1
Я – Кердан Тиберий, вольноотпущенник великого понтифика, многократного консула и трибуна Тиберия Клавдия Нерона, зятя могущественного и богоподобного Цезаря Августа и несчастного мужа его единственной дочери Юлии, которая своей скандальной славой затмила не только воспетую Горацием порочную Лидию, красавицу римского полусвета, но и «всеобщую подругу» и «наглую распутницу» Клодию, чей бесстыдный образ под именем Лесбии увековечил Катулл.
По числу диких слухов о любовных похождениях и оргиях любой обитательнице лупанария трудно соперничать с Юлией. Впрочем, прав Публилий Сир: злой язык – признак злого сердца. А у меня нет на сердце зла по отношению к той, кого помню я беспечным и смешливым ребёнком, угловатой девочкой-подростком, впечатлительной, хрупкой девушкой, одарённой быстрым умом и способностями к наукам.
Да и кто я такой, чтобы судить дочь Цезаря? Кто я такой, чтобы осуждать любую, пускай и самую падшую из женщин, обитающую в самом ничтожнейшем из притонов?
Я – раб, освобождённый волею Тиберия и обязанный теперь до конца своих дней благодарить его за это, вечный клиент, не имеющий ни подлинного гражданства, ни родины. Римское гражданство мне не положено как вольноотпущеннику из числа военнопленных, а Рим так и не стал для меня второй родиной, хотя много лет я мечтал, что однажды это случится.
Только теперь, когда волосы на висках стали белее, чем ослепительный каррарский мрамор, а на затылке изрядно поредели, сделав меня похожим на Агазона, пришло ко мне запоздалое понимание, что родина у каждого человека одна, как мать…
Мать, равно как и родину, у меня отняли более тридцати пяти лет назад. В ту пору я был готов умереть за своё отечество, отдать ему кровь до последней капли…
Но боги, действуя по своим, высшим рассуждениям, обрекли меня на дальнейшую жизнь.
Смерть караулила, но упустила меня, восемнадцатилетнего, в сражениях с римлянами. Она проявила неожиданное милосердие на мельнице Публия Вентидия Басса, не дав мне погибнуть от плетей и голода.
Я не должен был выжить после попадания в грудь стрелы, выпущенной в Тиберия. Семь дней пребывал между небом и землёй после смертельного ранения…
Лихорадка чуть не отправила меня к праотцам на обратной дороге в Рим.
Но я не умер, выжил вопреки судьбе и мрачным лекарским прогнозам, чтобы Тиберий даровал мне свободу, о которой я так долго мечтал.
Призрачная свобода вольноотпущенника поначалу опьянила новыми надеждами, но ничего не изменила в моей жизни…
Я продолжил работу в библиотеке Августа, но, коль скоро теперь мне пришлось самому заботиться о пропитании и быте, начал давать уроки риторики и греческой грамматики в школе у римского всадника Луция Аннея Сенеки Старшего.
Небольшое жалованье и мои незначительные потребности позволили скопить кое-какие средства. Спустя пять лет я приобрёл дом. Скромный, одноэтажный, он располагался на углу одной из улочек в плебейском Авентине. Я полюбил свой дом искренне, как любит дитя новую игрушку. Полюбил, забыв советы мудрых стоиков – не привязываться к земному, не дорожить бренным…
За последующие два десятилетия случилось многое.
Август и Тиберий возвратились из восточного похода с победой. Они вернули в Рим штандарты Красса, смыв позор давнего поражения в битве при Каррах. Там, полвека назад, парфянский полководец Сурена Михран наголову разбил сорокатысячный римский корпус, а самого Красса пленил и жестоко казнил, залив в глотку расплавленное золото.
Особый восторг у плебса и аристократов вызвало то, что Цезарю удалось заключить мир с парфянами и решить все восточные проблемы, не проведя ни единого крупного сражения.
Август умело сыграл на противоречиях в стане врагов. Он посадил на армянский трон царя, нужного армянам, совсем ненужного парфянам и очень удобного для Рима. Лишившись армянского союзника, Фраат IV вынужден был заключить с римлянами мир.
Этому способствовала ещё одна хитроумная комбинация Августа. Он вернул узурпатору Фраату сына, похищенного Тиридадом, и подарил в обмен на штандарты Красса италийскую красавицу рабыню по имени Муза.
Эта рабыня сумела стать любимой наложницей царя, а затем его законной женой и матерью нового наследника. Она сообщала Августу обо всём, что творится во дворце Фраата, и приложила немалые усилия, чтобы добиться от него лояльного отношения к римлянам. Муза сумела убедить Фраата отправить в Рим на обучение его детей от прошлых браков, и теперь парфянские царевичи – почётные заложники у Августа.
Вскоре Муза отравила своего царственного мужа и возвела на трон под именем Фраата V их малолетнего сына, став при нём соправительницей.
Вот так бесславно закончил свой век мой злейший враг – узурпатор Фраат. Он издох, как собака, съевшая отравленное мясо. И хотя это случилось без моего личного участия, я испытал радость в тот миг, когда узнал о его кончине. Месть богов свершилась в точном соответствии с восточной мудростью, утверждающей, что сидящий на берегу реки и глядящий на воду однажды увидит, как мимо по течению проплывёт труп его врага…
Однако после перемирия с Парфией число врагов у римлян не уменьшилось. Мой патрон Тиберий, вернувшись с Востока, получил пост претора и отправился со своими легионами к границам с Галией.
Туда же последовал и его младший брат Друз – вечный любимчик Августа. Желая оправдать доверие Цезаря, он стал храбрым и удачливым полководцем.
Оба брата провели блестящие кампании. Друз одолел галлов в Нарбоннской Галлии. Тиберий в Трансальпийской области покорил несколько местных племён и достиг истоков Дуная, очертив тем самым новые рубежи римской ойкумены.
После их совместного триумфа Тиберий ещё не раз покидал Рим, сражаясь в различных областях Германии, где основал новую провинцию Паннонию. Теперь в Риме он появлялся только изредка и по важному поводу. То для принятия консульской власти, разделяемой им с Павлом Квинтилием, то в связи с необходимостью участия в похоронах тестя, то для развода с любимой женой Випсанией – дочерью Агриппы и женитьбой на дочери Августа Юлии…
Я с ним за эти годы ни разу не встречался.
Все подробности о жизни своего патрона узнавал от римских глашатаев да от Талла. Он, по старому знакомству, заглядывал ко мне в библиотеку, рассказывал новости, хвастался очередным подарком от Цезаря, полученным за безупречную преданность.
Однажды у нас зашёл разговор о Тиберии, и Талл открыл, что послужило причиной столь скорой свадьбы Тиберия и Юлии.
После смерти верного Агриппы Августу потребовался новый зять и сторонник, на которого он мог бы рассчитывать в трудных обстоятельствах. А Юлия возжелала законного супруга, для зачатия новых наследников Цезаря…
Впервые за долгие годы Август обратил свой взор на Тиберия как на своего вероятного преемника. Конечно, к этому приложила руку Ливия, всегда хлопотавшая за старшего сына. Но на этот раз её хлопоты обернулись для Тиберия бедой. Август заставил его развестись с любимой женой Випсанией Агриппой, которая в этот момент ждала второго ребёнка, и обязал его жениться на своей взбалмошной дочери.
Тиберий тяжело переживал свой неожиданный развод. Он очень злился на Юлию, считая её главной виновницей его бед. Тем не менее ослушаться Августа он не решился, и брак с Юлией заключил.
Однако после свадьбы Тиберий продолжал тайно встречаться с бывшей женой и детьми, и этим вызвал гнев у Цезаря. Ни в чём не повинной Випсании предписали навсегда покинуть Рим и отправиться в ссылку.
Юлия с Тиберием совсем недолго прожили вместе. Их на какое-то время сблизило рождение сына. Но он умер в самом раннем возрасте. С той поры супруги перестали жить под одной крышей.
Тиберий по-прежнему предпочитал проводить время в походах, куда он, в отличие от Агриппы, никогда не брал с собой Юлию.
А когда через четыре года в стычке с германцами погиб Друз, Тиберий и вовсе перестал появляться в столице.
Август вновь охладел к Тиберию и переключил внимание на сыновей Юлии от Агриппы. Он усыновил их под именами Гай Юлий Випсаниан и Луций Юлий Випсаниан и публично объявил своими наследниками, а Юлию отстранил от воспитания детей, считая её поведение не лучшим примером.
