Вид незнакомцев не сулил ничего хорошего: угрюмые лица, руки держат в карманах… Что там у них: ножи, кастеты?…
Встречные держались по-хозяйски – перевес был явно на их стороне: трое против одного. Уверен, меня, четырнадцатилетнего хлюпика, они в расчёт не брали.
Я приготовился к самому худшему: «Сейчас будут убивать…», а дядя Гена бросил окурок в снег:
– А я не курю! – и вперился взглядом мужику в переносицу.
Что углядел мужик в дядином взгляде, сказать не могу. Но почему-то ни он, ни его друзья тут же не кинулись в драку. Может быть, почувствовали в дяде нечто такое, что обеспечивает победу даже над превосходящим противником.
Они молча расступились и дали нам пройти. Зябкой спиной я ещё долго ощущал опасность, исходящую от них…
Вскоре дядя уехал, и мы с ним больше не виделись.
Он погиб в тридцать шесть лет при довольно странных и даже загадочных обстоятельствах. Единственным свидетелем его гибели оказался часовой, стоявший на вышке у военного аэродрома в окрестностях Ферганы. Он и рассказал, что «москвич», за рулём которого был дядя Гена, мчался по дороге, отделяющей аэродром от кукурузного поля, совершая непонятные манёвры: то разгонялся до бешеной скорости, то резко тормозил, поднимая клубы бурой пыли. И снова – разгон, и опять – торможение. Так повторялось несколько раз, пока машину не занесло и она, кувыркаясь, не улетела в глубокий овраг.
Когда к месту аварии подоспели люди, дядя Гена был мёртв…
Бабушка Ефросинья Павловна в эти дни уже не вставала с постели. Она пережила любимого сына всего на несколько дней. Ей не рассказали о его гибели, и она так и угасла с мыслью, что Гена уехал в командировку…
Бабушку и дядю Гену похоронили рядом. Так они и лежат на ферганском кладбище, в чужой для нас теперь стране.
Сын дяди Гены, мой двоюродный брат Коля Кердан, тоже был воином. Я уверен в этом, хотя мы не встречались ни разу. Лишь однажды, в начале девяносто третьего года, поговорили по телефону: Коля звонил нашим родственникам в Москву из Санкт-Петербурга, а я как раз оказался у них в гостях…
Когда погиб дядя Гена, Коля был совсем мальчишкой. На фото он похож на меня – дошкольника: ручки тонкие, как прутики у вербы, шея как у гусёнка…
Недавно, перебирая старые письма, я наткнулся на послание от него. Наивное и непосредственное, оно отправлено в январе восемьдесят шестого года из Пушкинского высшего военного инженерного строительного училища, куда Коля только что поступил.
«Здравствуй, дорогой брат! – писал он. – Вчера получил от тебя поздравительную открытку, очень обрадовался. Спасибо. Я знал, что у меня есть два двоюродных брата, окончившие военные вузы, но не думал, что они знают обо мне, так как после смерти отца моя мать ни с кем из его родных не переписывалась.
Мне будет очень приятно познакомиться с тобой поближе, узнать побольше о военной службе, так как я тоже скоро стану офицером…
Ну, теперь немного о себе. Учился я до девятого класса хорошо, потом немного хуже – хотелось побыстрее стать взрослым, и учёба уходила на второй план. Десять классов окончил средне, в основном из-за неудовлетворительного поведения – ругался с учителями и с директором школы. Сперва вообще не хотели выдавать аттестат, хотя в журнале у меня не стояло ни одной текущей тройки…
Занимался до восьмого класса спортивной гимнастикой, выполнил программу кандидата в мастера спорта, потом ушёл из гимнастики по сугубо личным причинам и стал заниматься большим теннисом. Выполнил первый разряд. Сейчас в училище занимаюсь офицерским многоборьем, включающим в себя гимнастику, бег на три тысячи метров, плаванье и стрельбу из пистолета Макарова…
О Пушкинском училище я узнал в девятом классе, но до этого, как и все, хотел поступать в лётное, но боялся не пройти по здоровью, так как на гимнастике надорвался и заработал грыжу… В училище на первых порах было трудно перейти от гражданской (лоботрясной) жизни к военной. На курсе молодого бойца в наряды ходил чуть ли не через день, но сейчас меня от этой участи освободили, так как определили в сборную училища. Первый семестр закончил без троек. Наше отделение по итогам признано отличным, и нам добавили сутки к каникулярному отпуску…
Окончив училище, я стану военным инженером-строителем и получу звание лейтенанта. Наше училище приравнивается к академии, ну, в общем, я доволен выбранной профессией…»
Офицером Коля не стал. Со второго курса он был отчислен из училища: на танцах вступился за девушку и хорошо поставленным ударом сломал челюсть её обидчику. Тот оказался чьим-то «сынком». Так что отчислением дело не ограничилось. Коля угодил в дисбат. А выйдя оттуда, как писали в советских газетах, «с чистой совестью», он очутился совсем в другой стране, живущей совсем по другим законам.
Не знаю, каким образом, но в смутные времена «дикого» капитализма брат быстро «поднялся»: сделался генеральным директором какой-то фирмы, в считаные месяцы купил квартиру на Невском и новенький «мерседес»…
В тот наш единственный разговор с Колей он звал меня в гости:
– Приезжай, брат, поговорим, обсудим твои проблемы. Если нужны деньги на твою новую книгу, только скажи – помогу…
Я не смог сразу к нему поехать – был на сессии в адъюнктуре.
