Бабушкин брат Пётр ещё совсем юным отправился на заработки в Среднюю Азию, где прокладывал первые железные дороги. В Чимкенте он и обосновался навсегда: построил дом, вырастил троих детей и благополучно дожил до девяноста лет.
А самому младшему – Трофиму выпала военная планида. В двадцать четвёртом он окончил курсы красных командиров и довольно успешно продвигался по партийной линии и как-то не особо якшался с деревенской роднёй. Но в тридцатом, несомненно рискуя карьерой, всё же приехал в Николаевку и предупредил родственников о грядущей коллективизации, советовал поскорее всё имущество распродавать.
Мой дед, как известно, не послушался шурина и даже рассердился на него. После отъезда гостя выговаривал бабушке:
– Хорошо братцу твоему рассуждать: у него ни ребёнка, ни кутёнка, а у меня пятеро по лавкам, и все есть просят… Тоже удумал советовать – продай, уезжай… А куда? Кому мы нужны? – Он окинул взглядом подворье. – Да и рассуди, мать, какие мы кулаки? Сами ведь из батраков вышли. Богатства такого, как у брата Антона, вовек не видывали, сезонных работников с семнадцатого года не нанимали да и земли осталось всего шестнадцать десятин, лошадь да две коровы…
Бабушка кивнула, дескать, всё оно так, а дед продолжал вслух рассуждать:
– Опять же, и это хозяйство не бросишь! Жалко! Всё ведь своим горбом нажито!
– Ладно, Ваня, – подала голос бабушка, – если ты так решил, остаёмся! На всё воля Божья… Авось с малыми детьми не тронут…
Плохо понимала бабушка законы новой жизни. Тронули! Сослали на поселение в село Малый Нарыс Уватского района Омской области, что затерялось в дикой югорской тайге, вёрст на сто пятьдесят севернее Тобольска.
Связь с Трофимом Павловичем Возиловым с той поры по понятным причинам оборвалась. Только в середине пятидесятых, после смерти Сталина, мои родственники и узнали, что Великую Отечественную войну Трофим Павлович окончил подполковником, лектором политотдела гвардейской армии. В пятидесятые годы, уже полковником, он преподавал в Военно-политической академии имени В.И. Ленина, на том самом факультете, на котором сорок лет спустя довелось учиться мне.
Среди родни, насколько я помню, дядя Троша, Трофим Павлович, благодаря то ли его воинским заслугам и положению, то ли доброму нраву и рассудительности всегда пользовался непререкаемым авторитетом. И даже имя его произносилось с придыханием.
Трофима Павловича, так же как и дядьку Антона, я видел всего раз. Эта памятная встреча случилась во время нашей с мамой поездки в Москву, за год до того, как мне пойти в школу.
…Дом Возиловых в подмосковном Домодедове мы отыскали не сразу. Долго блуждали по дачному посёлку среди типовых столичных дач, пока наконец не набрели на него.
Показавшийся мне огромным, особняк, рубленный из вековых сосен, стоял на высоком каменном цоколе и был окружён забором из штакетника. Из-за него мы с опаской оглядели просторный двор с вытоптанной в центре травой и собачьей будкой у забора – вдруг да выскочит собака. Но собаки не было в будке, и, очевидно, уже давно: обрывок цепи у будки проржавел и пророс травой.
В глубине двора стоял деревянный гараж на две машины. Его ворота, обращённые к нам, были распахнуты. Одно место в гараже пустовало, на втором стояла новенькая, двадцать первая «Волга» серого цвета. В моторе копался молодой мужчина, в узких, по-стиляжьи укороченных брюках и модной, клетчатой рубашке.
Мама отворила калитку. Мы вошли и поздоровались.
Мужчина обернулся к нам и, не ответив на приветствие, недовольно спросил:
– Вам кого?
Мама назвала себя, спросила, дома ли Трофим Павлович.
Молодой человек оказался маминым двоюродным братом Володей. Мне показалось, что он не рад нам, и это меня удивило: в нашем маленьком городке гостей всегда встречали радушно.
После, повзрослев, я научился понимать москвичей, чьи дома-квартиры в советское да и постсоветское время служили наподобие «караван-сараев», где едва ли не каждую неделю гостили какие-нибудь близкие или дальние родственники, знакомые, сослуживцы, приятели и другие нежданные гости… Но в ту пору меня, мальчишку, задело, что Володя даже не попытался скрыть своего недовольства. Захотелось развернуться и уйти, но мама крепко держала меня за руку.
– Отец! – крикнул Володя. – К тебе пришли!
На пороге появился высокий, статный, с неестественно прямой спиной старик в защитной рубашке без погон и широких домашних брюках, лицом похожий на мою маму: высокий лоб и брови вразлёт, глаза – голубые, добрые. Следом за дядей Трошей вышли его жена, в китайском халате с крупными ярко-красными цветами на жёлтом поле, и младший сын Леонид в такой же клетчатой рубашке, как у Володи. Только у Леонида вместо правой кисти был чёрный протез. От мамы я уже знал, что Леонид, ещё мальчишкой, нашёл гранату, оставшуюся в Подмосковье после войны. Граната взорвалась. Леонид от осколков чуть не погиб. Выжил, но потерял руку. Он, несмотря на своё увечье, оказался улыбчивым и доброжелательным.
От его открытой улыбки и ещё от того, что Трофим Павлович с неподдельной радостью обнял маму, а мне, как взрослому, пожал руку, первое неприятное ощущение быстро улетучилось.
Трофим Павлович тут же повёл нас на экскурсию по своим владениям: огороду, яблоневому саду и примыкающему к нему сосновому бору.
– Целый гектар леса, – со значением и не без гордости сообщил он маме.
Пахло нагретой хвоей и живицей. Мачтовые сосны, светясь на солнце золотистой корой, весело покачивали над нами могучими кронами.
Ещё мне запомнилась большая гостиная с блестящим самоваром в центре круглого стола, накрытого бархатной скатертью вишнёвого цвета, с толстыми кистями и бахромой по краям, старинные немецкие комоды с резьбой и стрельчатыми, гранёными стёклами на дверцах.
Мы пили чай из стаканов в потемневших серебряных подстаканниках с узорчатым орнаментом, копирующим трёх богатырей с картины Васнецова. Перед нами стояли хрустальные блюдечки с душистым крыжовниковым вареньем золотисто-зелёного цвета. Каждая ягодка при надкусывании взрывалась во рту, наполняя его кисловато-сладким сиропом. Очень вкусно! И чай, необычно насыщенный, настоянный на травах, обжигал губы. Трофим Павлович, его жена и моя мама вели тихий, неспешный разговор, изредка поглядывая на меня.
Трофим Павлович как будто между делом спросил, умею ли я читать и считать.