Она же пустилась во все тяжкие прегрешения: кутила, развлекалась и, не стыдясь общественного мнения, изменяла Тиберию то с одним, то с другим аристократом. Впрочем, злые языки утверждали, что Юлия не брезговала и любовниками из низших сословий и даже посещала лупанарии для рабов.
Когда это стало известно Тиберию, он, не желая терпеть позора, в 747 году от основания Рима удалился в добровольную ссылку на остров Родос.
А вскоре после этого произошли события, разом перевернувшие размеренный уклад моей жизни.
О, Парки, зачем вы так запутали путеводную нить моей судьбы? Зачем переплели её с судьбами сильных мира сего? Неужели я дожил до этого дня только для того, чтобы убедиться в бессилии обычного человека перед волей богов и их земных ставленников?
2
День основания Рима традиционно совпал с апрельскими Парилиями – чествованием пастухов и пастушек и покровительствующей им богини Палес. Он пользовался у римлян особой любовью.
В год тринадцатого консульства Цезаря Августа этот праздник проводился особенно торжественно.
С раннего утра улицы и площади Рима заполнились разношерстной гомонящей толпой, где смешались патриции и простолюдины, обитатели городских кварталов, рабы, вольноотпущенники, гетеры и приехавшие поглазеть на празднество жители окрестных поселений.
Яркими пятнами то тут, то там мелькали разноцветные женские одежды: алые и голубые, золотистые и розовые столы, палы и туники. Сегодня их поспешили надеть обычные римские модницы, которым всё это многоцветие разрешалось носить только в дни праздников Виналии Приория. В иные дни уделом матрон-патрицианок и дочерей приличных всаднических семейств оставались неброские одежды, а цветные наряды могли носить одни только обитательницы лупанариев.
Но желание привлекать к себе внимание ежегодно оказывалось сильнее закона о нравственности и благопристойности одежд, принятого Сенатом и утверждённого Цезарем ещё шестнадцать вёсен назад. Призванные следить за его соблюдением, особые отряды вигилов и преторианцев в честь дня основания Рима закрывали на эти нарушения глаза.
На рыночной площади беднякам раздавали хлеб. В городских цирках начались первые зрелища – соревнования атлетов и гладиаторские бои. Многие молодые горожане и приезжие поспешили ринуться туда и занять лучшие места на залитых ярким солнцем трибунах, дабы, глядя на всё сверху, будоражить нервы видом пролитой крови, наслаждаться иллюзорным правом решать участь побеждённых и иступлённо вопить: «Аве, Цезарь!»
Но старожилы Рима отдавали предпочтение другому зрелищу, которое традиционно в этот день проходило за воротами города.
Туда поспешил и я, хотя обычно сторонился публичных празднеств, предпочитая им затворничество и пищу духовную. Однако на этот раз некая неведомая сила помимо моей воли повлекла меня вслед за римскими обывателями.
За Лавернскими воротами, выходящими к роще, где находилось святилище богини Лаверны – покровительницы воров и обманщиков, толпа горожан притиснула меня к Сервиевой стене.
Эта стена – первая каменная твердыня, построенная в далёкой древности, сполна испытала на себе разрушительную силу времени и непогоды. Трещины и выбоины на ней многократно заделывались смесью песка и глины, а кое-где от стены просто ничего не осталось, кроме высокого земляного вала.
Тем не менее Сервиева стена всё ещё сохраняла не только историческое значение, но и служила естественной границей между центральными кварталами города и его пригородами.
К шестнадцати воротам, пробитым в Сервиевой стене – Колинским, Эсквилинским, Невиевым, Капенским, Дубовым, Тройным, Приречным, Целимонтанским, Виминаским, Карментским, Соляным и всем прочим, стекались, согласно римской поговорке, все дороги мира, а в день основания Рима сама стена и ворота в ней становились полноправными участниками праздничного действа.
Церемония, символизируя верность идеалам предков, являлась точным, до мелочей, повторением обряда, проведённого Ромулом 751 год тому назад.
По легенде именно основатель Рима пропахал охранную борозду вокруг первого поселения, наметив тем самым его границы. В центре очерченного круга он возжёг алтарь, обозначающий домашний очаг и нерушимость устоев Рима.
И теперь каждый год, славя отца-основателя, жители в своих домах возжигают очаги, подле которых они хранят лары и чествуют богов – покровителей своих пенат.
На том месте, где прошёл с плугом Ромул, римляне впоследствии возвели Сервиеву стену, а ежегодное проведение борозды, защищающей Вечный город, с момента его основания остаётся кульминацией праздника.
Напряжение в толпе всё нарастало. Люди переминались с ноги на ногу и переговаривались, нетерпеливо всматриваясь в сторону Раудускуланских ворот.
Вдруг вдалеке зазвучали трубы. Волнение передалось всей толпе. Она загудела, рванулась вперёд и тут же попятилась, теснимая вигилами и их добровольными помощниками.
Подпираемый соседями, я неожиданно оказался в первых рядах, откуда мог хорошо видеть всё происходящее.
Торжественная процессия приближалась к нам.
Впереди в белых, как первый снег, одеяниях шествовали авгуры и весталки. Они размахивали зелёными лавровыми ветками и стройным многоголосием пели гимны богине Палес.
Вслед за ними, тяжело переставляя могучие ноги, выступали белый бык и такая же белая, без единого чёрного пятнышка корова, волочащие за собой огромный медный плуг. Его рукояти сжимал префект претория Публий Сальвий Апер в жреческой тоге и с белым покрывалом на голове.
В толпе стали перешёптываться: обычно право проведения священной борозды принадлежало только префекту города. По крайней мере, бывший префект Тит Статилий Тавр никому и никогда не уступал эту почётную миссию. Но Тавр ушёл на покой, и должность городского префекта пустовала.
Управление городскими нуждами временно исполняли разные субпрефекты. Цезарь Август возложил на себя обязанности префекта анноны, никому не доверяя водоснабжение Рима. Появилась новая должность – префект претория, которому надлежало следить за порядком в городе, обуздывать рабов и утихомиривать мятежников.
Однако Август, будучи предельно осторожным и подозрительным, не рискнул доверить столь важный пост одному человеку и разделил его между упомянутым Публием Сальвием Апером и Квинтом Асторией Скапуллой. Эти выходцы из всаднического сословия теперь соревновались друг с другом в преданности Цезарю, а заодно и в доносительстве один на другого.
Вот и сегодня Скапулла шествовал сразу за Апером, всем видом подчёркивая, что это он здесь главная фигура, а вовсе не обливающийся потом от жары и непривычной тяжёлой работы его соперник по магистрату.
Вослед двум префектам претория в почтительном молчании шествовала римская знать: патриции, всадники и их разряженные матроны. Все они внимательно следили за тем, как лемех плуга взрывает комья чёрной, ещё не успевшей закаменеть от зноя земли, старательно нагибались и бросали разлетевшиеся комья внутрь, дабы ни одна частица священной римской почвы не осталась вне оберегаемого богами и предками круга.
В этой процессии я увидел дочь Цезаря и мою патронессу Юлию. В отличие от окружающих пёстро одетых женщин она была в скромной столе, столь же белоснежной, как одежды весталок. И держалась Юлия строго и неприступно, как настоящая весталка.
Рядом особенно вызывающе выглядели те, кому людская молва приписывала близость с ней: и сын Марка Антония – атлетически сложенный Юл Антоний, и суровый патриций Тит Квинкций Криспин Сульпициан, чья угловатость и грубость черт неприятно резали глаз, и светлокожий, с жёсткими льняными волосами, рыхлый и женоподобный Аппий Клавдий Пульхр, и обаятельный Семптоний Гракх, единственный из всех шествующих, кто позволял себе игриво улыбаться и бросать вокруг насмешливые взоры…
Юлия и её поклонники казались инородными в этом священнодействии. В толпе раздались недвусмысленные смешки в их адрес. Кто-то громко и непристойно выругался.
Вигилы из оцепления бросились на поиски крикуна.
Насмешки неожиданно больно отозвались во мне. Захотелось призвать грубияна к ответу. Но я не сдвинулся с места, а Юлия и её спутники прошествовали мимо – важно и отстранённо. Патрициям нет дела до простолюдинов.
