одетый Юрась поздоровался со мной и похвастался:
– Знаешь, Мыкола, какое жалованье батьке Богдану царь положил? Сорок соболей – в двести сорок рублей, да ещё сорок соболей – в сто пятьдесят, а к ним сорок соболей – по сто двадцать…
Он дотошно перечислял, сколько и какого соболиного жалованья Хмельницкому полагается:
– И мне соболя положены. Сорок штук по пятидесяти рублей! И генеральному писарю, и всей старшине…
Мне вдруг словно плюнули в душу. Перечисление богатств и наград за ещё не выслуженную службу показалось лукавством. Я-то присягал царю бескорыстно, от чистого сердца. Видел, что так же чистосердечно приносили присягу и другие простые казаки…
«Как можно в такой день говорить о каких-то соболях!» – подумал я, поспешив поскорее расстаться с ним.
Однако не только у Юрася заблестели глаза от неслыханных московских щедрот. Мне довелось стать случайным свидетелем приватного разговора Выговского и Тетери.
В поздний час я задержался в генеральной канцелярии, переписывая очередной гетманский указ.
Услышав в приёмной голоса, узнал Тетерю и генерального писаря.
– Ты, Иван, с боярином Бутурлиным, как мне известно, накоротке сошёлся, – говорил Тетеря. – Так вот, покуда праздничный кулеш не остыл, бей ему челом, чтобы исхлопотал нам с тобой у царя княжии титулы да грамотки выдал на владение наделами, которые мы сейчас имеем, а лучше бы ещё и на те, на которые глаз положили… Ты же видишь: гетман стар. Он, того и гляди, покинет нас… А там ещё непонятно, куда кривая выведет. Может, налево, а может, и направо… Может, нам снова придётся королю польскому присягать… В любом случае – титулы и земли при нас останутся.
– Тише ты, Павло! Зачем сотрясаешь воздух? Я определю тебя в состав посольства, что повезёт в Москву договорные статьи царю на подпись, там ты ему челом и ударишь! Поди не откажет в челобитной слуге своему «верному»… А о короле польском поостерегись вслух такое говорить. Думку думай, а язык держи за зубами!
Скрипнула дверь. Выговский и Тетеря вышли из канцелярии, оставив меня в замешательстве: «Неужто и генеральный писарь – двурушник?»
О подслушанном разговоре я хотел сообщить гетману. Но с некоторых пор доступ в покои Хмельницкого стал возможен только по разрешению генерального писаря.
Конечно, можно было бы попросить Юрася передать мои слова батьке Богдану, но Юрась уже уехал в свой коллегиум, и я не знал, когда мы снова свидимся…
3
Восторженные чувства, которые я испытал в день Переяславской рады, неожиданно пробудили во мне угасшую тягу к сочинительству.
Когда в подпаленной ляхами хате сгорела отцовская бандура, когда погибли мои родные, я как будто забыл, что складывал слова и перебирал струны…
Не вернули мне желание творить ни взгляды красивых дивчат на улицах Чигирина, ни красоты природы, которая по воле Божьей не устаёт удивлять людей своим совершенством, ни трели соловьёв в окрестных левадах…
А тут звонкие глаголы снова зазвучали, слова сложились в строчки…
На майдане казаки затянули кушаки,
Говорят Богдану:
– Ты нам, гетман, расскажи, как мы дальше будем жить,
Кто нам царь желанный?
Иль турецкий то султан – повелитель басурман,
Иль Гирей из Крыма?
Или польский Казимир нам пообещает мир
И ярмо, вестимо?
– Нет, милей нам русский царь – милосердный государь
Веры православной!
Да, Украйне по пути с Русью рядышком идти,
Как с сестрою равной…
Дума о Переяславской раде написалась быстро и как бы сама собой, когда мы вернулись в Чигирин. Я не стал доверять памяти, сразу записал её на пергамент.
Перечёл думу несколько раз, и во мне тут же родилась подходящая мелодия.
«А ведь славная дума получилась… – удивился, будто никогда прежде песен не слагал. – Эх, была бы у меня бандура…»
Свиток со словами я спрятал в поставец, где хранились перья, чернила, бумага, и за повседневными хлопотами на какое-то время забыл о нём.
Однажды меня вызвал к себе Выговский.
– Что это? – спросил он, протягивая свиток.
Глянув на лист, я узнал свою думу.
– Твори, пан генеральный писарь…
– Вижу, что твори, а кто сочинил?
– Моих рук дело… – нехотя признался я, недоумевая: «Неужели кто-то из канцеляристов рылся в моём поставце? А может, сам Выговский устроил обыск?»
– Да у тебя, оказывается, талант, пан канцелярист. Ты, оказывается, не только каллиграфией владеешь, а ещё и славно вирши складываешь! – Выговский оценил мои способности высоко, как некогда пан Немирич. – Ты кому-нибудь показывал их?
– Нет, пан генеральный писарь, никому не показывал. Это же не вирши, а дума… Нужна бандура, чтобы она прозвучала как надо…
Выговский внезапно просиял:
– Надо, чтобы ты её пану гетману исполнил! Непременно! Не подведёшь?
– Что ж, исполню… – Я растерялся от предложения Выговского. – Только, говорю же вам, пан генеральный писарь, мне бандура нужна…
– Будет тебе бандура! – пообещал он.
Я вышел от Выговского, гадая: «Понравится ли дума Хмельницкому? Если Выговский хочет, чтобы я пел, значит, надеется, что понравится. Просто так он ничего не делает. Для чего-то хочет подольститься, задобрить старого гетмана думой, сочинённой в честь Переяславской рады.
Хотя зачем так Выговскому теперь усердствовать? Недавно Хмельницкий стал ему родственником – сватом: выдал дочь Екатерину замуж за брата Выговского – Данилу…»
Выговский в тот же день раздобыл где-то бандуру, чтобы я смог поупражняться. Бандура была не хуже той, что мне подарил отец.