– Умею, – заверил я и тут же получил задание решить несложную арифметическую задачку, с которой довольно быстро справился. Трофим Павлович поинтересовался, знаю ли я наизусть какие-нибудь стихи, и я громко и без запинки прочитал лермонтовское «Бородино».
– Молодец, – похвалил он, – за знание классики ты заслуживаешь поощрение. Проси, чего хочешь?
Я потупился, не зная, что сказать.
– Дядя Троша, покажите, пожалуйста, Саше ваши ордена, – пришла мне на выручку мама.
Трофим Павлович принёс из кабинета резную деревянную шкатулку, доверху полную наград: орден Ленина, три ордена Красного Знамени, ордена Отечественной войны двух степеней, орден Красной Звезды, медали…
Названия орденов мне тогда были неизвестны, я восстановил их позже, по фотографии Трофима Павловича, на которой он запечатлён в парадном мундире. Но ещё тогда, в детстве, держа его награды на ладошке и внимательно рассматривая их, хорошо запомнил «тяжесть» орденов и краски разноцветной эмали.
Напоследок Трофим Павлович спросил меня, кем я хочу стать.
– Офицером, как дядя Вася, как вы… – смущаясь, ответил я.
– Будешь! – предрёк Трофим Павлович и добавил неожиданно: – А не поступишь в военное, иди на философский…
Часть перваяФилософ
Глава первая
1
Я – Кердан, вольноотпущенник Тиберия Клавдия Нерона, зятя всесильного и богоподобного принцепса Октавиана Августа и несчастного мужа его беспутной дочери Юлии, да простит мне могущественный покровитель моего народа Горомаз, почитающийся здесь за Юпитера, такие слова.
Будь я рождён сервусом – рабом, будь рабами мои предки, я предпочёл бы откусить себе язык, только бы не произнести вслух хулу на наипрекраснейшую и наинепотребнейшую из женщин, к тому же много лет являвшуюся моей госпожой. Но я и мои родители и родители моих родителей были свободными. В моём отечестве, в Парфянском царстве, княжеский род наш, ведущий начало с эпохи дахов и первой династии Аршакидов, считался одним из самых знатных и почитаемых, был прославлен своими воинами, царедворцами и мыслителями.
Я рос во дворце моего отца фратарака Сасана в роскоши и любви, под неусыпным присмотром преданных слуг и мудрых наставников. Не всякий выходец из римского всаднического сословия и даже сын сенатора мог бы похвастаться такими учителями, какие занимались со мной.
Раб-афинянин учил меня греческому языку, читал мне Гомера, Гесиода, Менандра, разучивал со мной басни Эзопа, комедии Аристофана и трагедии Еврипида и Софокла. Грек с Крита, хромой и одноглазый, как циклоп, давал уроки истории и географии по Страбону, философии – по Сократу, Платону и Аристотелю. Пленный латинянин практиковал меня в языке наших извечных врагов – римлян и познакомил с «Историей Рима от основания Города» Тита Ливия, с «Природой вещей» Тита Лукреция Кара и с «Буколиками» Публия Вергилия Марона. Иудей из города пальм – Иерихона давал мне уроки арамейского языка, раскрывал тайны Танаха и Моисеевы законы. Астролог из Египта учил распознавать звёзды на небе и их влияние на судьбу человека. Главный телохранитель моего отца Артаксий с раннего детства обучал меня сражаться на деревянных мечах, быть ловким и выносливым, а когда я подрос, занимался со мной верховой ездой, тренировал в знаменитом «парфянском выстреле» – умении пускать стрелы из лука, почти не целясь, на всём скаку, круто развернувшись в седле в сторону преследующего противника…
Когда мне исполнилось двенадцать вёсен, отец подарил мне коня. Я запомнил этот день как самый счастливый в моём отрочестве.
Породистый, тонконогий жеребец золотистого окраса, с высоко поставленной шеей и горбоносой мордой, с выпуклым лбом, обликом своим напоминал гепарда из зверинца моего отца. Два конюха придерживали жеребца за поводья. По его тонкой, прозрачной коже, с просвечивающей сквозь неё сеткой синеватых жилок, пробегала лёгкая дрожь, и было видно, как пульсирует в них кровь. Конь нервно прядал широко расставленными ушами, то и дело переступал с ноги на ногу, точно не находил себе места. Я медленно приблизился. Он посмотрел на меня умными, выпуклыми и слегка раскосыми тёмно-синими глазами, посмотрел так выразительно, точно знал, что я – его хозяин, и теперь пытался понять, что я за человек и как буду относиться к нему.
А я уже любил его всей душой и даже имя успел ему придумать – Тарлан. Об этом и сказал отцу, с улыбкой наблюдающему за мной.
– Хорошо, – согласился отец, – пусть будет Тарланом. Береги его, сын. Конь для воина дороже всего: жены, детей и собственной жизни.
– Значит, твой конь дороже тебе, чем я, чем мать, братья и сёстры? – изумился я.
– Ты ещё мал. Подрастёшь и вспомнишь мои слова. – Отец снисходительно приобнял меня за плечи и спросил: – Хочешь сесть верхом?
– Конечно, отец…
Артаксий помог мне взобраться на Тарлана. Отец подал знак, и ему подвели его скакуна – такого же красавца жеребца, но изабеллового цвета. Он одним махом вскочил на него.
Мы медленным шагом выехали за ворота дворца и, сопровождаемые всадниками охраны, двинулись по пыльным улочкам нашего селения мимо глинобитных хижин вольных земледельцев и рабов, обрабатывающих земли моего отца, засеянные ячменём и пшеницей, наши бескрайние персиковые сады и виноградники.
Подданные при нас падали ниц и не вставали, пока мы проезжали мимо. Так было заведено, и следовать этому правилу был обязан всякий, кому была дорога его шкура. Одного мальчишку-оборвыша, немногим старше меня, зазевавшегося и не успевшего уткнуться лицом в землю, Артаксий походя огрел плетью.
Отец тем временем рассказывал мне:
– Твой Тарлан – знаменитой несейской породы, о которой писал ещё Геродот. Мы зовём этих коней иначе – ахал-теке, по имени оазиса Ахал в Нишапурской долине. С давних пор они славятся по всему миру: от Индии до Египта… Наш повелитель Ород предпочитает лошадей именно этой породы. При всей своей кажущейся хрупкости они очень выносливые. Я однажды видел, как ахал-теке вынес на себе двух раненых воинов и ушёл с ними от погони по зыбучим пескам. Посмотри только, как идёт твой Тарлан. Он почти не касается земли, он парит над нею…
И в самом деле, мой жеребец двигался так плавно и легко, точно плыл над дорогой.
Миновав селенье и сады, мы выехали на плоскогорье, простирающееся до самого горизонта, отороченного грядой Армянских гор, чьи острые зубцы напоминали серебряный гребень моей матери.