Я смотрел им вслед, не замеченный и не узнанный – один из многих плебеев, безымянных зевак, не достойных ни высокого внимания, ни приветливого взгляда. А в ту пору, когда Юл и Юлия были моими учениками и я читал им в классе трагедии греческих поэтов, как живо откликались их юные сердца на простые слова любви, сочувствия и сострадания… Мне казалось тогда, что они навсегда запомнят мои уроки, будут добры, чисты и прекраснодушны. Неужели всё это предано забвению и все наставления канули в Лету?
Вдруг Юлия на мгновение обернулась и скользнула взглядом по толпе. Мне даже показалось, что она увидела меня. Но Юлия тут же устремила свой взгляд вперёд и продолжила движение в процессии.
У Лавернских ворот Апер остановил упряжку.
Плуг выпрягли. Вигилы на руках перенесли его через Соляную дорогу. Там быка и корову опять впрягли в плуг, и торжественная процессия медленно и величаво двинулась дальше.
Вместе с толпой я дошёл до ворот Карменты, названных в честь богини предсказаний и рождений, свернул направо и влился в поток горожан, перетекающий за Сервиеву стену и распадающийся на отдельные ручейки, струящиеся по улицам города.
Встреча с моими бывшими учениками взволновала меня.
Вспомнилось вдруг, как Тиберий однажды спросил: надо ли ему жениться?
Удачно жениться – всё равно что вытащить с завязанными глазами безобидного ужа из мешка, полного гадюк…
Тиберий как будто знал, что его ждёт невесёлая участь: по воле приёмного отца покинуть любимую женщину и связать свою жизнь с той, которую на дух не переносишь…
Но словно наперекор моим безрадостным размышлениям из открытых настежь окон особняка, мимо которого я проходил, полилась торжественная свадебная песня – эпиталама.
Девушка так же невинна, пока бесплодно стареет.
Если ж, для брака созрев, достойно в супружество вступит,
Мужу дороже и меньше родителю в тягость.
Гимен, о Гименей, Гимен, явись, Гименей! —
под аккомпанемент флейты стройно выводил хор юных девичьих голосов.
«О, святая наивность! Разве всякое супружество равно любви… Но благо свято верящим!»
Перед домусом, чьи двери и окна были увиты весенними цветами и убраны широкими белыми лентами, толпились горожане.
Послушать песнопение остановился и я: в нашем квартале такие богатые свадьбы, где церемонии празднуются пышно и с музыкантами, большая редкость. Только очень богатый жених может отмечать введение новобрачной в дом с такой пышностью. Должно быть, он из патрицианского сословия.
Плебейские свадьбы проводятся гораздо скромнее. Они, по сути, представляют торговую сделку – отец просто продаёт невесту жениху в присутствии магистрата и пяти свидетелей.
Тем временем девушки, допев свой куплет, смолкли. Но флейта продолжала выводить мелодию, и свадебную песню продолжили юноши:
Девушка, ты не перечь такому супругу. Нельзя ведь,
Право, перечить тому, за кого сам отец тебя выдал.
Мать и отец заодно – их воле должна быть послушна.
Девство не все ведь твоё, а отчасти родителей также:
Треть в нём отцовская есть, материнская треть в нём другая,
Треть лишь одна в нём твоя. Потому не перечь ты обоим,
Тем, что права передали свои и приданое зятю…
Затем грянул общий хор, которому принялись радостно подпевать и некоторые зеваки, стоящие рядом со мной:
Гимен, о Гименей, Гимен, явись, Гименей!
Обитатель Геликонского холма, сын Венеры Урании,
Ты, который к супругу нежную деву влечёшь…
Я вдруг вспомнил, что на моей родине, в Парфии, поющие стихотворцы – госаны и актёры-трагики своё выступление на свадьбах начинают с воплей и плача, а встретить свадебный кортеж считается недоброй приметой, и поспешил в сторону дома.
3
В древних рукописях сказано, что судьба человека подобна реке. То несёт его бурный поток, кружит в водоворотах, бьёт об острые камни и пороги, а то вдруг забросит в тихую заводь, где ни волн, ни омутов, и песчаные отмели прогреты тёплыми солнечными лучами. Но стоит только человеку расслабиться, поверить в короткую передышку, как в вечную благосклонность богов, и снова подхватит его клокочущий водоворот, повлечёт по стремнине жизни к той неизбежной для всех смертных пристани, где уже ожидает перевозчик Харон…
Пёстрые события прошедшего дня подвигли меня снова задуматься о том, ради чего живу почти отшельником, лишив себя обычных человеческих радостей, даже не пытаясь обустроить семейный быт.
Вспомнив песнопение, адресованное Гименею, представил, что было бы, если бы я привёл в свой дом женщину.
Но свободных женщин, готовых разделить со мной судьбу, мне не встретилось. Вокруг меня жили одни простолюдинки. Они в мой дом не заглядывали. Разве что соседка – вдова жестянщика, которая за скромное вознаграждение изредка приходила прибраться, постирать, приготовить еду. Но она была такой невзрачной, вечно растрёпанной, так приставала с ненужными расспросами и глупыми советами, что я и представить не мог совместное проживание с ней.
К тому же я оставался сыном моего отца – потомственного князя Сасана. И представление о женской красоте, достоинстве у меня было прежнее. Образ зрелой и мудрой женщины, каковой, вне всякого сомнения, была моя славная матушка, всегда жил во мне как женский идеал. Я ещё помнил девичью скромность и целомудрие моих милых сестёр и их подруг…
Возможно, по-настоящему я мог полюбить только женщину знатного происхождения, образованную и воспитанную, чей внешний облик пленял бы красотой, а душа излучала нежность и благородство…
Такие женщины встречались мне в библиотеке, я видел их во дворце у Цезаря. Но нас разделяла бездонная пропасть…
Конечно, в прежние годы я ловил на себе заинтересованные взгляды знатных горожанок. Возможно, я даже нравился им и мог бы рассчитывать на взаимность…
Но, связав себя со знатной матроной, я обрёк бы её на позор и унижение, ибо настоящие римлянки не могли выходить замуж за вольноотпущенников, не говоря уже о рабах. Такой неравный брак грозил бы моей возлюбленной потерей своего имени, имущества, положения в обществе. Даже простая связь с вольноотпущенником или рабом, будучи обнародованной, повлекла бы за собой суд и строгое наказание, а в отдельных случаях даже смерть…
К тому же, ожидая своего освобождения, я заметно постарел. Мои ровесницы за это время успели выйти замуж, нарожать детей, овдоветь, утратить былую привлекательность.
Мне иногда встречались постаревшие матроны, которых я знал молодыми и прелестными девушками. Время безжалостно обошлось с ними. Они обрюзгли, тела их расползлись, лица утратили былую прелесть. Меня же по-прежнему привлекала красота. Но она сияла на лицах тех, кто годился мне в дочери. Эти красавицы в мою сторону даже не глядели, их интересовали молодые мужчины…
Ах, если бы вдруг одна из них полюбила меня?!
Луций Анней Сенека, получивший прозвище Старший, однажды написал, что счастье старика, обретшего молодую жену, равно наказанию.