Я давно не играл, и струны не сразу стали слушаться. Но руки сами вспомнили то, что, казалось, позабыто мной.
Вскоре я был готов показать думу Выговскому. Это было непременным условием перед походом к гетману.
Послушав, как звучит сочинение под аккомпанемент бандуры, Выговский снова восхитился и пообещал в ближайшие дни отвести меня к Хмельницкому.
Гетман, одетый по-домашнему – в серую домотканую свитку и стоптанные черевики, принял нас в своём кабинете, развалившись на мягкой польской кушетке.
После смерти Тимоша гетман отказался от дорогих нарядов. Надевал их только по особым случаям.
– Что ты хочешь, казак? – хмуро глядя на меня, стоящего перед ним с бандурой и точно не узнавая, спросил гетман. Конечно, он заранее был предупреждён Выговским о цели моего прихода, но теперь делал вид, что не понимает, по какой причине его оторвали от государственных дел.
Я внезапно оробел.
– Пан гетман, – сказал за меня Выговский, угодливо улыбаясь, – сей самородок написал торжественную песнь про вашу милость, спасителя Украйны, приведшего её под крепкую руку русского царя.
– Написал, так пусть поёт! – Брови гетмана чуть раздвинулись, поползли вверх.
Джура принёс стул. Я присел на краешек, провёл пальцами по струнам и запел:
На майдане казаки затянули кушаки,
Говорят Богдану…
Точно всё рассчитал Выговский: с каждый куплетом лицо гетмана всё более прояснялось, становилось таким, как в день нашей первой встречи. В остылых, запавших глазах Хмельницкого зажглись и уже не потухали те же живые искры, что в день рады в Переяславле…
Когда я закончил, наступила пауза. Мы с Выговским напряжённо ждали, что скажет гетман.
Хмельницкий тяжело поднялся с кушетки и подошёл ко мне. Я встал ему навстречу. Он обнял меня по-отечески.
– А ты, Мыкола, в Остапа пошёл. Он тоже был знатным бандуристом… – вспомнил гетман о моём батьке.
Слёзы навернулись у меня на глазах от таких ласковых слов. Я враз забыл, что хотел нынче, воспользовавшись случаем, попросить о личной беседе, где рассказать всё, что знаю о Выговском и Тетере.
Хмельницкий продолжил:
– Сочинять ты горазд. Гарная думка вышла! – и благословил: – Сочиняй и впредь – казакам на славу, врагам Украйны – на горе…
– Рад бы, пан гетман, – вырвалось у меня, – только вот бандуру отцову ляхи спалили вместе с хутором нашим… А эта не моя…
– Бери! Дарю! – широким жестом осчастливил меня гетман и, не дожидаясь слов благодарности, дал знак, что я могу удалиться.
Я немного замешкался. Но Выговский подскочил ко мне, шепнул на ухо, почему-то по-польски:
– Бардзо добже – очень хорошо, пан канцелярист! – И, крепко приобняв меня за плечи, словно таким образом желая заполучить часть выпавшей мне гетманской ласки, повлёк к выходу из кабинета.
Но неожиданности этого дня визитом к гетману и его дорогим подарком не ограничились.
Едва мы вышли в приёмную, как нам навстречу со скамьи поднялся не кто иной, как пан Немирич – киевский подкормий и мой личный враг.
Он почти не изменился со дня нашей последней встречи, только облачился в казачий жупан и шаровары. Но я узнал бы его в любом обличии.
Это был именно он, кого я поклялся убить, где только ни встречу.
Я рванулся, забыв, что у меня в руках не сабля, а гетманская бандура.
Выговский, словно почуяв в моём порыве что-то недоброе, удержал меня и подтолкнул в сторону выхода.
Немирич учтиво поклонился ему.
– О, пан полковник! – приветливо воскликнул Выговский. – Искренне рад вас лицезреть! Гетман уже ждёт, проходите. Я скоро догоню вас… – Отступая в мою сторону и ещё дальше оттесняя меня, он пропустил Немирича в кабинет. Мне сказал благосклонно: – Ступай, пан канцелярист. Делу время, а потехе час… – и тут же нырнул в кабинет вслед за Немиричем.
Я долго не мог прийти в себя, вызывая недоумение у дежурившего в приёмной старшего канцеляриста Гяча.
– Что с тобой, Мыкола, ты словно ужа проглотил? Понравилась гетману дума? – полюбопытствовал он, косясь на мою бандуру.
«Уже вся ставка знает, зачем был у гетмана… Не ставка, а хутор какой-то!» – раздосадованно подумал я.
– Как этот пан здесь оказался? Он же лях и сражался против нас? – спросил, начисто забыв, что Гяч и сам – выходец из польской шляхты.
Широкоплечий Гяч посмотрел на меня с высоты своего почти саженного роста, как на мелкую букашку, и сказал, неспешно роняя слова:
– Полковник Немирич указом нашего гетмана сегодня назначен главой посольства, что отправится на переговоры с новым шведским королём Карлом Густавом Х…
– Не может быть! Он же разорял и жёг наши хутора! – От подобной несправедливости у меня перехватило дыхание, кровь отхлынула от щёк.
– Что-то ты в лице переменился… – сказал Гяч небрежно. – Супротив гетмана многие воевали, а теперь приняли веру православную и служат Украйне не хуже коренных казаков…
– Знаю я, как будет служить этот пан… – пробурчал я и вышел из приёмной, утверждаясь в мысли: «Нынче же поквитаюсь с Немиричем!»
Узнать, где квартирует новоявленный полковник и гетманский посол, не составило труда.