Отец вдруг совсем по-мальчишечьи гикнул и припустил своего скакуна вскачь. Я последовал за ним. При этом ход Тарлана оставался всё таким же ровным и плавным, только ощущение полёта стало ещё явственней.
Тёплый ветер, напоенный ароматами первых весенних трав, бил мне в лицо, трепал одежды и гриву скакуна. Я с трудом догнал отца. Наши кони пошли рядом. Охрана во главе с Артаксием отстала, и мы с отцом остались вдвоём, наедине с нашими скакунами, с этой равниной, принадлежащей нашему древнему роду, с этим дурманящим ветром, летящим навстречу…
Время от времени отец бросал на меня короткие, ласковые взгляды. Его лицо оставалось суровым, но я чувствовал, что он любит меня и гордится мной. А я был горд тем, что на равных скачу рядом с ним, с моим отцом, знатным князем и прославленным воином. И мне хотелось вот так бесконечно скакать к далёким синим горам. Хотелось, чтоб никогда не знал устали мой конь и чтобы отец мой вот так же всегда был рядом и весенний ветер развевал его тёмно-русые, густые кудри, тронутые первой сединой…
2
Я рано возмужал, окреп, приобрёл все навыки, необходимые воину, и уже в восемнадцать лет был назначен командовать элитным отрядом катафрактов – тяжёлых конников, закованных в чешуйчатые панцири и кольчуги. Моё назначение на столь почётную должность счастливо совпало с начавшимся походом на соседнюю Сирию, попавшую под влияние наших извечных врагов – римлян и давно уже притягивавшую взор нашего могущественного царя Орода II своими богатыми городами и торговыми портами. Этот поход возглавил его любимый сын и наследник парфянского престола царевич Пакор, который, несмотря на свои молодые годы, уже успел прославиться как удачливый военачальник.
Сопровождаемый лучшими всадниками из дружины моего отца, я должен был выехать навстречу царевичу, чтобы соединиться с ним у сирийской границы.
Помню весенний, солнечный и знойный, словно в разгар лета, день моего отъезда из родительского дворца. Проводить меня вышли все его обитатели: отец, мать, братья и сёстры. Чуть поодаль стояли седой Артаксий, весь иссечённый шрамами, мои мудрые учителя и дворцовые слуги. Отец, показавшийся мне вдруг постаревшим, обнял меня крепко и коротко, как и положено князю и мужчине, а мать и сёстры не смогли сдержать слёз. Слуги хором желали мне счастливого пути и возвращения с победой. А мне, наивному, хотелось быстрее закончить церемонию прощания, ибо мысленно я был уже далеко отсюда, на поле сражения, где меня ждали воинские подвиги и слава. Ах, если бы я знал тогда, что вижу своих родных в последний раз…
Наш поход начался весьма успешно. Этому способствовал раскол среди наших врагов. В Риме уже несколько лет шла война за власть между сторонниками убитого Гая Юлия Цезаря и приверженцами республики, и в восточных провинциях часть легионов присягнула Бруту и Кассию, а другая – Марку Антонию, Октавиану и Лепиду.
Пакору удалось привлечь на свою сторону мятежные легионы Квинта Лабиена и с их помощью в нескольких сражениях наголову разбить легионы Деция Сакса, сторонника триумвира Марка Антония.
Затем Лабиен двинулся в Малую Азию и захватил её. А мы победным маршем прошли по Сирии, с ходу покорив все финикийские города, кроме Тира.
Но наше торжество было омрачено вестью, полученной из Ктесифона. Младший брат Пакора Фраат, воспользовавшись его отсутствием, совершил переворот. Он подло умертвил своего отца царя Орода II, поднеся ему на пиру кубок с ядом, затем убил двух братьев и воцарился на парфянском престоле под именем Аршака XV.
Однако самым страшным для меня ударом стало письмо из родного княжества, в котором одноглазый грек, некогда учивший меня географии и философии, сообщил, что после переворота случилось с моей семьёй. Мой справедливый и гордый отец, как и следовало предполагать, отказался присягать Фраату и был задушен наёмниками по его приказу. Смерти были преданы и моя благородная мать, и малолетние братья и сёстры. Мой наставник Артаксий пал бездыханным, пытаясь защитить их.
Узнав о предательстве брата, Пакор собрал совет военачальников и приказал нам без промедления готовиться к возвращению в Парфию. Его желание наказать узурпатора полностью совпадало с моими чувствами, и я вызвался идти в авангарде.
Мы быстро свернули лагерь и тронулись в путь, не дожидаясь, когда будет готов к движению громоздкий обоз.
Через день высланные вперёд разведчики донесли, что нам наперерез движется легат Марка Антония и самый опытный из его полководцев Публий Вентидий Басс. Его когорты вскоре преградили нам дорогу к дому, а подвижные отряды захватили склады, лишая нашу армию запасов продовольствия и фуража.
Первый раз мы встретились лицом к лицу у Гиндара, но Вентидий, умело маневрируя, ушёл от решающего боя. При этом он нарочно проговорился наместнику Гиндара Ханнею, что опасается нашей переправы через Евфрат близ города Зевгма, ибо это поставит его в невыгодные условия.
Ханней тут же направил в наш стан гонца, предупреждая об этом. Пакор, поверив уловке врага, приказал строить мосты у Зевгмы, хотя худшего места для переправы найти было трудно: быстрое течение, вязкое дно, песчаные берега… Мы пытались отговорить царевича от столь непродуманного решения, но он настоял на своём. Наши воины потратили на возведение переправы сорок дней. За это время Вентидий основательно пополнил своё войско и подыскал для будущего сражения удобное место, оборудовав там хорошо укреплённый лагерь.
Все эти обстоятельства нашего храброго царевича ничуть не смутили – под его стягами стояло более двадцати тысяч отборных воинов, закалённых в боях. Прежние успехи и значительный численный перевес над римлянами вселяли уверенность в победе.
Вентидий, напротив, всеми действиями демонстрировал свою слабость и нерешительность. Это был хитрый враг. Он хорошо изучил нашу тактику, позволявшую побеждать римлян: непрерывные наскоки лёгкой кавалерии, вооружённой луками и дротиками, мнимое отступление и вовлечение противника в преследование, а затем – мощный, неожиданный удар катафрактов, вооружённых четырёхметровыми копьями – контосами, против которых бессильна любая броня и самые устойчивые боевые порядки. Следующий за этим прорыв неизбежно вызывал у противника панику и обращал его в бегство. Тогда в бой снова вступала лёгкая конница, которая и завершала разгром. Вот эту победоносную тактику Вентидий и применил против нас, когда настал день решающей битвы.
…Солнце ещё не поднялось из-за гряды холмов, на склонах которых находился лагерь Вентидия, но лучи уже высветлили небо на востоке, там, где была наша Парфия, куда были устремлены все наши помыслы.