И представить страшно, как измучился бы я, женившись на молоденькой. Конечно, я бы поначалу бодрился и хорохорился рядом с юной красоткой, цветущей и благоухающей всеми ароматами весны. Но вскоре, подобно другим несчастным старикам, вынужден был прибегать к разным ухищрениям: мазям, притиркам, массажам, только бы скрыть морщины, обвислый живот и дряблые мышцы. Заставлял брадобрея выщипывать по волоску седые дебри растительности у себя на груди, животе и спине, заглатывал пищащих устриц и давился кусками полусырого мяса с кровью, опивался настойками из экзотических трав, способных усилить угасающее влечение…
Но всё напрасно! Соседи, увидев меня с молоденькой женой, тыкали бы мне в спину пальцем и не смеялись, прикрыв рукой рот, над моей старостью, а ещё хуже – над ветвистыми рогами, растущими над лысеющей макушкой…
О, постыдная участь старого ревнивца, молодящегося и безуспешно пытающегося заставить Парок сматывать клубок судьбы в обратном направлении! Чтобы угождать прихотям молоденькой жены, у него нет уже ни сил, ни времени. И хотя ночами ему ещё снятся пылкие объятия и сокровенные ласки, но всё чаще просыпается он в полном ощущении своей неспособности к ним, а значит, и в невозможности сохранить честь своего имени и незапятнанность репутации молодой жены…
Вот и начинает он каждое утро с придирок к ней, без вины виноватой, румяной и свежей без всяких румян, дышащей розами и лавандой без ароматных масел и полосканий. В каждом её шаге, в каждом слове, каждой улыбке и каждом вздохе, вырвавшемся из упругой груди, силится старый ревнивец углядеть скрытое унижение, предвосхитить угрозу не только своему семейному гнезду, но и своей собственности, а то и самой жизни…
Дальше – больше. Терзаясь явными и вымышленными страхами, день за днём культивируя в себе неуверенность, муж-старик запрещает молодой женщине выходить из дому без сопровождения служанок, которых после каждого выхода подвергает унизительным допросам: куда ходила госпожа, в какой лавке она останавливалась, к какому торговцу обращалась с вопросами, какой прохожий бросал на неё восхищённые взгляды…
Он неизменно сопровождает жену в цирк и театр. Находясь с ней на многолюдной трибуне, этот добровольный мученик, напрягая подслеповатые глаза, глядит не на отважных гладиаторов, истекающих кровью на арене под восторженный рёв толпы, не на театральных трагиков и комиков, обливающихся потом в самозабвенном служении высокому искусству, а на сидящих вокруг и алчно взирающих на его юное сокровище молодых соперников, всех, как на подбор – розовощёких, поджарых и мускулистых. И не приведи Гименей, если он поймает ответный, кокетливый взор, случайно или намеренно брошенный его супругой на одного из этих красавцев…
Из страха быть униженным и оскорблённым, не веря в искреннюю добродетель супруги, старый ревнивец откажется от услуг здоровых рабов, мужчин-поваров и даже мужчин-врачей. Своими фантазиями и подозрениями он сам себя изнурит и сведёт в могилу, вернее любых ядов или коварных планов измученной недоверием и придирками спутницы…
Размышления обо всех несчастиях, сопровождающих брак, в очередной раз убедили меня в благотворности избранного мной одиночества.
«Да разве так уж плохо моё холостяцкое житьё? – снова вопрошал я и сам себе растолковывал: – Вовсе не плохо. Есть крыша над головой, есть кусок хлеба и сыра на каждый день, найдётся и вино в день праздничный. Вино куда добрее, чем жена: и успокоит в час тревог, и сладкую грёзу на сон грядущий навеет. А жена: молодая иль старая, умная или глупая, ещё неизвестно, что она привнесла бы в мою отлаженную жизнь?»
…За окнами дома стемнело. Притихли дневные птицы, и ещё не начали свою монотонную песнь цикады.
Я добавил масла в светильник и начал приготовления ко сну, утомлённый собственными думами.
Внезапно со стороны проулка, ведущего к Палатину, раздался шум: громкие голоса, топот ног и бряцанье металла.
Наш район никогда не отличался спокойствием. Здесь находилось несколько лупанариев и таверн, завсегдатаи которых часто устраивали потасовки. Но это были обычные пьяные драки, которые, как правило, заканчивались бескровно. Вооруженных стычек никогда не случалось.
Именно бряцание оружия и заставило меня выглянуть в окно.
Ярко мерцали факелы, освещая искажённые лица и блестящие мечи. Поодаль стояли носилки, в каких обычно передвигаются представители знати. К ним пытались прорваться вооружённые люди. Им упорно сопротивлялись шестеро рабов. Истошно визжала женщина…
Голос разума подсказывал мне затворить окно и не ввязываться в чужую драку. Но я вырвал из стенного крепления факел и бросился к выходу.
Обогнув угол дома, я сразу наткнулся на двух сражающихся. Дюжий детина сучковатой дубинкой охаживал одного из рабов. Тот из последних сил заслонялся коротким мечом, но пропустил очередной удар и рухнул с проломленным черепом.
Детина резко развернулся ко мне, взревел, как медведь, и занёс дубинку для нового удара.
Я инстинктивно ткнул ему в лицо факелом. Он взвыл, выронив дубинку, закрыл заросшее щетиной лицо руками и отпрянул в темноту.
Ко мне кинулся другой разбойник с фракийским мечом. В ноздри ударила смесь запаха пота и крови. И этот почти забытый запах битвы больше всех иных обстоятельств пробудил во мне дух воина.
Мой новый противник оказался опытным бойцом: он точным ударом меча выбил мой факел. Не раздумывая, я применил приём, которому учил меня доблестный Артаксий. Применил так ловко, точно все прошедшие годы оттачивал его. Поднырнув под меч врага, я сделал шаг в сторону, схватил его за тунику и, проведя подсечку, бросил через бедро. Он перевернулся в воздухе, плашмя грохнулся оземь, нанизавшись на собственный клинок.
На земле валялись тела убитых. Ещё два разбойника вели бой с рабами-носильщиками. Через несколько мгновений, вонзив своё оружие друг в друга, пара противников упала замертво. В схватке с последним нападавшим верх явно одерживал раб. Раненный в руку, он всё дальше оттеснял своего противника от носилок. Когда тот увидел, что остался один, кинулся бежать. Раб с криком последовал за ним, и оба скрылись в темноте.
Я подошёл к носилкам. Подле них, раскачиваясь из стороны в сторону, как кобра перед заклинателем, на земле сидела женщина. Она, обхватив голову руками, с завываниями повторяла одно и то же:
– О моя госпожа, о моё бесценное сокровище! Зачем ты покинула нас!..
Отдёрнув занавеску, я заглянул в носилки. В них на подушках лежала женщина, лица которой было не разглядеть. Она была неподвижна, но крови и ран я не увидел.
Я взял свесившуюся руку. Она казалась совершенно безжизненной и холодной, как у покойницы, но еле слышный ток крови под моими пальцами свидетельствовал, что женщина жива.
Я повернулся к служанке:
– Перестань выть! Твоя госпожа жива. За углом есть водовод… Сходи намочи свой платок!
Она перестала причитать, послушно убежала и вскоре вернулась с мокрым платком.
– Разотри виски своей госпоже, – снова распорядился я, уступая ей место. – И дай ей понюхать благовоний, если есть…
Служанка безропотно повиновалась и склонилась к своей матроне.
Я поднял с земли факел, начинённый смесью горючей серы с известью. Он ещё мгновение назад казался почти потухшим, но тут разгорелся с новой силой.
Раздались быстрые шаги, и в круг света вбежал раб. Его левая рука свисала плетью и сильно кровоточила. Смуглое лицо было бледным. Увидев меня подле носилок, он приготовился к бою.
Я успокоил его:
– Я не враг… Живу по соседству…
Раб опустил свой меч, но глядел на меня с недоверием.
– Ты догнал того, кто напал на вас? – спросил я.
Он отрицательно покачал головой.
– Это плохо. Если он вернётся с подмогой, нам несдобровать.
Тем временем старания служанки увенчались успехом. Её госпожа застонала, пришла в себя.
Осветив её лицо, я остолбенел.
– Здравствуй, Юлия, – пробормотал я.
Она приподнялась на локте, вглядываясь в меня:
– Учитель, ты? Какие боги привели тебя?
– Госпожа, этот человек защитил нас, – подала голос служанка.
Юлия оглядела поле недавней битвы:
– Кто эти негодяи? Кто посмел напасть? – Её лицо исказила судорога гнева.
– Прости, Юлия, но этот район плохое место для ночных прогулок… – неосторожно заметил я.
Она уловила мой менторский тон и усмехнулась:
– А ты не переменился, учитель… Но я уже не твоя ученица! – и неожиданно добавила с лёгкой иронией: – Неужели ты умеешь драться? Это крайне удивительно для того, кто всю жизнь провозился со стилом и восковыми табличками…
– Я не всегда был ритором и грамматиком… – пробурчал я.
Она недоверчиво вздёрнула атласные брови:
– Неужели ты воевал? Никогда бы не подумала… Впрочем, – она окинула меня изучающим взглядом, – руки у тебя довольно крепкие. И плечи. И торс. Да ты, пожалуй, прав: у тебя фигура воина, а не мыслителя… Как это я прежде не замечала… И всё же довольно странно: я волею Венеры очутилась здесь, эти подлые разбойники, и вдруг… возникаешь ты, учитель, в роли моего спасителя…
У меня едва не вырвалось, что куда более странно – видеть её, дочь повелителя мира, здесь в плебейском квартале, в такой неурочный час, но я ответил выспренно и велеречиво:
– Счастлив оказаться тебе полезным, достопочтенная Юлия, дочь Цезаря.