Знакомый мне джура, которого я перехватил во дворе, сообщил, что Немирич остановился на постое в доме, ранее принадлежавшем арендатору Шимановичу, а ныне – хорунжему Яцко.
К хорунжему я не однажды ходил с поручениями от Выговского и хорошо знал, как устроен его дом и как лучше к нему подобраться, чтобы остаться незамеченным.
Дождавшись вечера, я направился к дому Яцко. Долго стоял у дощатого забора, переминаясь с ноги на ногу: непросто убить человека, даже если он – твой лютый враг. Если бы в открытом бою, а то – по-разбойничьи, из-за угла…
Тихо было кругом, безлюдно.
Серебром поблескивал, покачивался надо мной тонкий серп месяца. Чёрный бархат неба как свежая пашня. А мне представилось, что ночь-жница вышла на небесное поле и точными движениями этого серпа срезает хмари, расчищая небесный свод. Утомившись от трудов своих, она смахивает вышитым рукавом бисеринки пота со своего чела. Эти бисеринки разлетаются по сторонам и мелкими, но яркими звёздочками мерцают на небе…
Я даже крепко зажмурился: «Не о том думаю…» – рассердился на себя и, чтобы привести мысли в порядок, погладил рукоять пистолета, спрятанного за пазухой.
Перемахнул через забор. На моё счастье, собаки во дворе не было, не затявкали и соседские псы.
Крадучись подошёл к дому, обошёл его по кругу. Комнаты, отведённые Немиричу, выходили окнами в сад.
В одной – за столом, спиной к окну, сидел сам Немирич. Горела восковая свеча, зажженная для знатного постояльца. Он что-то писал или читал – лучшего момента для того, чтобы свести с ним счёты, и не придумаешь.
Присев под окном, я достал пистолет и пороховницу. Подсыпал свежего пороха на полку, чтобы уж стрелять, так наверняка, взвёл курок, приготовился стрелять…
И тут дверь в комнату отворилась, и вошла дивчинка лет десяти.
«Должно быть, дочь… Оксанке нынче было бы столько же лет, как этой панёнке…» Я невольно отпрянул в сторону.
Дивчинка подошла к Немиричу и заговорила с ним.
«Вот сейчас убью его! Пусть дочь увидит, как умирает её отец! Пусть ей будет так же больно, как мне тогда, когда убили мою мать и сестру… Смерть – за смерть!»
Я навёл пистолет на Немирича.
От мыслей о матери и сестре сжалось моё сердце, но, сжавшись, оно вдруг наполнилось состраданием к этой маленькой панёнке, что с такой любовью взирает на своего отца и не ведает ни о смерти, ни о боли, которую он посеял в мире.
«Прощайте своих врагов до семижды семи раз»…
Я не простил пана Немирича. У меня ещё недоставало душевных сил совершить это богоугодное дело. Я умолял Господа свести меня с ним на поле брани, как воина, а не как убийцу…
Я опустил пистолет. Уже ни от кого не таясь, вышел на улицу и побрёл назад, к гетманскому подворью.
4
Судьба человека – тонкая нить в руках Господа. Для Него, Вседержителя мироздания, все нити – живые, все судьбы на виду.
Бог знает и помнит всех. И тех, кто живёт на земле, и тех, кто пребывает в ангельских кущах. Потому Он так переплетает, связывает их души друг с другом в единый рушник жизни. И если человек покидает этот мир, Бог не выдёргивает из полотна нить… Не бывает на рушнике жизни дыр и прорех!
Свято место пусто не бывает!
Давний друг моего отца, спаситель Украйны, гетман войска Запорожского Богдан-Зиновий Хмельницкий умер. Так рушится кряжистый старый дуб, который до того простоял тысячу лет и ещё, казалось, простоит столько же. Но пронеслась гроза, ударила молния, и могучий великан надломился и рухнул, гибелью своей означая конец целой эпохи.
Впрочем, жизнь Хмельницкого исподволь подтачивали беды и напасти последних лет: гибель любимого Тимоша, военные поражения, предательство старых сотоварищей. Взять того же полковника Ивана Богуна. Храбрец и наперсник прежних свершений, он, всегда стоявший рядом с гетманом, вдруг отказался присягать Москве и стал вести тайные сношения с поляками.
Не везло гетману в последний год жизни не только на полях сражений, но и на дипломатическом поприще, в котором, казалось, нет ему равных…
Начавшаяся успешно очередная война с Польшей, в которой приняли участие русские войска, принесла поначалу освобождение многих земель от Смоленска и Пропойска до Вильно и Люблина, но закончилась внезапным замирением с поляками. Они пообещали царю Алексею Михайловичу сделать его наследником польской короны. Царь прельстился возможностью в будущем стать владыкой Польши и остановил наступление.
Хмельницкий тогда писал царю: «Великий государь! Ляхи этого договора никогда не сдержат; они его заключили только для того, чтобы, немного отдохнув, уговориться с султаном турецким, татарами и другими и опять воевать против царского величества. Если бы они в самом деле искренне выбирали ваше царское величество на престол, то зачем они посылали послов к цезарю римскому просить на престол его родного брата? Мы ляхам верить ни в чём не можем. Мы подлинно знаем, что они добра нашему русскому народу не хотят. Великий государь, единый православный царь в подсолнечной! Вторично молим тебя: не доверяй ляхам, не отдавай православного русского народа на поругание!»
Но царь остался глух к мольбам Хмельницкого и не воспользовался очередным случаем, чтобы нанести полякам решительное поражение.
А тем временем давление на гетмана со всех сторон нарастало. В канцелярию поступали письма и от немецкого императора, требовавшего от гетмана немедленно заключить мир с Польшей, и от крымского хана, и от турецкого султана. Все они в один голос угрожали превратить Украйну в выжженную пустыню, если гетман не смирится и не выполнит их условий.