На равнине, занятой нами, ещё царил полумрак, когда войска начали строиться для битвы. Звучали сигнальные рога и рожки, раздавались голоса командиров и ржание лошадей, бряцание оружия и доспехов. В короткие мгновения, когда эти звуки смолкали, воцарялась пронзительная тишина, сжимающая даже самое храброе сердце.
Царевич Пакор расположил моих катафрактов на возвышенности, сразу за отрядами лёгкой кавалерии, которую решил вести в бой сам, вопреки нашим просьбам не рисковать собой и занять место, подобающее полководцу столь высокого ранга. Но так сильна была уверенность нашего храброго царевича в победе, так велико желание скорее покончить с врагом, преграждающим нам дорогу, что все советы и уговоры оказались бесполезными – Пакор оставался непреклонен.
С возвышенности мне хорошо был виден первый ряд всадников и он в красном плаще, восседающий на белогривом скакуне, и его телохранитель с красно-жёлтым полотнищем, трепещущим на лёгком ветерке. Вскоре я разглядел и наших врагов. Их было всего две когорты – шесть манипул, построенных в шахматном порядке и выдвинутых Вентидием далеко вперёд от своего укреплённого лагеря. Римлянин как будто нарочно оставил открытыми фланги, позволяя нам окружить его когорты. Редкая цепочка пращников и лёгких пехотинцев – велитов, растянувшаяся перед боевыми порядками, ещё более усиливала впечатление о слабости римского войска.
Царевич Пакор не стал дожидаться назначенного для атаки часа и подал сигнал к наступлению.
Пронзительно взревели сигнальные трубы, вторя им, зазвучали голоса воинских начальников, и конники, возглавляемые Пакором, обнажили мечи и устремились вперёд.
Я видел, как они быстро преодолели несколько стадий[2], отделяющих их от римлян, как полетели им навстречу первые дротики, камни и свинцовые шары – гландесы, как, выбитые из сёдел, пали под копыта своих коней первые воины. Но это не могло остановить общего натиска. Конники Пакора буквально смели велитов и пращников и устремились к манипулам первого порядка. Римляне, не дожидаясь удара, стали отступать, сохраняя при этом чёткий строй. Наши конники настигли их, врубились в первые ряды. Римляне, прогибаясь подковой, продолжали пятиться. Казалось, строй манипул вот-вот лопнет, расколется на куски, как орех под ударом молота, и тогда наступит наш черёд ударить в образовавшуюся брешь и завершить разгром.
Но легионеры держались стойко. Авангард во главе с Пакором увяз в сече, и тут затрубили римские рога, зазвучали пронзительные свистки центурионов, и со стороны флангов из лагеря Вентидия скорым шагом выступили когорты тяжеловооружённых отборных пехотинцев – триариев. Они шли, всё ускоряя своё движение, подбадривая себя криками «барра». Следом, обгоняя триариев, в тыл Пакору кинулись римские кавалеристы, стремясь отсечь царевича от нас.
Медлить было нельзя, и я отдал приказ к атаке. Опустив наши смертоносные контосы, мы поскакали на выручку царевичу. Но было слишком поздно: римляне успели взять всадников Пакора в кольцо.
Я ещё успел заметить, как закачался и пал под ноги сражающихся стяг Пакора, как сам царевич, пронзённый дротиком-пилумом, сполз с коня. И тут на помощь неприятелю пришёл ещё один грозный союзник – солнце.
Светило, которому с заповедных времён истово молились наши предки-огнепоклонники, на этот раз встало на сторону наших врагов. Выкатившись из-за холмов, оно ослепило нас, лишило возможности видеть римлян и ориентироваться на поле сражения.
Когда до места схватки оставалось не более трёх десятков локтей и я снова мог видеть врага, различать перекошенные яростью и ненавистью лица сражающихся, тяжёлый камень, выпущенный римским пращником, ударил меня в правое плечо. Я покачнулся, но удержался в седле, хотя и выронил свой контос. И тут римские велиты, сидевшие в укрытиях, подняли перед нами искусно замаскированные травой заострённые колья.
Остановить или отвернуть в сторону скачущего галопом и утяжелённого металлической бронёй Тарлана было невозможно. Он со всего маху налетел грудью на частокол. Я вылетел из седла, тяжело плюхнулся наземь, и свет, ослепительно вспыхнув, погас в моих глазах.
3
Очнувшись, я не понимал, где нахожусь, не помнил, кто такой, что со мной случилось. Творец всего сущего, Горомаз не позволил мне погибнуть в той страшной битве и сохранить тем самым мою честь. Но всё же он проявил милосердие и на какое-то время лишил меня памяти.
Память вернулась лишь на мгновение: однажды подобное уже было со мной.
Это случилось несколько лет назад во время игры в мяч. Греческая забава, о которой рассказывал ещё Гомер в своей «Одиссее», прижилась у парфян, правда, с одной особенностью: соревнование за обладание мячом вели всадники. Игроки должны были обладать исключительной гибкостью и умением ловко управлять конём, чтобы на всём скаку удерживать этот небольшой кожаный мешок, набитый влажным песком, поднимать его с земли, маневрировать между разгорячённых соперников, избегая столкновений с ними…
Я считался одним из лучших молодых наездников и игроков в мяч, но тогда не успел увернуться от столкновения, свалился со своего Тарлана и угодил под копыта чужого коня.
В беспамятстве я пробыл семь дней, ощущая себя то парящим в облаках, то ныряющим в тёмные бездны.
Сознание тогда вернулось ко мне внезапно, благодаря неустанным молитвам моей матери и стараниям лекаря. Возвращение из небытия в тот день мной самим и моими родными было воспринято как чудо, как подарок судьбы…
Теперь я снова парил в поднебесье, снова срывался в бездонные пропасти беспамятства. Но мне не хотелось возвращаться, словно я знал, что это сулит только новые муки и тяжкое чувство вины и стыда за то, что я остался жив.
Сколько продолжалось нынешнее беспамятство – не знаю. Когда я наконец открыл глаза и осмысленно посмотрел на мир, то обнаружил, что лежу на гнилой соломе и надо мной сквозь дырявую крышу проглядывает дышащее зноем сирийское небо.
Я застонал. Ко мне склонился мой соплеменник. Он горько поведал о том, что царевич Пакор мёртв, что я ранен и нахожусь в плену, что здесь в хлеву, рядом со мной – все оставшиеся в живых командиры нашего разбитого войска и, вероятнее всего, нас всех ждёт мучительная смерть.
Известие о скорой казни должно было привести меня в ужас, но я воспринял его с радостью, ибо кончина послужила бы избавлением от позора плена.
Ах, если бы так оно тогда и случилось! Только Ахриману, Духу Зла, наверное, захотелось продлить мои мучения, заставить испытать не только поражение в бою, но и все тяготы рабства.
