И таких, как Олег Дмитриев, людей вокруг мамы всегда было немало.
Жизнерадостная и щедрая, она будто магнитом притягивала к себе нуждающихся и обременённых, подавала им пример стойкости в преодолении недугов и того, как при этом можно оставаться полезным обществу…
Весь свой долгий век, а прожила мама, вопреки всем болезням, девяносто лет, она работала: в годы войны – счетоводом в колхозе, потом – бухгалтером в детском доме и в интернате, в централизованной бухгалтерии детских учреждений нашего города, которую создавала и впоследствии возглавила…
Неустанная труженица, она, будучи нездорова, успевала всё: и вовремя сдать годовой и квартальный отчёты, и справиться с домашним хозяйством, и позаниматься со мной…
Мама готовила, стирала, гладила, кроила, шила, перешивала, вязала перчатки, шапочки и свитеры, плела половички и настенные коврики, делала из открыток и фотографий уникальные шкатулки, а ещё писала маслом картины, играла на аккордеоне, мандолине, балалайке и гитаре, замечательно пела, собирала русские, украинские, белорусские народные и современные песни в рукописные песенники, как заправский переплётчик, могла отреставрировать потрёпанные книги, а когда я стал сочинять стихи, переплела мой первый самодельный сборник…
Всё это делала мама с улыбкой и с любовью.
И, конечно, пока я не освоил грамоту, она читала мне книги. Одна из самых любимых – «Сильные духом». Это не только роман о земляке-уральце, герое-разведчике Николае Ивановиче Кузнецове, но и эпиграф ко всей маминой жизни, свидетельствующей о том, что настоящий воин он и есть в первую очередь воин духа…
Часть втораяВоин
Глава первая
1
Я – Джиллермо Рамон, старший сын и законный наследник Рамона Вифреда I, графа де Кердана. В тот день, когда я вступлю во владение нашим фамильным замком, селениями, землями и лесами вокруг него, к моему имени добавится латинская цифра «II», свидетельствующая, что в нашем роду с таким именем я – второй.
На золотом щите моего отца – четыре алых вертикальных полосы. Этой геральдикой наш хотя и не самый древний, но весьма уважаемый род обязан Гифреду эль Пилосу по прозвищу Гифред Волосатый, который храбро сражался с врагами в войске Карла Лысого – младшего сына франкского короля Людовика I.
Семейная легенда гласит, что в одном из сражений отважный Гифред был тяжело ранен, но до конца битвы не выпустил щит и меч из рук. После победы Карл Лысый, восхищённый мужеством Гифреда, приложил свою руку к его кровоточащей ране, а затем провёл ладонью по щиту, оставив на нём багряный след. Карл Лысый наделил доблестного воина графским титулом, отдал ему в дар освобождённую от мавров Барселону и благословил брак Гифреда Волосатого со своей дальней родственницей. От этого союза якобы и пошла наша династия, в которую теперь входят властители Кердани, Каркасона, Осоны, Безалу и графства де Ургель…
Однако, согласно хронике, мои предки были графами задолго до Карла Лысого, и Барселоной владел ещё отец Гифреда Волосатого – граф Ургельский Сунифред I…
Но легенда так красиво объясняла появление алых полос на щите нашего пращура, что ей хотелось верить. Мой отец любил повторять, что алые полосы олицетворяют не только пролитую в битвах кровь храброго Гифреда, но храбрость и мужество всех его наследников до скончания века, а значит, и мои доблестные качества, пока ещё не проявленные. Золотое же поле гербового щита свидетельствует о знатности и богатстве нашего рода, а также о его верности четырём христианским добродетелям – вере, справедливости, милосердию и смирению.
…Время, в которое Создатель сподобил меня родиться, не очень споспешествовало этим ценностям. И хотя сказания и баллады на пирах воспевали честь, благородство и жертвенность нашего рыцарства, но каждый раз, когда наступал период решительных действий во имя получения выгоды, на первый план выдвигались совсем иные качества: безжалостность к врагу, суровость к собственным подданным, желание единолично вершить судьбы войны и мира, жизни и смерти, не гнушаясь при этом хитрости и интриг.