Хмельницкий вступил в тайные переговоры со шведским королём Карлом X и семиградским князем Ракоци. Они обещали, в том случае если получат от гетмана военную помощь в борьбе с Речью Посполитой, признать, что Украйна навсегда отделена от Польши. Но ни тот ни другой не признавали её присоединения к Московии.
Гетман, на свой страх и риск, послал на подмогу Ракоци двенадцать тысяч казаков во главе с киевским полковником Ждановичем.
Поляки тут же известили об этом русского царя, и в Чигирин прибыли окольничий Фёдор Бутурлин и дьяк Василий Михайлов с гневным укоротом. Дескать, не должно гетману подавать голоса там, где судьбы народов решают природные государи.
Царские послы застали Хмельницкого уже прикованным к постели.
Я дежурил тогда подле него и слышал их разговор.
– Дружась со шведами и Ракоци, забыл ты, господин гетман, страх Божий и присягу, – сурово отчитывал немощного гетмана Бутурлин.
Но Хмельницкий, тяжело дыша, произнёс:
– Мы ещё не были в подданстве у царского величества, а ему служили и добра хотели. Я десять лет не допускал крымского хана разорять украинные города царские. И ныне мы не отступаем от высокой руки его. Как верные подданные, пойдём на неприятелей царских басурманов. Хотя бы мне в нынешней болезни дорогою и смерть приключилась, пойду и – гроб повезу с собою! Его царскому величеству во всём воля; только мне дивно, что вы, бояре да советчики, ему ничего доброго не посоветуете: короною польскою ещё не овладели, мира не довершили, а со Швециею войну начали!
От таких непривычных для московского уха вольных речей Бутурлин, пылая гневом, накинулся на больного Хмельницкого с новыми обвинениями и угрозами:
– Ты, гетман, ежели и впрямь слуга государю, должен немедленно отозвать войско Ждановича обратно.
– Пусть его царское величество непременно помирится со шведами – нам следует привести к концу дело с ляхами… – не сдавался гетман. – Наступим на них с двух сторон и будем бить, чтобы их до конца искоренить и не дать им соединиться с другими государствами против нас.
Он перевёл дух:
– Передайте его величеству, что ляхи хотя и выбрали его, государя нашего, на польское королевство, но это только на словах, а на деле того никогда не будет. Они это затеяли по лукавому умыслу для его успокоения и получения перемирия. Есть свидетельства, обличающие их лукавство. Я перехватил королевское письмо к турецкому султану и завтра же отправлю его к царю со своим посланником…
Однако послы настаивали и своего добились.
Умирающий Хмельницкий приказал Ждановичу воротиться в Киев.
Едва царские послы уехали, как тут же появился у постели гетмана посланник от Яна Казимира сладкоречивый пан Беневский.
– Что мешает вам, достославный пан гетман, сбросить московскую протекцию? – мило улыбаясь и покручивая холёными руками столь же холёный ус, вкрадчиво вопрошал он. – Вы же человек разумный и, конечно, понимаете, что московский царь никогда не будет королём польским. Соединяйтесь снова с нами, вашими старыми соотечественниками! Будем жить вместе, как равные с равными, как вольные с вольными…
Медленно шевеля синюшными губами, гетман ответил поляку слабым голосом:
– Я, пан Беневский, одной ногою стою в могиле и на закате дней своих не погневлю Бога нарушением обета, данного царю московскому. Раз поклялся ему в верности, сохраню её до последней минуты…
Он замолчал и, как будто усомнившись в собственных словах, проговорил примиряюще:
– Если сын мой Юрий будет гетманом, никто не помешает ему военными подвигами и преданностью заслужить благосклонность его величества короля польского, но только без вреда московскому царю, потому что мы, как и вы, избравши его публично своим государем, обязаны хранить ему постоянную верность!
Гетман невольно произнёс вслух потаённую думку – сделать Юрася своим преемником. А произнеся однажды, повторил её уже как наказ, призвав к себе Выговского:
– Иван, собери раду. Желаю, чтобы казаки избрали гетманом Юрася… Это моя последняя воля…
Выговский, как ни опытен был в лицемерии, при этих словах Хмельницкого даже в лице переменился, но перечить гетману не посмел.
Из Киевского коллегиума срочно вызвали Юрася. Он успел приехать в Чигирин до кончины отца.
Гетман отошёл в мир иной в конце второго летнего месяца. По завещанию похоронили его рядом с Тимошем в Субботове. Оттуда начался его путь. Там же обрёл он свой последний приют.
Через три недели после похорон спешно созвали раду. Она была не такой представительной, как обычно. Выговский не направил приглашение в Запорожскую Сечь и в полки, расположенные на Левобережье. На майдане присутствовала только часть казачьей старшины и малое число простых казаков.
Все были удручены смертью Хмельницкого и волю его исполнили – выкликнули гетманом Юрася.
Я смотрел, как мой старый друг неуверенно держится на майдане. Он испуганно жался к Выговскому, как кутёнок жмётся к взрослому псу. Даже у меня, относящегося к нему по-доброму, новоявленный гетман вызывал только чувство жалости, но никак не уважение.
– Панове казаки! Я ещё не окончил коллегиума и потому готов отказаться от булавы… – лепетал Юрась, и весь облик его выражал неспособность повести войско за собой. Но Выговский тронул его за рукав, пристально посмотрел в глаза, и Юрась сказал то, что от него требовалось: – Но ежели вы, панове, так решили, пусть будет по-вашему.
Хмуро слушали Юрася испытанные боями седые полковники, посечённые саблями и пулями сотники и есаулы. При всём уважении к памяти Хмельницкого они, глядя на его сына, понимали всю его никчемность.