На время римляне как будто забыли о нас. Они шумно праздновали победу. Из шатров и палаток доносились пьяные возгласы, гогот, песни и звуки тубы и медных рожков. В щели хлева заползали запахи крови, омывшей жертвенники. Ароматы жареной баранины и козлятины заставляли мой голодный желудок судорожно сжиматься. Они причудливо смешивались с дымом погребальных костров, на которых римляне сжигали тела своих погибших товарищей, запахами конского навоза и выгребных ям.
Утром следующего дня после моего возвращения к жизни в хлев в сопровождении легионеров вошёл центурион в чешуйчатом панцире и шлеме с поперечным серебряным гребнем.
Он на ломаном парфянском пообещал:
– Вам повезло, ублюдки: Вентидий Басс так ненавидит ваш гнилой народец, что не станет с вами церемониться. Я думаю, вы умрёте быстро! Молитесь своим ничтожным богам и готовьтесь к встрече с праотцами…
Нас вывели из хлева и повели между ровными рядами римских палаток.
Перед центральным шатром нас поставили на колени.
К нам вышел низкорослый старик в белоснежной тунике. Два лиловых шрама рассекали низкий лоб и правую щеку и придавали его и без того суровому лицу свирепое выражение.
Центурион брякнул кулаком по панцирю и рявкнул:
– Вентидий, я привёл тех, кого ты велел.
Вентидий Басс, а это был именно он, окинул нас презрительным взглядом:
– Это все? Я полагал их будет больше… – Он провёл ладонью по коротко стриженным седым волосам и повелел: – Несите труп их вождя!
К шатру за ноги приволокли тело нашего бедного царевича. За три дня, проведённые на жаре, оно раздулось и источало тошнотворный запах.
– Рубите голову! И – на копьё! – распорядился Вентидий.
Я отвёл глаза, чтобы не видеть глумление, бессилен помешать этому.
– Слушайте меня, жалкие парфяне, – прокаркал Вентидий. – Вы заслужили право умереть! Но мне не нужна ваша ничтожная смерть. Ваш позор – мой главный трофей… – И он ткнул пальцем в сторону мёртвой головы: – Вы пройдёте вместе со своим царевичем по городам Сирии, открывшим вам ворота. Пусть все знают, что Рим непобедим, а всякого, кто посмеет поднять на нас меч, ждёт такая участь…
Здесь судьба ещё раз предоставила мне шанс умереть с честью, отказавшись нести голову бедного Пакора. Так сделали двое моих товарищей по несчастью, и Вентидий приказал тут же распять их…
У меня недостало духу отказаться. Я был слишком молод и слишком самонадеян, чтобы вот так запросто расстаться с жизнью. Жалким оправданием служила мысль, что я не имею права умереть, не отомстив убийцам моей семьи и нашего славного царевича…
Сколько раз впоследствии, проклиная жалкую долю раба, я сожалел о своей слабости, повторяя слова одного галла, увековеченные Титом Ливием: «Vae victis!» – «Горе побеждённым!»
Да, лучше бы меня тогда постигла смерть! Впрочем, кто, кроме всемогущего Горомаза, ведает, что лучше для человека?
Не передать, сколько унижений пришлось мне и моим товарищам пережить за долгие месяцы странствий по Сирии. Сопровождаемые римскими конниками, мы несли страшную, с выпученными глазами, смердящую и изъедаемую червями голову царевича, плетясь по раскалённой сирийской пустыне, от города к городу. В каждом нас встречала толпа горожан, осмеивая и проклиная. И больше всех старались те, кто с поклоном и подобострастием подносил Пакору ключи от городских ворот, предлагая самый щедрый выкуп, умоляя, чтобы только мы не разоряли их жилища, пощадили их жён и детей…
В середине осени эта мучительная пытка закончилась. Нас, полуживых и почти падших духом, пригнали в портовый город Рамита. Здесь на центральной площади то, что раньше было головой Пакора, было выставлено на всеобщее обозрение.
Нас погрузили на галеру, которая тут же вышла в море.
Через пятнадцать дней качки и животного, полуголодного существования в вонючем трюме мы пристали к берегу. Нас выгрузили в неизвестном римском порту и, соединив с тысячами других пленных, повели куда-то.
Из разговора конвоиров я понял, что нас ведут в Рим, где за три дня до декабрьских календ должен состояться триумф Вентидия, который он будет праздновать вместе с Марком Антонием.
Легионеры, скрашивая дальний переход, обсуждали это событие на все лады. Так узнал я об удивительной судьбе Вентидия Басса. В юности он пережил немало унижений. Его родной город Аускул захватили римляне: Вентидия в числе других пленных провели в триумфальной процессии Публия Страбона, а после много лет он был погонщиком мулов у Юлия Цезаря. Правда или нет, но говорят, что во время кампании в Дальней Испании, при переходе через горы, Вентидию довелось спасти жизнь Цезарю. Великий полководец приблизил Вентидия к себе, сделал сначала простым велитом, потом – десятником, центурионом… И вот теперь бывший раб сам стал прославленным полководцем и, как победитель парфян, удостоен чести быть триумвиром…
Через семь дней мы увидели перед собой стены Вечного города. Без еды и воды, закованные в цепи, мы ждали ещё два дня на равнине перед воротами Рима.
В день триумфа на золочёной колеснице, запряжённой четырьмя белыми лошадьми, из ворот выехали триумфаторы – Марк Антоний и Вентидий Басс. За ними следовала толпа разряженных в праздничные тоги римских сенаторов, магистратов и музыкантов. Сделав круг по равнине, вся эта процессия снова вошла в городские ворота. Следом повели в город нас.
Один из моих учителей, римлянин, когда-то в детстве восторженно рассказывал мне о Риме, о его бесчисленных и несравненных красотах, созданных сотнями тысяч рабов: архитекторов, каменщиков, скульпторов…
Бывало, я разглядывал пергаменты с рисунками, дивился красоте и величию римские храмов и портиков и грезил когда-нибудь увидеть этот сказочный Вечный город. В самых заветных мечтах я представлял, что однажды парфянское войско одолеет наших заклятых врагов и мы войдём в покорившийся нам Рим. Но никогда я не мог представить, что мне предстоит пройти по его улицам и площадям в рубище и цепях, пройти – не победителем, а побеждённым.
Стыд жёг мне душу, и всё же я узнавал места, по которым нас вели: вот – Триумфальные ворота у Марсового поля, вот – Большой цирк, а вот и Via Sacra – Священная дорога, ведущая к Форуму и Капитолию…
На всём пути процессию окружали толпы простого народа. Плебс ликовал, встречая триумфаторов цветами и восторженными возгласами. Женщины осыпали нашу колонну оскорблениями и проклятиями, мальчишки бросали гнилые фрукты. Некоторые из моих товарищей поднимали с мостовой эти отбросы и жадно ели.