Юлия снова усмехнулась:
– Ты говоришь, учитель, как герой греческой трагедии. Я помню, как ты учил нас…
– Однако здесь не самое лучшее место для воспоминаний… В нашем квартале знатным людям даже днём небезопасно бывать без охраны. К тому же нападавшие могут в любой момент вернуться… – Я старался говорить спокойно, хотя тревога нарастала во мне. – Ты можешь укрыться в моём скромном доме, пока не прибудет новый эскорт…
Юлия вышла из носилок, оглядела остатки своей свиты, на мгновение задумалась.
– Ступайте и приведите сюда стражу… – распорядилась она.
Но раб и вольноотпущенница остались на месте, нерешительно переминаясь с ноги на ногу.
Юлия нахмурилась:
– Неужели я должна повторять приказ?
Служанка промямлила:
– Я не могу вас покинуть, моя госпожа. Оставить здесь одну с незнакомцем…
– Я знаю этого человека. Он предан мне. Ступайте же! – Она даже притопнула ногой.
Раб и вольноотпущенница покорно удалились, а Юлия решительно направилась в сторону моего дома, как будто не однажды бывала здесь.
4
По-хозяйски оглядев моё скромное жилище, в котором атриум был столь мал, что преодолевался в несколько шагов, а таблинум и триклиний соединялись воедино, Юлия сразу же подошла к стеллажу со свитками. Развернув первую попавшуюся рукопись, она сдула пыль и, поморщившись, сделала вывод:
– Значит, ты живёшь один, учитель.
– Один… – подтвердил я, всё ещё держа в руках керамическую белуквию, взятую у входа, чтобы освещать путь.
Она удивлённо воздела брови:
– Как же ты обходишься без слуг? Кто поддерживает в твоём доме порядок, кто готовит еду?
– Женщина, живущая по соседству, готовит обед и убирает в доме, когда я могу ей заплатить…
Юлия звонко рассмеялась:
– И высока плата за услуги?
Я смотрел на повзрослевшую ученицу, осознавая, что совсем не знаю её. И дело не в том, что она была не похожа на себя прежнюю, на ту девочку-подростка, какой я её помнил. Она разительно отличалась даже от той Юлии, которая сегодня шла в праздничной процессии с видом весталки.
Передо мной стояла уже не целомудренная жрица, а опытная женщина, циничная и развязная, как гетера, всё знающая про свои чары. Прямой, призывный взгляд, полуоткрытые, припухлые губы, алая полупрозрачная туника и золотистая стола, которые не столько скрывали, сколько подчёркивали её наготу, обрисовывая крутые бёдра и узкую талию, небольшую, но правильной формы упругую грудь. Весь её облик говорил о том, что слухи о плотских похождениях дочери Цезаря вовсе не беспочвенны.
Зачем она оказалась среди ночи в одном из самых опасных районов Рима? Почему её не сопровождали преторианцы? Я не смел задавать такие вопросы, невольно любуясь свежестью её кожи, молодым блеском глаз, розовым и нежным, как внутренняя поверхность морской раковины, ушком, которое обнажалось, когда она грациозно и непринуждённо поправляла свои золотистые волосы. Какими же нелепыми и досужими показались мне в этот миг недавние мысли о браке старика с юной матроной: «Разве возможность день и ночь любоваться юной красотой не достойная плата за муки ревности?»
– У тебя есть вино? – не дождавшись ответа, поинтересовалась она.
У меня в доме было недорогое италийское вино.
Я поставил на стол кувшин, налил вино в глиняную кружку. Она отпила несколько глотков.
– Ты по-прежнему увлекаешься Еврипидом? В том пыльном свитке – его стихи… Я помню их наизусть… – И, приняв артистическую позу, прочла:
Тот, по-моему, смертный счастлив,
Который, до жён не касаясь,
Детей не рождал; такие
Не знают люди…
Сладки ль
Дети отцам или только
С ними одно мученье…
Во время чтения лицо её менялось. Пропали цинизм и призыв. Передо мной снова была милая и любознательная девочка.
Она заметила перемену во мне, улыбнулась застенчиво и мягко:
– Я помню все твои уроки, учитель. И Еврипида могу цитировать часами. Вот послушай:
В колчане соблазнов две
Бог златокудрый стрелы хранит —
Ту, что блаженным навек человека творит,
Рядом с той, что и сердце и жизнь отравляет… —
произнесла она с неподдельным чувством.
Я затаил дыхание, дивясь её метаморфозам. И тут в одно мгновение она вдруг резко расхохоталась.
Я снова почувствовал себя обманутым и устыдился умилению, проступившему на моём лице.
Юлия, оборвав смех, заговорила голосом низким, грудным:
– О боги, лёгкий даруйте мне нрав, светлые мысли, благую способность жить беспечально сегодняшним днём… Сегодня ты спас меня, учитель! Думаю, ты вполне достоин награды…
Едва уловимым движением руки она расстегнула серебряную застёжку у плеча, и невесомые одежды с легким шелестом упали к её ногам.
У меня потемнело в глазах от ослепительной красоты молодого женского тела, которое в свете лампы казалось отлитым из красного золота. Непропорциональность её фигуры: очень маленькие груди с тёмными сосками плохо гармонировали с тяжёлыми детородными бёдрами и коротковатыми ногами – сполна искупалась золотом волос, светом лучистых глаз, зелёных при дневном освещении, а сейчас казавшихся жёлтыми, как у тигрицы.
– Я изнемогаю от желания, учитель… Возьми меня! – почти простонала она.
Я уже забыл, что это такое – обладать женщиной, дарить ей свои ласки и испытывать ответные. Будучи воином, я бездумно терзал плоть захваченных в плен чужестранок, став рабом, испытал на себе поцелуи продажных девок из лупанария. Получив свободу, стал сторониться женщин, предпочитая одиночество. Ни одна женщина не пленила меня, не пробуждала во мне желания обладать ею…
Прелести Юлии впервые за многие годы пробудили во мне мужские желания, заставили напрячься, приложить усилия, чтобы сохранить внешнее спокойствие и невозмутимость.
Но Юлия расценила иначе.
– Ты меня презираешь… – пробормотала она. Щёки её пылали. От всего её тела исходил пламенеющий жар. – Ты поверил этим мерзким слухам, которые распускают обо мне мужчины, потерявшие способность любить, и уродливые старухи, так и не познавшие власть Купидона… А может, ты боишься моего отца?! Этого мерзкого распутника, натянувшего на себя маску святоши, издающего законы о благонравии и бесчинствующего с молоденькими подругами своей жены, этой ядовитой гадины Ливии, готовой задушить меня только за то, что я – дочь Цезаря?
Она перевела дыхание и продолжала так же горячо обвинять отца и весь свет, забыв, что стоит передо мной совершенно нагая:
– Какое право имеет этот обожествляемый всеми человек, что зовётся моим отцом, судить меня? Меня, не знавшую материнской ласки, трижды отданную им замуж за нелюбимых мужчин, один из которых был совсем мальчик, не умеющий обращаться с женщиной, второй – грубый солдафон и развратник, а третий – Тиберий – любил да и продолжает любить другую… Да, родной отец отдал им на растерзание мою юность, он продавал меня, как публичную девку, ради сохранения своей единоличной власти, любимой им больше всех женщин Рима. Власть Цезаря, а вовсе не его нимфетки и даже не эта смрадная Ливия является его страстью… Вот ради чего он готов перешагнуть через меня, свою единственную дочь, через мои страдания, мои чувства! Он готов поступиться своей честью, чтобы только навсегда остаться принцепсом, а значит – первым. Я знаю: это ведь он способствует гнусным слухам обо мне, которые его соглядатаи и шпионы разносят по ушам римлян… Неужели ты, учитель, веришь тому, что говорят обо мне?
– Подними свою одежду, Юлия, – тихо и ласково сказал я. – Я не верю слухам. А если бы и поверил, то и тогда не посмел бы судить тебя, мою патронессу. Я по-прежнему люблю тебя как мою лучшую ученицу… Телесные соблазны недолговечны. Вечны только боги и наши души.
– Разве боги не учат нас любить и ненавидеть? – воскликнула она.