Может быть, поэтому рада в итоге и приняла несвойственное ей половинчатое решение: избрать гетманом войска Запорожского Юрия Богдановича Хмельницкого, но на три следующих года, до достижения им девятнадцатилетнего возраста, исполнение обязанностей гетмана возложить на генерального войскового писаря Ивана Евстафьевича Выговского.
Хитрый Выговский загодя подготавливал такое решение. Он научил Юрася вести себя подобным образом. Дескать, таков казачий обычай: тебе предлагают власть, а ты отказывайся. И так несколько раз. Пусть круг тебя уговаривает принять гетманские клейноды, только так и заслужишь любовь народную. Но то, что в ином случае выглядело бы как соблюдение обычая, в данном положении только выставляло Юрася полным слабаком. Впрочем, его и выставлять было не нужно – он таковым и являлся.
Выговский накануне рады налево и направо раздаривал деньги из войсковой казны прибывшим полковникам и сотникам. Дабы склонить их на свою сторону, устраивал полуночные попойки, проявляя необычное для него с младшими по чину ласковое обхождение, демонстрируя хлебосольство и щедрость…
Всё случилось, как генеральный писарь загадал, – гетманская булава перешла к нему в руки.
Только я уже хорошо изучил его характер и понимал, что Выговский никогда не удовлетворится тем, что она досталась ему во временное пользование…
5
Тревожные времена настали на Малой Руси, как стала она именоваться после вступления под руку московского царя.
Казалось бы, непрестанные войны и невзгоды приучили украинный люд к страху и отчаянью.
Но в пору всеобщего бедствия всем было понятно: кто враг, кто сподвижник, за что идёт сеча не на жизнь, а на смерть. Был один вождь – хорош он или плох, но к слову его прислушивались, ему верили, за ним шли.
Теперь же не стало гетмана, которого уважали и боялись.
Без Хмельницкого воцарилась смута. Всё острее ощущался раскол между знатными казаками и казацкой чернью, между всем реестровым казачеством и остальными посполитыми, разделившимися на «державцев» – тех, что владели земельными наделами, и на селян, прежде обладавших своим участком – «грунтом», а ныне его лишившихся, вынужденных идти в зависимость к новой шляхте.
На рынке Чигирина не однажды слышал я такие разговоры:
– Разве для того мы с ляхами рубились, чтобы ныне нам на шею свои паны сели? Им-то, новым шляхтичам, что наши печали? Им война что мать родна…
– Да, кум, а москали-то, говорят, вольности казацкие и магдебургские права скоро навек отменят. Слух идёт, что хочет русский царь не только в Киеве своего воеводу иметь, а по всем маетностям. Теперь в каждом нашем городишке будет бородатый кацап сидеть и нас за чуприны дёргать…
– И не говори! Все будем под судом у московских дьяков ходить! Возьмут они нас в ежовые-то рукавицы: шинки позакрывают, кабаки свои введут, и горилки курить, и меду варить нельзя будет всякому, и суконных кафтанов носить не вольно будет.
– Что кафтаны! Попов своих нашлют, митрополита московского в Киеве поставят, а нашего в Московию свезут в железах, да и весь народ туда же в холопы погонят – останется по обе стороны Днепра только десять тысяч казаков, да и те на Сечи…
Люди роптали по поводу и без повода. Все сословия Малой Руси внезапно почувствовали себя обделёнными и обойдёнными благами и правами.
Бывшие селяне, воевавшие с панами в ополчении, недовольны были тем, что их не зачислили в реестровые казаки, что вынуждены они теперь платить две дани – московскому царю и своему доморощенному землевладельцу. Духовенство почитало себя обиженным из-за подпадения под власть московского патриарха. Казацкая старшина предполагала, что, сбросив владычество Польши, станет жить по прежним, панским обычаям, а ныне принуждена считаться с московскими законами и царскими ставленниками, с тем же Бутурлиным и с воеводами, что командуют ими, словно стрельцами…
Наушники и соглядатаи Выговского доносили в канцелярию в эти дни, что многие полковники и сотники, особенно с Левобережья, недовольны тем, что управляет ими он, Выговский, – никакой не природный казак, а, как шептались меж собой эти обиженные, подлый ляшский прихвостень, выкупленный у татар за лошадь и женатый на дочери польского магната…
А когда через два месяца после Чигиринской рады, где гетманом выкликнули Юрася, Выговский созвал в Корсуне новую раду и устроил так, что его избрали гетманом уже без указания срока пребывания на этом посту, казацкая старшина раскололась окончательно.
Отец Феофилакт, вновь появившийся на пороге канцелярии, принёс известие новому генеральному писарю Ивану Груше, что на Полтавщине подбивает казаков выступить против Выговского полковник Мартын Пушкарь, а науськивает его на это нежинский протопоп Максим Филимонов.
Груша отправился докладывать гетману.
Отец Феофилакт поманил меня во двор. Когда мы отошли в укромное место, сказал горестно:
– Послушай, сын мой, много лет служу я гетману не за страх, а за совесть, снабжаю генеральную канцелярию вестями о том, что на земле нашей деется… Вот и нынче сообщение принёс. Только на душе у меня впервые неспокойно, будто врагу тайну выдаю!
– Полно, батюшка, себя корить: какие ж тут враги… – попытался я урезонить его, чувствуя сердцем, что в главном отец Феофилакт прав.
– А вот попомнишь, Мыкола, слова мои… Не туда новый гетман Украйну тянет… При покойном Богдане, царствие ему небесное, Выговский хвост-то свой прижимал. А нынче власть почуял. Как бы не поворотил он вспять, к ляхам…
Эта тревога и меня грызла, но отцу Феофилакту я возразил:
– Не может такого быть! Народ за ним не пойдёт! Нам с Юрасем хлопчиками дядька Богдан сказку про ужа рассказывал. Ты знаешь такую?