Я тоже хотел есть и пить, но подбирать яблоки или груши в чёрных пятнах плесени не стал. Стыдно признаться, но повинны в этом были не остатки гордости, а страх – упасть и больше не подняться.
4
После триумфа, на закате меня и ещё нескольких моих соплеменников привели на загородную виллу. Нам объявили, что теперь мы – рабы Вентидия Басса, не имеющие никаких иных прав, кроме беспрекословного повиновения своему господину. Каждому на шею надели кожаный ошейник с металлической пластиной, с именем нашего хозяина.
Моих земляков определили обрабатывать поля и виноградники. Я был так слаб и истощён, что не годился для этой работы. Полуживого, меня отослали на мельницу. Этот тесный каменный мешок с бойницами под потолком будет мне сниться, пока не придёт черёд идти в страну мёртвых.
Белая пыль постоянно висела в воздухе, толстым слоем ниспадала на всё вокруг, прилипала к потным телам, забивала глотку. Весь римский день – от рассвета до заката, вместе с тремя другими несчастными – сарматом и двумя галлами, я вращал тяжёлые каменные жернова, на которые по жёлобу струйкой ссыпалось зерно. За нами пристально следили надсмотрщики – рабы-германцы. Вооруженные бичами и палками, они пускали их в ход то и дело, не позволяя нам останавливаться. За месяц-другой кожа на моих боках так задубела, что стала похожа на шкуру осла или, верней сказать, зебры. Утренней и вечерней пищей нам служила неизменная болтушка, сделанная из тёмной муки грубого помола и воды из местной речки, да несколько подгнивших фиговых плодов. Только на Сатурналии – декабрьский праздник в честь бога Сатурна – мы получили по две кружки вина из виноградных выжимок, немного хлеба и оливкового масла.
Как я выжил на этой мельнице, не знаю…
В первые дни пребывания здесь только мысль о побеге и придавала мне силы. Но бесконечные, однообразные будни, полные тяжёлого труда, постоянного унижения, сменяли друг друга, унося последние надежды. Днём мы были под неусыпной охраной. Ночью нас приковывали цепями к железным крюкам, вбитым в стены каменного сарая.
Однажды, заметив мои попытки расшатать крюк в стене, угрюмый сармат остановил меня:
– Парфянин, прекрати это бессмысленное занятие! Неужели ты хочешь, чтобы из-за тебя нас всех клеймили калёным железом?
Его поддержал один из галлов:
– Ты или прирождённый глупец, или полный безумец. Остынь! Куда ты побежишь? Вокруг на много дней пути земли нашего господина. Отряды легионеров ловят беглецов… Если тебе удастся проскользнуть незамеченным и оказаться за чертой его владений, соседний землевладелец и даже его слуги почтут за счастье выдать тебя. По римским законам никто не имеет права дать убежище беглому рабу. А когда тебя поймают, ты будешь завидовать мёртвым. Тебя ждут каменоломни, где ты не протянешь до следующего полнолуния, или отправишься на арену к диким зверям и хищным муренам…
– Если ты не угомонишься, я придушу тебя… – пригрозил сармат.
Он так бы и сделал.
И я покорился судьбе, надеясь только на чудо.
Примерно через полгода после своего блистательного триумфа наш хозяин Публий Вентидий Басс тяжело заболел и умер.
Как я узнал потом, своих детей он не имел, и потому мог завещать имущество кому угодно. Незадолго до своей кончины Вентидий в пух и прах разругался со своим патроном Марком Антонием. В пику бывшему благодетелю он завещал виллу и земли его сопернику – Гаю Юлию Цезарю Октавиану.
Октавиан унаследовал громкий титул от своего знаменитого двоюродного деда Юлия Цезаря Августа, убитого заговорщиками в мартовские иды семь лет назад. Молодой Цезарь старался подражать великому родственнику и в необузданном стремлении к славе, и в тяге к единоличной власти. Марк Антоний, в свою очередь, почитал себя первым другом Цезаря и продолжателем его дел и ни за что не хотел уступать Октавиану первенство. Противостояние бывших соратников по второму триумвирату вот-вот грозило перейти в открытую войну. Пока же каждый из них вербовал себе сторонников в Сенате и в провинциях, запасался средствами для будущей кампании. Поэтому получение наследства от Вентидия было для Октавиана очень кстати.
Благоприятным это обстоятельство неожиданно оказалось и для меня.
Вскоре после смерти Вентидия осмотреть наследуемое поместье приехал Пол, вольноотпущенник Октавиана. Он появился на мельнице в сопровождении четырёх преторианцев, одетый, словно полноправный римский гражданин, в ослепительно-белую полотняную тунику и тогу, сотканную из тонкой шерсти. На его гладком, одутловатом, как у евнуха, лице застыла брезгливая гримаса.
Он, морщась и время от времени прикладывая к носу напитанный благовониями судариум – платок для вытирания пота, оглядел наши голые, грязные, изнурённые тела и устало спросил у старшего надсмотрщика:
– Откуда этот скот?
– Трое варваров с севера и один парфянин, благородный Пол, – почтительно доложил надсмотрщик.
– Кто из них понимает латынь?
И тут я не выдержал, хотя знал, что рабу под страхом смерти не положено открывать рот, пока не прикажут.
– Я говорю по-латыни. – И тут же получил удар плетью от стоящего рядом германца. Он замахнулся снова, но Пол остановил его.
– Поди сюда! – приказал он мне.
Не поднимая головы, я сделал шаг к нему.
– Кто ты, раб, и откуда родом? – спросил Пол.
– Я из Парфы… – выдохнул я. – Меня зовут…
– Обращаясь ко мне, ты должен добавлять «господин», – перебил Пол. – Тебе ясно, раб?
– Да, господин. – Я согласен был называть господином даже вьючного осла, если бы только он помог мне покинуть проклятую мельницу.
– Хорошо. Какие языки ты ещё знаешь?
– Греческий, арамейский, сарматский… господин. И немного язык даков и египтян…
Пол задумался на миг и произнёс несколько слов по-гречески.
– Лучше бы ты не родился или безбрачен погиб… – торопливо перевёл я знакомую с детства строфу из «Илиады». – Это Гомер… господин. Обращение Гектора к…
– Довольно, – высокомерно произнёс Пол, приложив судариум к мясистому носу. – Этот раб поедет со мной. Он может оказаться полезен…
5
Свобода похожа на воздух. Только когда начинаешь задыхаться, замечаешь его отсутствие.
Покинув злосчастную мельницу, я вдохнул полной грудью.
Меня отвели в балнею – холодную баню, где я впервые за несколько месяцев помылся со щёлоком и валяльной глиной, постриг волосы, сбрил отросшую бороду и переоделся в грубую, но чистую тунику. Избавившись от паразитов, терзавших моё тело злее и неустаннее, чем плети надсмотрщиков, я и впрямь ощутил лёгкое дуновение свободы.