– Подними свою одежду, Юлия, – повторил я как можно мягче. – Прости меня, но я уже старик… – произнеся эти слова, я уже сам верил в то, что говорю, и мои прежние размышления о старом муже и молодой жене уже вовсе не казались мне такими абсурдными. Переведя дух, я закончил свою отповедь: – Мне уже нет смысла менять привычки. Поверь: у кого меньше всего желаний, у того меньше всего нужды.
Юлия слушала меня молча, всё больше наливаясь гневом.
Прежде я читал у Энния Квинта о женской натуре, дескать, когда ты хочешь, они не хотят, когда же ты не хочешь, их охватывает страстное желание. Публий Сир утверждал, что женщина любит или ненавидит: третьего у неё нет. У Горация почерпнул я мысль, что неистовствовать свойственно женщинам. Но одно дело – книжные премудрости, и совсем другое – разъярённая женщина рядом!
Лицо Юлии покрылась пунцовыми пятнами. Она стала похожа на дикую кошку, которая вот-вот кинется на меня.
– Как я ненавижу тебя, отца, мужа, вас всех! – зло прошипела она.
В этот момент в двери дома забарабанили. Раздались грубые голоса:
– Немедленно отворите!
– Откройте, именем Цезаря!
– Я, помощник префекта претория, требую немедленно открыть дверь!
– Прошу тебя, Юлия, прикрой свою наготу, – взмолился я и распахнул дверь.
На пороге стоял помощник префекта личной гвардии Цезаря Валерий Легур. Из-за его спины выглядывала вольноотпущенница Юлии, у входа в дом толпилось с десяток преторианцев в полной амуниции.
– Где госпожа, что с ней? – не удостоив меня приветствием, сурово спросил Валерий Легур.
Я не успел ничего ответить, как из-за моей спины вышагнула вперёд Юлия. Руками она придерживала порванную на груди столу. Волосы были растрёпаны, лицо раскраснелось, а глаза метали молнии, точно так же, как у её отца, когда он был в гневе.
– Арестуйте его, – указав на меня, приказала она Легуру. – Этот человек пытался силой овладеть мной!
5
Знаменитая Мамертинская тюрьма, которая так страшила моё воображение, при близком знакомстве оказалась вовсе не такой мрачной, как представлялось. Хотя всё, что пристало темнице, здесь присутствовало: засовы на дверях, решётки на крохотном, почти не пропускающем свет оконце, низкие, сочащиеся влагой своды, затхлый запах, гнилые отбросы вместо пищи…
Узилище, куда меня бросили, по счастью, пустовало. Добровольное затворничество под крышей своего дома сменилось на невольное одиночество в каменном склепе. Но размышлять о сущем и вечном мне по-прежнему никто не мешал.
В тишину моего нового пристанища изредка доносились глухие стоны, плач и ругань, да раз в сутки раздавались гулкие шаги угрюмого и молчаливого тюремщика, как будто лишённого языка.
Хлопала дверь. Тюремщик бросал мне кусок лепёшки, ставил на каменный пол глиняную плошку с отвратительной бурдой, наливал воду в глиняную кружку. Забрав деревянную бадью с отходами, он удалялся.
И снова хрупкая тишина воцарялась в темнице, оставляя меня наедине с моими мыслями. И, если в свободном мире от раздумий меня отвлекали птицы, распевающие за окном, то здесь навещали крысы…
С этими хвостатыми тварями у нас сложились самые добрые отношения. Я их не трогал. Они не трогали меня, довольствуясь остатками тюремной бурды. Серым, вездесущим чудовищам это угощение пришлось по вкусу.
Их появление в моём узилище где-то через час после ухода тюремщика стало устойчивой традицией.
Каждый день три особи, с завидной пунктуальностью, вылезали из щели в углу темницы. Следуя своеобразному ритуалу, они выжидательно поглядывали на железные двери, как будто проверяя, не появится ли вдруг тюремщик-молчун. Затем осторожно подкрадывались к плошке, двигаясь всегда в одной и той же последовательности. Первой семенила жирная старая крыса с разорванным левым ухом. Она зорко водила вокруг чёрными глазками-бусинками и, подойдя, сначала долго принюхивалась, потом приступала к еде, медленно и с каким-то патрицианским достоинством. И только тогда, когда она насыщалась, к плошке осмеливались приблизиться другие крысы. Поев, они глядели на меня с чувством превосходства и, не торопясь, исчезали в той же щели.
Это зрелище так отличалось от поведения людей, готовых убить друг друга за право первым схватить подачку в дни раздачи бесплатного хлеба на площадях Рима, что вызывало у меня невольное восхищение этими мерзкими на вид, но такими умными существами.
Я даже придумал крысам имена. Старую крысу, с разорванным ухом, назвал Ливией, а двух других – Юлией-старшей и Юлией-младшей…
В том, что случилось со мной, я винил не Юлию – дочь Цезаря, а её мачеху – Ливию. Она источник всех бед. В детстве приложила немало усилий, чтобы испортить Юлии жизнь, а когда она подросла, принялась так рьяно в устройстве этой жизни участвовать, что подтолкнула падчерицу к отчаянным поступкам. И, наконец, она отняла у Юлии дочь – Юлию-младшую, которую взялась воспитать в том же духе…
Эту маленькую девочку я совсем не знал. Но почему-то представлял её похожей на ту Юлию, которая приходила ко мне на уроки, о судьбе которой я так много размышлял в своём заточении. Откуда в Юлии-старшей такая злоба и ненависть? Почему она так несправедливо поступила со мной? И хотя ответ на эти вопросы был очевиден: власть и вседозволенность развращают человека, я не сердился на неё, огорчался только тому, что обстоятельства жизни вытеснили то доброе, что было в её душе.
«Чёрная пелена однажды спадёт с её глаз. Она непременно откажется от своего ложного обвинения и вызволит меня из темницы…» – наивно думал я.
Но дни проходили за днями, и моя надежда на освобождение таяла. Куском камня я первое время чертил на стенах зарубки, отмечающие дни пребывания здесь, но потом забросил это занятие.
Когда щёки мои заросли косматой, как у варвара, бородой, ко мне, словно выходец с того света, явился посетитель, которого я никак не ждал.
Это был Талл.
Он, брезгливо оглядев мою темницу, тяжело опустился на скамью, услужливо принесённую тюремщиком.
Дождавшись, когда за тюремщиком захлопнется дверь, Талл произнёс негромко, но многозначительно:
– Плохи твои дела, Кердан… Отцу Отечества известно всё.
– Прости, Талл, но кого ты называешь Отцом Отечества?… – припомнив его манеру придавать значительность всему, о чём говорил, усмехнулся я, скрывая улыбку в бороде.
– Ах да, ты ничего не знаешь! – с ещё большим апломбом произнёс Талл и приложил надушенный платок к носу. – В канун майских ид Сенат удостоил Цезаря новым почётным званием – Отец Отечества. В честь этого грандиозного события организовали игры, жертвоприношения в храме, а затем в театре Марцелла устроили представление, составленное из многочисленных поэтических славословий. Их нарочно к этому дню сочинили известные тебе Вергилий, Гораций, Варий и другие служители муз…
– И чем же я прогневил Отца Отечества? – помня ещё одну особенность Талла – фонтанировать словами до бесконечности, перебил его я.
Талл вдруг разозлился:
– Я на твоём месте не перебивал бы, а слушал! Я вообще мог не приходить сюда… Я рисковал расположением самого… Только ради нашей давней дружбы…
И хотя я не мог припомнить, чтобы мы с Таллом были когда-то друзьями, посчитал разумным извиниться:
– Прости меня, великодушный Талл. Я очень ценю твою дружбу и восхищаюсь твоей смелостью. Ты один решился навестить меня здесь, в этом мрачном месте. Я искренне благодарен тебе…
Мои покаянно-похвальные слова возымели своё действие, и Талл, так же стремительно сменив гнев на милость, заговорил снова:
– Твои дела плохи… Плохи, как никогда!
Я пожал плечами.
Это раззадорило Талла:
– Твоё положение незавидно даже не потому, что наговорила одна известная тебе госпожа… Ну, ты понимаешь, о ком я говорю… Плохо, что он… – Талл поднял указательный палец правой руки к потолку, – …он поверил этим словам!
– Но ты-то понимаешь, что я никогда не посмел бы…
– Понимаю. Но в данном случае куда важнее другое: она его дочь!
Во мне снова проснулся философ:
– Женщина всегда найдёт способ доставить мужчине массу неприятностей, даже если он невиновен перед ней… Особенно женщина с положением… Не зря я сторонился их всю свою жизнь! Я не виноват!