Отец Феофилакт осерчал:
– Я ему – о судьбе батькивщины, а он сказки сказывать надумал…
– Нет, святой отец, ты всё же послушай! Жили мирно в одной хате селянин и уж. Уж селянину удачу приносил, а тот его молоком поил. Как-то сынок селянина стал озорничать и схватил ужа за хвост, а уж его укусил. Селянин разгневался и отрубил ужу хвост. Уж уполз в нору. Удача того селянина вмиг и оставила. Надумал он тогда с ужом мириться. А уж ему говорит, что ничего не выйдет: я всегда про свой отрубленный хвост помнить буду, а ты про раны, что я твоему сыну нанёс…
Отец Феофилакт крякнул, сказка ему понравилась.
А я сделал вывод:
– Вот и подумай, батюшка: разве может быть мир у нас с ляхами – столько обид взаимных накопилось, столько горя и с той, и с нашей стороны? Разве я, например, пана Немирича прощу? Нет, не прощу никогда!
Отец Феофилакт покивал своей бородёнкой, которая с годами стала у него ещё более куцей:
– Так-то оно так, сын мой. Да только пан с паном всегда найдут, на чём замириться, а холопьи чубы как трещали, так и трещать будут… Как тут не вспомнить Пророка Исайю, вопиющего: «Народ Мой! Вожди твои вводят тебя в заблуждение и путь стезей твоих испортили… Господь вступает в суд со старейшинами народа Своего и с князьями его: вы опустошили виноградник; награбленное у бедного – в ваших домах; что вы тесните народ Мой и угнетаете бедных?» – Он огляделся вокруг, точно искал ответ на заданный Пророком вопрос, и сказал, как отрезал: – Я более сюда не ходок. Подамся на левый берег, к Пушкарю. Там правды больше… Давай попрощаемся, сын мой, может, ненадолго, а может, и навсегда. Тут уж как Бог сподобит!
– Может, сподобит и свидимся, – троекратно облобызавшись с ним, обнадёжил себя я. – Коли гетман изменит клятве, данной в Переяславле, и я тут не останусь! Только вот куда пойти, пока не знаю…
– Vana est sapientia nostra – тщетна наша мудрость. Сам, Мыкола, решай, с кем быть! Взрослый уже…
Отец Феофилакт ушёл.
Вскоре приехали в Чигирин к Выговскому уже знакомый мне пан Беневский, а с ним – вот уж не поминай нечистого, тут же объявится – полковник Немирич.
После их встречи по канцелярии поползли слухи, что намерен гетман и впрямь поворотить оглобли «украинного воза» в сторону Польши. Там и жалованье реестровым казакам обещают платить золотом, а не медью, как это делает теперь русский царь, да и то с постоянными задержками. И свобод, и вольностей для казачества в Речи Посполитой больше будет…
Но слухи слухами. Выговский же в адрес государя Алексея Михайловича продолжал непрестанно слать переписываемые в нашей канцелярии набело верноподданнические письма. В каждом из них новый гетман сетовал на Мартына Пушкаря и на других подлых изменников, желающих отпасть от руки великого православного царя и переметнуться к крымскому хану или к шведскому королю…
А между тем визиты панов Немирича и Беневского стали делом едва ли не ежедневным.
«Это же зрада, измена! – навязчивая мысль не давала мне покоя. – Надо сообщить о происходящем в гетманской ставке русскому воеводе Бутурлину…»
И такой случай, к радости моей, неожиданно представился.
Генеральный писарь Груша стал подыскивать, кого бы отправить в Киев толмачом, предназначенным для сношений воеводы с гетманской канцелярией. Я попросил доверить это поручение мне. Нареканий от Груши, человека в канцелярии нового, ко мне не было, с обязанностями своими я справлялся не хуже других канцеляристов, поэтому вполне мог рассчитывать на его благосклонность.
Так оно и вышло.
– Собирайтесь, пан канцелярист, вы поедете в Киев… – сообщил мне Груша, протягивая сопроводительную грамоту.
Я выслушал подробные наставления генерального писаря, как надлежит себя держать с русским воеводой, с самым пристальным вниманием.
Боясь спугнуть удачу, поблагодарил и отправился собираться.
Дядька Василь Костырка любил повторять, что голому собраться – только подпоясаться. На сборы у меня ушло всего несколько минут.
Я отправился с небольшой котомкой, в которой уместился весь мой скарб, и единственным богатством – бандурой, подаренной Хмельницким. Её я с особым тщанием обернул холстом, перевязал бечевой и надёжно приторочил к седлу.
Что-то подсказывало мне, что в Чигирин, где прожил столько лет, я больше не вернусь.
Медленно двигаясь по мартовскому шляху, чавкающему под копытами коня, я ехал в неизведанное, понимая, что моя судьба совершает новый поворот. С чувством освобождения глядел на широко вразброс стоящие по обеим сторонам хаты, на их серые, разбухшие от влаги, соломенные крыши, на колодезные журавли, на чёрные, только что оттаявшие пригорки и на синий пористый снег, не желающий сходить с полей…
Хмурое небо нависло над округой, словно драная и грязная ветошь, временами сочащаяся то мокрым снегом, то стылым дождём.
6
Сиротство быстро делает человека взрослым. Это я испытал на себе. Но в мире нет единообразия.
В Киеве я встретился с моим старым другом – Юрасем Хмельницким, к которому решил заехать, прежде чем явлюсь к Бутурлину.
В длиннополой бурсацкой одежде Юрась выглядел ещё беспомощнее, чем в казацкой свитке. Мне показалось, что испуг, возникший в нём в день избрания гетманом, так и не прошёл.
Юрась не обрадовался мне, как в былые времена, а вздрогнул, словно я был ангелом смерти, явившимся по его душу.