– А ты вовсе не старый? – удивился Пол, когда я снова предстал перед ним. – Да у тебя просто атлетическое телосложение… Немного поправишься, и тебя можно будет выпускать на арену… – ухмыльнулся он.
Обойдя меня со всех сторон, приказал:
– Снимите с него ошейник и принесите стило и папирус.
Под диктовку я написал на папирусе несколько фраз, сначала на греческом, затем – на латыни. Мои руки, отвыкшие от подобных занятий, подрагивали, и приходилось прикладывать усилия, чтобы буквы в строчках не скакали, а сами строчки не съезжали вверх и вниз.
Пол прочитал написанное и распорядился моей дальнейшей судьбой:
– Ты будешь работать переписчиком рукописей в библиотеке Гая Азиния Поллиона. Смотри, старайся не подвести меня… Помни: от твоего старания зависит твоя будущая судьба…
– Я буду стараться… господин, – заверил я.
Пол больно ущипнул меня за щёку и похлопал пухлой ладошкой по плечу:
– Старайся…
Уже через день я приступил к работе в библиотеке. Построенная два года назад, она располагалась в отреставрированном портике храма Свободы на Авентийском холме. Многочисленные статуи полководцев и героев украшали её. Перед входом в центральный зал высилась скульптура Гая Юлия Цезаря, чей давний замысел о строительстве публичной библиотеки и сумел осуществить Гай Азиний Поллион.
Он некогда являлся яростным сподвижником Марка Антония, а ныне, отойдя от политики, посвятил себя литературе и благотворительности, успешно соперничая в этом благом деле с Гаем Цильнием Меценатом – известным далеко за пределами Рима покровителем искусств и человеком из ближайшего окружения моего нового хозяина Октавиана.
Пол, наставляя меня, проговорился, что именно Меценат подсказал ему идею определить в библиотеку к Поллиону «своего человека», чтобы исподволь знать, что там происходит, какие ведутся разговоры среди читателей – самых знатных и влиятельных людей Рима: политиков, поэтов, философов, а также выяснять их скрытые настроения, политические и литературные предпочтения и вкусы.
Этим «своим человеком» в лагере возможных оппонентов Октавиана и суждено было стать мне.
Чтобы не вызывать подозрений, старшему библиотекарю Марку Теренцию Варону сообщили, что я направлен сюда, дабы научиться всем тонкостям ухода за рукописями и табличками. Дескать, Октавиан задумал построить собственную библиотеку, где я впоследствии и смогу применить полученные знания.
Меня определили в греческий зал, ибо подлинных знатоков языка и культуры эллинов даже в многолюдном Риме найти было непросто.
В огромном греческом зале теснились стеллажи с плотно стоящими пронумерованными ящиками, где хранились папирусы и пергаментные свитки. Одну из стен, от пола до потолка, занимали полки с восковыми табличками, также имеющими свою нумерацию. У больших окон, выходивших в зелёный дворик с мраморным фонтаном и портиком, располагались три стола для переписчиков.
В зале меня встретил смотритель – грек-вольноотпущенник по имени Агазон. Он ткнул пальцем в сторону пустующего стола, определяя моё рабочее место. Про себя я сразу отметил, что имя смотрителя переводится с его родного языка как «хороший». И это показалось мне добрым предзнаменованием, хотя внешне, сутулый, как жреческий посох, худой и бледный, Агазон не вызывал симпатии.
Мне, двадцатилетнему, он представлялся древним, отжившим свой век старцем, хотя было ему едва ли больше пятидесяти лет. Его неразговорчивость и погружённость в какие-то размышления сбивали меня с толку, сумрачность казалась заносчивостью, а за молчанием мнились хитрость и подвох.
Впрочем, я и сам вовсе не стремился к откровениям.
В первые несколько дней Агазон только давал мне поручения переписать ту или иную рукопись и ворчал, бубнил что-то себе под нос, если я допускал ошибки.
И всё же этот старик-брюзга представлял собой куда меньшее зло, чем германец-надсмотрщик на проклятой мельнице. И ворчание Агазона не шло ни в какое сравнение с витой плетью германца.
Пол предупредил меня, что единственным моим господином является Октавиан, чьи приказы мне надлежит исполнять, а хозяин библиотеки Поллион, его помощник – библиотекарь, известный энциклопедист Марк Теренций Варон и пресловутый Агазон – мне вовсе не начальники. У них я должен научиться ухаживать за свитками, уметь правильно составлять каталог, находить нужную рукопись в хранилище. А главное – я всегда должен держать уши открытыми и обо всех разговорах, которые будут вести Поллион, его помощники и их гости, немедленно сообщать Полу – моему «истинному и единственному благодетелю», как не преминул заметить он.
Роль доносчика претила мне, никак не совпадала с моими представлениями о чести, но ничего иного, как заверить «господина Пола», что я всё понял и обязуюсь всё неукоснительно исполнять, увы, не оставалось.
Исполнять моё поручение оказалось делом непростым. Посетителей в нашем зале не было. Агазон же говорил со мной только о работе. Низким, словно простуженным голосом он отдавал короткие распоряжения: эту табличку смыть, этот пергамент подклеить, этот свиток переписать…
После безотрадного, скотского труда на мельнице всё это я выполнял с большим желанием и старанием. Отвыкшие от стила пальцы плохо слушались, но со временем навыки письма вернулись, и Агазон только одобрительно хмыкал, разглядывая сделанные мной копии.
Но особое удовольствие я получал от общения с самими рукописями и папирусами, хранящими мудрые мысли лучших умов Эллады: Фалеса, Солона, Парменида, Сократа, Аристотеля, Платона.
Разбирая свитки, я порой забывал и про еду, и про сон. Дух мой воспарял над обыденностью, обретал истинную свободу. Ибо не зря говорили древние: для мудреца открыта вся земля, весь мир – родина для высокого духа.
Я завёл себе за правило особенно понравившиеся высказывания мудрецов заносить на специальную восковую табличку, которую в свободные минуты доставал и перечитывал, пытаясь проникнуть в тайну их мудрости.
«С неизбежностью и боги не спорят» (Питтак).
«Несчастье легче сносить, когда видишь, что твоим врагам ещё хуже» (Фалес).
«Жизнь подобна игрищам: одни приходят на них состязаться, иные – торговать, а самые счастливые – смотреть» (Пифагор Самосский).
«Человек есть мера всех вещей: существующих, что они существуют, не существующих, что они не существуют» (Протагор).
«Победа над самим собой есть первая и наилучшая из побед. Быть же побеждённым самим собой всего постыднее и хуже. Это и показывает, что в каждом из нас происходит война с самим собой» (Платон).
«Свободным я считаю того, кто ни на что не надеется и ничего не боится» (Демокрит)…
Можно сказать, что в библиотеке Поллиона я почувствовал себя почти счастливым. Впервые с момента пленения.