– О, глупец! Неужели ты ещё не понял, что твоя вина здесь ни при чём. Впрочем, если бы я усомнился в тебе, поверь, меня бы здесь не было… Думаю, что и у нашего Отца Отечества достанет мудрости, чтобы через какое-то время понять, что ты невиновен. Беда в том, что времени для этого просто может не хватить…
– Почему? – вполне искренне удивился я.
– Происшествие в твоём доме каким-то непостижимым образом совпало с целым рядом вопиющих событий. О них не переставая вот уже который месяц судачат обыватели во всех четырнадцати городских кварталах…
– Так что же случилось? Говори скорее!
Талл пробурчал:
– Ты послушай меня и сам сделай выводы! После памятного происшествия в День города известная тебе госпожа как с цепи сорвалась. Вместе со своими постоянными поклонниками и с примкнувшими к ним представителями патрицианской и всаднической молодёжи, а также прочего разгульного люда самых низких сословий она устроила несколько настоящих оргий и хуже того – святотатств.
Талл, смакуя и подхихикивая, пересказал мне все подробности.
Сначала за городом, у границы виллы Юлиного законного супруга Тиберия, её адепты построили целый лагерь из шалашей и палаток, где две недели непрестанно предавались телесным утехам, пьянству и безудержному веселью.
На это Цезарь, которому доложили о происшествии, ещё как-то закрыл глаза. Затем на одном из пригородных стадионов, арендованных Юлией, были устроены соревнования по прелюбодеяниям, где совершенно нагие участники и участницы, не разбирая пола и сословий, сплетались друг с другом в беспорядочных объятиях, демонстрируя самые изощрённые и долговременные любовные утехи… Победителю со стороны мужчин было предоставлено почётное право здесь же, прямо на трибуне стадиона, овладеть Юлией, а победительнице – публично отдаться сопровождавшему Юлию все эти дни Юлу Антонию.
Затем оргии переместились в город, в святые для каждого римлянина места. На Форуме Мстителя Юлия, облачившись в наряд Венеры, дочь Цезаря бесплатно предлагала себя каждому желающему, и таковых нашлось немалое количество! Её спутники и спутницы, совершенно обезумев от собственного бесстыдства и наглости, тут же в публичном месте предались животному разврату.
Подобное святотатство свершилось и на Форуме Цезаря, и на рострах Римского форума, с которых обычно знаменитые ораторы обращаются к народу и где был провозглашен закон Августа о прелюбодеяниях и свершались наказания преступивших его.
– Этого допустить Отец Отечества уже никак не мог! – возмущённым голосом блюстителя нравственности резюмировал Талл. – Вчера у всех ворот города обычных стражей сменили преторианцы. В городе и на окрестных виллах начались аресты всех известных устроителей оргий. А поскольку они и не скрывались от публики, их арестовали почти всех: Юла Антония, Гракха Семпрония, Клавдия Пульхра, Корнелия Сципиона…
– Неужели арестовали и Юлию?
– Где сейчас известная тебе госпожа, неизвестно. Даже мне. Знаю только, что ни в тюрьме, ни в Первой казарме преторианцев, где держат других важных преступников, её нет… Может быть, она пребывает под домашним арестом на своей вилле, а может быть, Отец Отечества нашёл для неблагодарной дочери какое-то другое место…
– Но как эти немыслимые бесчинства связаны со мной? – вырвался у меня справедливый вопрос. – Я ведь не участвовал ни в одном из них, я всё это время пребывал в тюрьме… И ты знаешь, что я и помыслить не мог… Прошу тебя, мой добрый Талл, передай мои слова Цезарю!
Талл поднялся со скамьи, переваливаясь с ноги на ногу, точно утка, направился к двери, где остановился и посмотрел на меня снисходительно, как взрослый глядит на несмышлёное дитя, задающее ему глупые вопросы или обращающееся с явно невыполнимой просьбой.
– Цезарю достаточно того, что ты был их учителем, – сказал он внушительно. – Мой тебе совет: готовься к худшему…
– Но я могу надеяться…
– Тут не может быть никаких «но»… Ты ещё не знаешь, что сталось с твоим старым знакомцем Полом?…
Я отрицательно покачал головой. О сластолюбце Поле, после того как он был удалён из дворца и отослан управлять одной из зимних вилл Октавиана, я давно ничего не слыхал.
Талл, криво усмехнувшись, сообщил:
– Вот что бывает с теми, кто изменяет своим привычкам… Не знаю, каковы тому истинные причины, но старина Пол, ты не поверишь, в последние годы вместо юношей стал предпочитать матрон. При этом старый развратник хотел, чтобы последние были обязательно в теле и в возрасте. Непонятная прихоть!.. – Талл поморщился. – Так вот, старина Пол доигрался! Одна из его престарелых пассий – супруга городского претора, за что-то обидевшись, публично обвинила Пола в домогательствах. Разразился скандал. Претор обратился с письмом к самому Цезарю. И бедняге Полу за нарушение закона о нравственности поднесли отравленное вино… – Тут Талл сделал многозначительную паузу и, выждав, пока я осознаю смысл сказанного, резюмировал: – И ты знаешь, Пол, всегда так трясущийся за свою толстую шкуру, это подношение безропотно выпил. А ведь у него было куда больше причин надеяться на высокое покровительство, нежели у тебя… – При этих словах Талл постучал в дверь, которая тут же отворилась, как будто тюремщик только и ждал сигнала.
– Скажи, чего же мне ждать? – вдогонку крикнул я.
– Скоро ты всё узнаешь, – бросил Талл через плечо и вышел из узилища.
6
Через несколько дней в час второй стражи двери темницы распахнулись.
Двое преторианцев вывели меня за обитые медью ворота тюрьмы и повели по дороге, ведущей вдоль Большой клоаки в сторону Палатина.
Тёмная и тихая ночь была не похожа на обычные летние ночи: ни треска цикад, ни шелеста крыльев ночных мышей. Притихли ночные птицы в садах и парках. Сонный город казался вымершим: ни голосов загулявших парочек, ни звуков музыки из окон патрицианских домов. Только изредка где-то тоскливо взлаивала одинокая собака, гулко раздавались наши шаги по мостовой, да мерно потрескивал факел в руке у одного из преторианцев.
– Куда вы меня ведёте? – спросил я.
– Молчи! Тебе запрещено говорить! – одёрнул меня старший, судя по серебряным насечкам на бронзовом нагруднике, конвоир.
В глухом молчании мы продолжали путь.
«В такой неурочный час суды не проводят. К тому же римляне любят публичные процессы. Значит, мы направляемся к тому, кто не желает огласки – к Цезарю», – эта догадка меня не обрадовала, ибо на снисхождение от новоявленного Отца Отечества я не рассчитывал.
Август считал себя строгим блюстителем морали и знатоком законов. И я стал думать, что сказать в своё оправдание, к каким авторитетам прибегать. Вспомнить, что ещё сто лет тому назад цензоры Кассий и Мессала, их современник, консул Луций Пизон, с горечью признавались, что целомудрие в Риме напрочь уничтожено, что морали уже не найти. Сослаться на прославленного и любимого Августом Горация или на модного автора «Науки любви» Овидия Назона?…
Я хорошо изучил римские законы. Ещё задолго до Августа они сурово осуждали нарушителей общепринятых норм. Но шестнадцать лет тому назад Август решительно ужесточил кару прелюбодеям: все отношения с римлянками вне брака с тех пор наказывались ссылкой на остров, если же доказывалась измена замужней женщины или инцест, то ссылка становилась пожизненной, сопровождалась лишением имущества и всех гражданских прав. Не наказывалась только измена мужчин, если она была совершена с проститутками и актрисами…
При этом женщин, обвинявшихся в нарушении целомудрия, если отсутствовал общественный обвинитель, по старой традиции могли судить родственники. Следуя давнему закону, принятому Катоном Старшим, муж был вправе безнаказанно убить жену, если застанет её изменяющей ему. Но женщина, обнаружив изменяющего ей мужа, не смела даже коснуться неверного. Особо оговаривались права отца неверной жены. Он мог просто убить прелюбодейку и её любовника, застав их в своем доме или в доме зятя. При этом муж, который лично не видел прелюбодеяния супруги, имел право только развестись с ней, но при желании мог убить любовника жены. Но только в том случае, если нечестивец был актёром или вольноотпущенником…
Я невольно усмехнулся: ни одна статья из упомянутых законов не обещала мне поблажки. Август, если только он поверил навету Юлии, имел полное право без всякого суда убить меня на месте…
Пока я пребывал в столь невесёлых раздумьях, мы подошли к дворцу Цезаря. Минуя парадные двери, конвоиры подвели меня к выходу для слуг.