Я рассказал Юрасю о встречах Выговского с поляком Беневским и Немиричем и вынес свой суровый вердикт:
– Выговский – изменник, он предаёт дело твоего батьки! Он нарушает клятву, данную царю!
Юрась испугался ещё больше, но ответил убеждённо:
– Это пустое. Я уверен: Иван Евстафьевич всё делает правильно. Всё для блага нашей Украйны.
– Да очнись ты, Юрась! – вспылил я. – Какая может быть правда у Выговского? Он тебя отодвинул и власть в войске заграбастал! Он теперь готов к польскому королю переметнуться! Ты должен быть законным гетманом! Бери булаву в руки! Здесь, в Киеве, тебя поддержат!
Юрась отшатнулся:
– Не говори мне больше о булаве, о гетманстве. Я уже твёрдо решил – не моё это. Я уйду в чернецы! В Печерский монастырь. Буду молиться о спасении Украйны!
Словно вторя его словам, ударили колокола Великой Софии. Малиновый звон поплыл над днепровскими кручами.
– Отрекусь ото всего мирского, ото всех благ житейских, не токмо телесных, но и духовных удобств, – продолжал Юрась, и тусклые глаза его полыхнули фанатичным огнём. – Ненадобно мне власти, почестей и славы, богатств и земель, всех этих приманок дьявольских, я желаю покоя…
«Неужто он юродивый? – испугался я. – И то, похож! Только что не босой да не в лохмотьях… А так – посади на паперти, православные тут же полную шапку грошиков набросают…»
– Юрась, есть кому молиться за Украйну! Ты подумай, на тебя одна надежда! Вспомни: Salus patriae – suprema lex! Благо Отечества – высший закон! Как ты можешь сейчас забыть об этом? В великую разруху ввергнута наша земля! За неё твой и мой батьки сражались…
– Nulla salus bello… Нет блага в войне… Благо там! – ответил Юрась и закатил очи к небу.
Я ещё пытался его переубедить, словно не видел его беспомощность. Образ Богдана Хмельницкого стоял перед моим взором. И один этот образ мог повести за собой всех на нашей земле, кто не хотел возвращаться под панское ярмо.
– Юрась! Если останется булава в руках Выговского, ждут Украйну впереди беды неисчислимые… Ты не можешь поступить так! Ты – сын великого Богдана!
– Не время сейчас об этом говорить. Может быть, после… – Юрась торопливо попрощался со мной и отправился в бурсацкую келью.
Я с сожалением поглядел на его сутулую спину и поехал к дому воеводы.
Воевода и стольник Андрей Васильевич Бутурлин словно олицетворял собой русскую богатырскую стать и собственное высокородное величие.
Прочитав сопроводительную грамоту, он стал расспрашивать о том, что происходит в Чигирине.
К моему рассказу отнёсся вполне серьёзно, хотя и с недоверием.
– С чего бы это гетману Выговскому, давнему стороннику нашему, многое сделавшему для того, чтобы Малая Русь подпала под руку великого государя Алексея Михайловича, вдруг так переменяться и искать покровительства у польского потентата?… – пристально вглядываясь в меня, спросил он.
– Он давно двурушничает! Ещё при гетмане Хмельницком начал… – выпалил я.
– Да с какой такой стати я должен тебе верить, казак? Ты, как в сей грамотке изложено, под началом Выговского в генеральной канцелярии служил, им же ко мне толмачом направлен, а теперь на своего гетмана доносишь… А может, ты поклёп возводишь? Может, тебя поляки подкупили и ко мне подослали, чтобы смуту промеж нами посеять? Да знаешь ли ты, что за ложный донос я тебя на дыбу вздёрнуть повелю! Огнём пытать стану!
Под тяжёлым взглядом воеводы я глаз не опустил, хотя от слов его холодок по спине пробежал.
– Я царю в верности крест целовал в Переяславле. И от клятвы своей не отступлю даже под пытками, – дрогнувшим голосом произнёс я. – Свидетельствую как на духу только о том, что своими глазами видел, своими ушами слышал. Да ты и сам, пан воевода, в правде моей убедиться сможешь. Безо всякой дыбы… Достаточно послать гонца за полковником Пушкарём в Полтаву… Он всё сказанное мной подтвердит!
– Что ты понимаешь в высоких государственных делах? – усмехнулся воевода. – Да ведомо ли тебе, казак, что, может быть, гетман Выговский нарочно поляков ласкает, дабы пользу из сего извлечь и через ласкание сие о планах польских истинное представление составить его царскому величеству?
Бутурлин поглаживал светло-русую окладистую бороду, говорил медленно, словно проверяя каждое слово на вес.
Я видел, что он мне не верит, и дерзнул напомнить воеводе статью договора, с которого снимал копии.
– Простите, пан воевода, но ведь по Переяславскому договору предводителю войска Запорожского разрешено послов иноземных принимать всяких, кроме польских и шведских… Гетман же Выговский, принимая у себя поляков, эту статью нарушает!
– Это ты верно талдычишь! – Воевода ещё раз ощупал меня пристальным взглядом. – Тут Иван Евстафьевич и впрямь что-то перемудрил. Только вот за сие мудрствование считать его изменником преждевременно! Да и полтавского смутьяна Мартына Пушкаря я к себе звать не стану, дабы гетмана тем самым не искушать на новые неправедные поступки.
Он прошёлся по горнице, остановился передо мной, глянул сверху вниз:
– Выговский извещал меня об этом Пушкаре. Просил дать ратных людей в помощь, чтобы бунтаря сего усмирить и к послушанию принудить… Только я и это пока делать погожу!