О своём рабстве я и впрямь забывал, уносясь мыслями в эмпиреи духа. И только приходы Пола возвращали меня на грешную землю, напоминали об участи раба и тайного соглядатая…
6
Поначалу Пол появлялся в библиотеке нечасто, раз в две недели. Оставляя сопровождавших его рабов у входа, он важно вкатывался в зал, отсылал прочь Агазона и бесцеремонно усаживался на единственное курульное кресло – табурет на кривых ножках с сиденьем из слоновой кости, словно забывая, что это право принадлежит лишь высшим магистратам: консулам, преторам, квесторам, жрецам. И тут же на меня сыпались вопросы: кто приходил в библиотеку, о чём вел речь, какие новые свитки приобрёл Поллион, et setera, et setera…[3]
Пол пытливо вглядывался в меня своими круглыми, как у паучка, чёрными глазками: не утаил ли я чего-то важного? Я отвечал подробно и чувствовал облегчение, когда он уходил.
Тогда я и заподозрить не мог, что, помимо интереса ко мне как к доносчику, этим оплывшим жиром сластолюбцем движет ещё и неестественная, позорная страсть…
Со временем визиты Пола становились всё чаще: он взял за правило появляться в библиотеке каждую неделю. Усаживаясь на биселиуме – двухместной скамье, он предлагал мне присесть рядом. И после обычных расспросов о том, что происходит в библиотеке, рассуждал темно и туманно, как Пифия, о любвеобильных и жестоких римских богах, о римских героях. Перескакивая с одного на другое, он касался то моего колена, то руки. Его липкие прикосновения вызывали у меня желание вскочить и бежать прочь.
…Год назад, на войне, я впервые познал женщину. Это была пленная сириянка, совсем юная, в разодранной одежде и трясущаяся от страха. Её приволокли мои воины из только что захваченной крепости. От неловкого и скорого соития с ней, кусающейся и царапающейся, как зверёк, я не испытал ни радости, ни облегчения…
Вторая встреча с женщиной произошла на мельнице. На прошлые Сатурналии управляющий, в знак особой милости, привёл к рабам трёх обитательниц из лупанария – так римляне называют свои дома терпимости. Мне досталась темнокожая, толстая и уже немолодая жрица любви. Её грубые ласки не оставили в моей душе никакого следа, и слава богам, не наградили дурной болезнью. Но даже плотская любовь этой распутницы была более естественной, чем домогания Пола, и не казалась такой мерзкой…
Ещё в ранней юности я изучал историю Спарты, древних Фив и Крита. Там обычным делом считалась страсть мужчины к мужчине и женщины к женщине. Мой наставник-афинянин читал мне стихи Сапфо, славящие такие оргии. Но у нас в Парфе подобное являлось позором, лишающим воина чести, а женщину права называться порядочной. Так были воспитаны мои предки, так воспитывался и я.
Гнусные намёки Пола вызывали не только отторжение, но и гнев. Положение раба не оставляло возможности защитить свою честь иначе чем ценой жизни. И я был готов к этому. К тому же Пол, хоть и требовал называть его «господином», моей жизнью распоряжаться не мог. Возможно, поэтому предпочитал действовать больше намёками.
Однажды он заговорил со мной напрямую.
– Знаешь ли ты, чем отличается народ великого Рима от всех остальных народов? – спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжил: – Римляне взяли верх над всеми только благодаря дисциплине, умению повиноваться и умению повелевать. Это те добродетели, которые сделали римский народ несравненным и дали ему господство над другими…
Говоря это, Пол взял меня за подбородок и придвинулся ближе, обдав горячим и несвежим дыханием, которое не скрывали даже ароматные масла и благовония. Погладив меня по щеке влажными пальцами, он продолжил:
– И эта дисциплина, это повиновение распространяется не только на войско и магистраты, но и на всё общество. Так вот, мой мальчик, и тебе надлежит относиться ко мне по-римски: быть послушным и повиноваться… Во всём! Если ты, конечно, желаешь получить свободу и добиться успеха здесь, на своей новой родине… Возьми пример с меня!
Тут Пол стал торопливо развязывать пояс на моей тунике. Передо мной был уже не надутый слуга всесильного Октавиана, а развратный старик, стремящийся к удовлетворению своей похоти.
Глупая улыбка невольно искривила мне рот. Пол, не сводивший с меня сального взгляда, воспринял её по-своему.
– Да-да, удача улыбается тебе, мой мальчик, лови её! – Он попытался поцеловать меня в губы. Я увернулся, ощущая всё более острое чувство брезгливости, испытывая неудобство и досаду от того, что вынужден терпеть его мерзкие прикосновения.
– Господин, прошу вас не делать того, что противно самой природе!
Мои слова только раззадорили его.
– Да что ты знаешь о природе, мальчишка? Сами олимпийские боги не стыдились такой любви. Зевс любил Ганимеда, сына троянского царя Троса, Аполлон обожал Гиацинта и Кипариса, Пелопс был возлюбленным Посейдона… Великие умы и герои принесли подобные жертвы на алтарь Эрота. Геракл был неравнодушен к Иолаю, Полифему и Гиласу. Гомер, упоминая о Патрокле и Ахилле, называл их связь дружбой… Ближайшим другом и возлюбленным Александра Великого был Гефестион…
Пол так увлёкся перечислением великих грехопадений, что забыл о моём поясе.
– Скажу больше, наш патрон Октавиан добился усыновления своим блистательным дядей, только сдавшись ему на милость. Луций, брат Марка Антония, проболтался мне, будто Октавиан, уже после Цезаря, предложил себя консулу Авлу Гирцию за тридцать тысяч нуммов… Так, чтобы взлететь высоко, мой мальчик, надо покориться… Будь же благоразумен, не упускай своей фортуны…
Пол снова полез с поцелуями.
– Ну что ты ломаешься… – взвыл он, брызжа слюной, и вдруг перешёл на шёпот: – Даже Гай Юлий Цезарь, да будет благословенно его великое имя, начал свою блистательную карьеру благодаря близости с царём Вифинии Никомедом…
Щёки мои полыхали огнём. Уступать сластолюбцу я не собирался: лучше уж за неповиновение попасть в клетку со львами или в бассейн с муренами!
Я оттолкнул его и вскочил. Пол тоже вскочил. Он был взбешён, чёрные глазки его злобно вращались. Он ещё больше стал похож на паука, из сетей которого вырвалась добыча.
Он вцепился мне в горло своими короткими пальцами и стиснул так, что у меня потемнело в глазах…
В этот момент громыхнула дверь, и в зал вошёл Агазон. Он окинул Пола и меня быстрым взглядом и молча прошёл к стеллажам со свитками.
– Ничтожный раб… – прошипел Пол и выкатился прочь.