На стук вышел преторианец из личной охраны Цезаря. Осветив моё лицо масляным фонарём, он приказал следовать за ним. Преторианцы-конвоиры остались снаружи.
Вслед за новым провожатым я прошёл по тёмному коридору, спустился в подвал по таким крутым ступеням, что если бы упал, то непременно сломал бы ноги.
Про этот подвал по городу ходил слух, что именно здесь Август пытает своих врагов, для которых подземелье оказывалось последним приютом.
Пройдя длинный коридор, преторианец втолкнул меня в какую-то дверь и приказал:
– Жди.
Заскрежетал засов. В кромешной темноте, вдыхая гнилые испарения, я, двигаясь ощупью вдоль сырой стены, обошёл свой новый каземат, узкий и тесный, не более четырёх локтей в длину, и вернулся к двери.
В мучительном ожидании прошло не менее часа. «Неужели мне суждено умереть в этом гиблом месте?» – эта мысль помимо воли заставляла сердце сжиматься.
Когда я почти упал духом, дверь со скрежетом отворилась, и тот же преторианец повёл меня за собой.
Мы снова долго шли по подземелью, то поднимаясь по ступеням вверх, то спускаясь вниз. Свет лампы выхватывал из темноты только часть бесконечного коридора. Наконец мы вышли в зал, освещённый настенными бронзовыми светильниками в виде гарпий с запрокинутыми головами. Языки пламени вырывались у них изо рта, а крылья крепились к стене.
Перед дверью в противоположной стене зала конвоир ощупал мою истлевшую тунику и втолкнул меня в комнату.
Первое, что бросилось мне в глаза, – небольшое окно с лоскутом тёмного неба.
В центре комнаты стоял простой дубовый стол, за ним в кресле с массивными подлокотниками сидел Август.
– Подойди, – устало сказал он.
Я приблизился и встал в двух шагах от стола.
Цезарь сильно постарел с момента нашей последней встречи. Заметно поредели и подёрнулись серебряными нитями некогда пышные, золотисто-рыжеватые кудри. Глубокие морщины избороздили гладкое чело с высокими залысинами. Угрюмые складки залегли у носа и губ, придавая лицу выражение пресыщенности… И только серо-голубые глаза повелителя мира оставались сравнительно молодыми, хотя и они как будто слегка поблекли, приобрели водянистый оттенок.
– Хорошо ли ты сыграл свою комедию? – вдруг спросил он.
Я ждал чего угодно: допроса, обвинений, угроз. Вопрос поставил меня в тупик.
– Хорошо ли ты сыграл комедию, учитель? – язвительно, почти зловеще повторил Август.
– О какой комедии ты говоришь, Цезарь? – сдерживая волнение, спросил я.
– Конечно, о комедии жизни… Она – главная в судьбе каждого человека. И она должна быть разыграна до конца.
Он надолго замолчал, продолжая глядеть как будто сквозь меня.
– Говорят, ты в последнее время увлёкся Сократом. Это правда, учитель? Чем же так привлёк тебя этот нищий и полубезумный старик, которому великие боги Олимпа представлялись универсальным разумом, высшим, всё оправдывающим смыслом? Неужели ты разделяешь его мысли о «даймонах»? Это же полная глупость – верить в богов, живущих в умах людей, направляющих течение человеческой жизни и действующих вопреки слепым законам человеческой природы! Ты считаешь, что Сократ пытался убедить всех в бессмертии души и так преодолеть ужас неизбежной смерти?
Начиная понимать, куда он клонит, я предпочёл молчать.
– Разве вера Сократа облегчила ему расставание с жизнью, когда неблагодарные сограждане заставили философа взять в руки чашу с цикутой? – упёр в меня свой водянистый взгляд Август, высоко вздёрнув брови.
– Сократ в своих поисках истины не был одинок, – просто сказал я. – Душа каждого человека, способного думать не только о хлебе и зрелищах, мается в несообразностях земной жизни и потому ищет у неба ответы на свой вечный вопрос о смысле существования человека.
Август продолжал:
– А ты не задумывался над тем, что Сократ выпил яд не из-за обвинений, предъявленных ему, а из-за своей вечно ворчливой жены… Как же её звали?
– Ксантиппа… – подсказал я.
– Да-да, именно, Ксантиппа… К счастью для мудреца, у него не было детей, этих главных предателей каждого родителя…
«Сейчас он точно заговорит о Юлии, о её беспутном поведении, так порочащем его великое имя», – подумал я, но Цезарь опять обманул мои ожидания.
– Все ищут в этой жизни что-то своё. Цари – власти, воины – славы, поэты и актёры – денег… Скажи мне, учитель, чего не хватает в жизни мудрецам?
– Любви… – неожиданно вырвалось у меня.
– Любви? И это то, чего ты ищешь? – В его лице промелькнуло что-то похожее на удивление.
– Нет, Цезарь. Мне поздно думать о любви.
– Чего же ты хочешь?
– Власти над собой… – сказал я о сокровенном.
Август окинул меня оценивающим взглядом позеленевших глаз и сказал угрюмо и обречённо:
– Этой власти достичь всего труднее…
Разговор, похоже, утомил его и не принёс успокоения.
Я чувствовал себя обманутым. Мне ничего не поставили в вину, и я не сумел оправдаться.
Наступила тяжёлая и долгая пауза.
Цезарь поднялся из-за стола, привычным движением расправляя складки на тоге, прошествовал мимо меня к выходу. Впервые я заметил, что он ниже меня ростом. На колеснице триумфатора и на Форуме он казался, куда выше и стройнее. Этому всегда способствовала горделивая посадка головы и величественная осанка, от которых теперь не осталось и следа. Повелитель мира ссутулился, стал похож на обычного старика, мечтающего только о том, чтобы все оставили его в покое.
У дверей он остановился, сказал, не оборачиваясь, буднично и просто:
– А ведь это ты, философ, совратил мою дочь… – и вышел из комнаты.
Я надолго остался в комнате один.
Дверь распахнулась. Вошел раб с подносом, на котором стояла чаша.
«Комедия должна быть разыграна до конца…»
Первый раз я мысленно умер, узнав о гибели родных, убитых по приказу самозванца. Второй раз, познав бесчестие поражения в битве с Вентидием Басом. Согласившись нести голову убитого царевича Пакора, я умер в третий раз. В четвёртый, когда отступился от веры отцов и склонил голову перед римскими богами… Став рабом, я десятки раз грезил о самоубийстве как о единственном спасении…
Прав Сократ: духовная смерть страшнее смерти телесной. Мне нужно было пройти через все испытания, пережить годы смирения, унижения и самопознания, чтобы понять это.
В чаше темнело вино. Оно, как воды реки мёртвых, не отражало свет. А может быть, это в моих глазах на миг потемнело в предчувствии конца? Чтобы сбросить с себя это наваждение, я подошёл к оконцу.
Я давно заметил особенность римского неба: перед самым рассветом приобретать цвет моря, в котором чёрная и синяя краски перетекают друг в друга, сливаются, смешиваются, и так до тех пор, пока синяя полностью не вытеснит чёрную. Словно богиня возмездия Немезида – дочь Вечной Ночи вдруг сбросила свою мрачную накидку и взамен надела синюю тогу надежды…
Но эта надежда была уже не для меня.
Я вернулся к столу с одиноко стоящей на нём чашей.
Говорят, что в последний час люди вспоминают ушедших: друзей, отца и мать, всех тех, с кем предстоит им встретиться в загробном мире.
Но перед моим мысленным взором предстала Юлия. Именно она, беспутная и манящая, обнажённая, разгневанная и прекрасная, была послана мне, чтобы понять одну простую и неразменную истину.
Любовь, которая даруется человеку богами, возвышает душу, даёт возможность заглянуть в бессмертие. Именно любовь лишает человека страха перед смертью, даёт власть над собой, а значит, делает его подобным богам.
Как измождённый путник, нашедший в запекшейся от зноя пустыне спасительный родник, я улыбнулся нарождающемуся утру и взял чашу с цикутой…