Довольный своими мудрыми рассуждениями, он и на меня поглядел добродушнее:
– Что ж, казак, твоё старание похвально. А преданность царю-батюшке делом проверим! Ладно, так и быть, будешь при мне. А пока сослужи службу… Немедля поезжай в Полтаву, повидай там Пушкаря и письменное свидетельство от него об измене гетмана Выговского востребуй. Поглядим, что Пушкарь напишет…
Радуясь, что встреча с воеводой не закончилась в пыточной, я откланялся. Наскоро перекусив в шинке на окраине Киева, переправился через Днепр на пароме и поскакал к Пушкарю.
Полтава разительно отличалась от правобережных городов, изувеченных войной. Она жила обычной мирной жизнью. В весенних лужах, запрудивших центральные улицы, шумно шлёпали крыльями домашние гуси и утки, выпущенные хозяйками из поветков и сараев. Дымились трубы над хатами, вкусно пахло пирогами и свежим хлебом…
Полковая канцелярия, которую я нашел подле церкви, бурлила, как кош перед походом. Туда-сюда сновали по двору казаки и простой люд. Обилие мещан и посполитых удивило меня.
Оставив коня у коновязи, я вошёл в дом.
В приёмной у полковника не протолкнуться. К великой моей радости, среди сотников и есаулов, ждущих приёма, я обнаружил отца Феофилакта. Он разговаривал с полковым писарем, которого я прежде встречал на радах, хотя и лично знаком с ним не был.
Отец Феофилакт, увидев меня, не удивился, но похвалил:
– Хорошо, что ты с нами, избранное дитя моё. Значит, прав я оказался!
Я сказал, что имею дело к полковнику от воеводы Бутурлина.
Писарь, которому отец Феофилакт поручился за мою благонадёжность, тут же без очереди провёл меня к Пушкарю.
Полковник Пушкарь соответствовал своей фамилии.
Дородный и краснолицый, похожий на тяжёлую осадную пушку – гармату, он выслушал меня, отдуваясь и всё время утирая толстое лицо хусткой – носовым платком размером с рушник. В жарко натопленной горнице витал стойкий дух горилки и смальца.
– Воевода от меня грамотку с описанием подлостей изменника Выговского ждёт! А я от него помощи! – сердито пыхтя в седые вислые усы, сказал он. – Мы с Ивашкой Выговским и сами справимся, людей-то, в казаки пойти охочих, только свистни – два, три полка враз набегут. Вот только бы грошей Бутурлин прислал хоть немного, чтобы оружия прикупить! Что скажешь, хлопец, будут нам гроши?
Я пожал плечами, мол, откуда воеводе денег взять, если и генеральной канцелярии он жалованье в срок выплатить не может. К тому же из разговора с воеводой я уяснил, что он помогать никому не собирается.
Это понимал, похоже, и сам полковник.
– Значит, грошей ждать нам не приходится… Ладно, ступай! – отпустил он меня. – К свитанку будет тебе грамота, напишу всё, что ведаю…
Отец Феофилакт, которому я передал наш разговор с Пушкарём, посетовал:
– Без оружия не выстоять полковнику… Супротив него Выговский всё Правобережье поднимет… Где же грошей взять?
– Будут вам гроши. – Меня вдруг пронзила одна мысль. – Завтра к утру будут, ты только, батюшка, мне свежую лошадь раздобудь.
Уже через полчаса я скакал в сторону Кобеляк.
Не знаю, откуда в моей памяти всплыл обрывок разговора батьки с матерью перед самым его отъездом на войну…
«Будет совсем невмочь, кидай хату, возьми тот горшок, что в углу сенника зарыт, помнишь, место показывал… Грошей тебе на первое время должно хватить…»
«У меня ни семьи нет, ни дома. Мне гроши ни к чему, – думал я, нахлёстывая лошадь. – Пусть они послужат доброму делу…»
К родному хутору я добрался к вечеру.
Старое пепелище за годы моего отсутствия заросло бурьяном.
Первым делом я отыскал место, где похоронил мать и сестру. Могильного холмика уже не было – он сравнялся с землёй. Я склонился, взял пригоршню набухшей талыми снегами землицы, завязал в узелок.
Припал губами…
Слёзы заструились по щекам, но я не стыдился их и не боялся, что кто-то увидит меня плачущим. Один я был здесь.
– Мама, Оксанка, дядька Василь! – негромко позвал я. – Батька!..
С самого первого мгновения здесь меня не покидало странное ощущение, что родные видят и слышат меня, что они где-то рядом…
– Простите, что я не отомстил за вас… – сказал я, и лёгкий ветерок, налетевший с востока, заколыхал сухие стебли бурьяна в ответ.
Большой глиняный горшок на месте сгоревшего сенника я отыскал сразу. Отцовский клад как будто сам высунулся мне навстречу.
Горшок был доверху полон золотых и серебряных монет. Немецкие талеры, польские злотые, русские рубли, турецкие акче…
«Прав был отец, нам бы этого надолго хватило… – подумал я, завязывая горло горшка тряпкой и приторочивая его к седлу. – Почему же мать не воспользовалась советом отца? Почему не уехала вместе с нами с хутора подальше от войны, от собственной гибели?»
Искушение воспользоваться свалившимся на мою голову наследным богатством вдруг возникло во мне. Словно кто-то вкрадчиво шепнул на ухо: «Сделай то, что не сделала мать, – спаси себя! Уезжай подальше! Живи в достатке, забудь обо всём, радуйся жизни!»
Но тут как живой встал передо мной однорукий дядька Василь, стреляющий по ляхам. Вспомнились его ясный взгляд и слова последние: «Встретишь отца, обскажи ему, что казак Василь Костырка… Да ладно, ничего не говори! Ступай, казаче, и живи долго!»
И понятно мне стало, что никуда от этой горькой земли, от этой памяти и боли я не уйду.
«Это главное, что я должен сделать!»
Кинув прощальный взгляд на родное пепелище, я сел на лошадь и поскакал в Полтаву, увозя с собой узелок с родной землёй и твёрдое понимание, как жить дальше.