А вскоре Коля погиб. Погиб незадолго до своего двадцатипятилетия, при столь же непонятных обстоятельствах, как когда-то его отец. Сказали, что он выпал из окна своей петербургской квартиры. Когда же Колина старшая сестра Лена приехала вступать в права наследства, оказалось, что в квартире брата уже живут какие-то чеченцы и все документы на жилплощадь – у них…
– Хочешь жить, уезжай и дорогу сюда забудь! – пригрозили они. – В милицию не ходи! Не помогут…
Лена не послушалась, пошла. В милиции даже слушать её не стали. Так ни с чем она и уехала обратно в Узбекистан.
Мастерски владеть боевыми приёмами, как дядя Гена и Коля, бить первым, если намечается драка, я так и не научился. Но одну важную истину для себя уяснил: для воина способность одолеть врага при помощи мускулов – далеко не самое главное. Куда важнее – стойкость, нацеленность на победу.
Моя мама Христина Ивановна, человек сердечный и неконфликтный, по сути своей являлась настоящим воином.
Она всю жизнь боролась с тяжёлым недугом, полученным ещё в юности, когда их студёным февралём тридцатого везли сначала на санях, а после в теплушке в сибирскую ссылку. Туберкулёз кости тогда едва не свёл её в могилу, а залеченный после войны только что изобретённым пенициллином в старости аукнулся другими хворями…
С раннего детства я замечал, как маме нелегко даются самые обычные движения, как трудно ей нагнуться, чтобы поднять упавшую вещь, как медленно она спускается по ступеням лестницы. Конечно, в меру своих сил старался помочь ей: нёс сумку из магазина, мыл пол в квартире, колол дрова для титана…
Мама удивительно стойко переносила все выпавшие на её долю тяготы и невзгоды (так, как это записано в воинском уставе), никогда не жаловалась на недомогание.
Однажды, уже взрослому, она рассказала мне, что, когда начался воспалительный процесс, её мучили сильные боли. Ночью на тобольской пересылке, когда боль стала совсем нестерпимой, она не выдержала – заплакала. Проснулся дед Иван, строго приказал:
– А ну-ка, перестань хныкать!
– Больно, папа…
– Больно, ну и что? А ты зубы сцепи и терпи! Не хнычь, а то людей разбудишь!
…Я видел здание пересыльного пункта в Тобольске. Оно расположено напротив Кремля, справа от Прямского взвоза. Ссыльные переселенцы из разных уголков страны, все, кого ещё не успели отправить по этапу, жили на этой пересылке в трёхэтажной казарме. Каждой семье выделялись одни двухъярусные деревянные нары, отделённые от других ветошью. На этих скрипучих и жёстких нарах, как рассказывала мама, спали вповалку: взрослые, дети, старики и старухи. Вряд ли тоненький детский плач мог кому-то помешать… Но авторитет отца в семье был непререкаемым, и она сцепила зубы…
Науку терпения мама усвоила накрепко. Никогда, вплоть до глубокой старости, я не слышал от неё стенаний, ропота на судьбу, обид на недоброжелателей и на советскую власть. Она до последних дней оставалась оптимисткой, умела при любых обстоятельствах находить в жизни светлое и радостное.
Более того, сама много претерпевшая, мама не только не утратила способности к состраданию, но немедленно отзывалась на любую человеческую боль, всегда пыталась помочь тем, кому сейчас трудно, кого несправедливо обидели… Это были не только родные и близкие: сёстры, братья, их дети, но и незнакомые люди…
Помню, к нам на протяжении многих лет приезжал воспитанник Коркинского детского дома Олег Дмитриев. Его трёхлетним ребёнком эвакуировали из блокадного Ленинграда. Поезд попал под бомбёжку, и Олега сильно контузило. Это сказалось на его здоровье: он заметно отставал от других детей в развитии и в школе учился с двойки на тройку. Учительница Олега стала настаивать, чтобы мальчика как умственно отсталого отправили в Биргильды, в областной сумасшедший дом… Олег точно угодил бы туда, если бы не моя мама. Она работала тогда в детском доме бухгалтером и пожалела Олега. Когда вопрос об его отправке встал ребром, мама вместе с завучем Серафимой Ивановной Коноплёвой добилась, чтобы он остался в детском доме.
По выпуску из детдома они же устроили Олега в Копейский интернат для престарелых инвалидов (такой вот парадокс!), где он прожил ещё более полувека. Из этого интерната Олег и приезжал к нам в гости.
Невысокого роста, неуклюжий, застенчивый, нос – картошкой, растянутый в растерянной улыбке рот, широко распахнутые глаза, вечно всклоченная голова непомерно большого размера. В казённой одежде, сидящей на нём мешком, в ботинках с загнутыми, как у клоуна, носками, он в свои двадцать с небольшим лет казался мне старичком. При всём этом Олег был по-своему одарённым человеком: он много читал и умел хорошо декламировать, писал стихотворные поздравления на дни рождения всех знакомых, неплохо рисовал. Свою скромную, получаемую по инвалидности пенсию он расходовал на конфеты и печенье, которые щедро раздавал детям из родного детского дома, и навсегда сохранил благодарность моей маме…