Многие далеко не самые благовидные поступки моих сородичей объяснялись жестокой необходимостью борьбы с Кордовским халифатом. Это государство неверных, пусть и распавшееся на эмираты, продолжало владеть основной частью Иберийского полуострова и представляло реальную угрозу если не для всего христианского мира, то уж точно для нашего графства, непосредственно граничившего с ним.
Все эти обстоятельства, несомненно, наложили отпечаток на характер моего отца. Он обладал свирепым и неукротимым нравом, любил охоту и пиры.
Отец храбро сражался с маврами и с соседями, вёл разгульную жизнь, пока не связал себя узами брака с моей матерью – Беренгелой, младшей дочерью графа де Ургеля. Мать, если судить по её портрету, была настоящей красавицей. По словам тех, кто её знал, она отличалась кротостью, смирением и редкой набожностью.
Её смерть в момент моего рождения, в ночь накануне Богоявления, очевидно, произвела на отца такое сильное воздействие, что он, прежде довольно небрежно исполнявший Христовы заповеди, несколько лет после матушкиной смерти жил наподобие монаха-затворника, под кожаным камзолом носил железные вериги, а в дни поста неистово истязал себя плетью, замаливая неизвестные мне грехи.
Годы моего раннего детства я почти не помню.
Когда мне исполнилось шесть лет, отец отвёз меня в Риполь к своему кузену Вифреду – епископу Жироны, Безалу и Каркасона.
– Ты, ваше преосвященство, лучше сможешь воспитать сироту и привить ему страх Господень, – сказал отец, когда мы предстали пред светлыми очами дядюшки-епископа.
– Блажен всякий боящийся Господа, ходящий путями Его! – нравоучительно сказал епископ и тут же добавил: – Ты правильно сделал, Рамон, что вовремя вспомнил о страхе Господнем и привёз сына ко мне. Однако одним страхом пред гневом Вседержителя, присущим людям со дня грехопадения, греховного начала в себе не укротить. Надобно ещё и смирение. И тебе, дорогой братец, сие должно быть лучше других ведомо…
Епископ поманил меня к себе. Я боязливо приблизился. Он ласково заглянул мне в глаза, погладил по чёрным кудрям, а после неожиданно легко вскинул на руки, прижал к своей груди. От его мягкой, бархатной сутаны пахло какими-то неизвестными мне ароматами.
Отец источал совсем другие запахи: кисловатого с горчинкой домашнего вина, солоноватого и терпкого пота. К ним примешивались стойкие запахи псарни и конюшни. Отец считал, что ничем иным от настоящего мужчины пахнуть и не должно.
– Слушайся его преосвященство, Джиллермо. Он тебя худому не научит, – непривычно тихо и даже умиротворённо сказал он.
– Ты, Джиллермо, можешь звать меня просто – падре, – улыбнулся мне епископ. – Договорились?
От него веяло таким спокойствием и добротой, что и я улыбнулся, хотя ещё минуту назад мне и представить было страшно, как останусь один, без отца, в незнакомом месте.
Наутро отец со своей свитой покинул Риполь.
Я остался жить в монастыре Святой Девы Марии под покровительством дядюшки-епископа. Здесь, среди пологих живописных склонов каталонских Пиренеев, и прошли годы моего детства и отрочества.
2
Монастырь в Риполе своим появлением обязан Гифреду Волосатому.
Он куда более напоминал крепость, нежели обитель Божию. По сути своей монастырём-крепостью он и являлся, ибо хотя в первые годы правления графа Гифреда между христианами и маврами сохранялся мир, но этот мир всегда оставался зыбким, ненадёжным.
Словно предчувствуя лихие времена и опасаясь новых набегов неверных, граф приказал обнести двухэтажный монастырь, возведённый в романском стиле, высокой крепостной стеной из прочного красного кирпича. Пятиметровая глухая стена и глубокий, наполненный водой ров у её основания делали обитель воистину неприступной твердыней.
В 888 году от Воплощения Господня монастырь освятили, и граф Гифред в знак высшего доверия и особой благосклонности к этой святыне отдал в монахи своего недавно родившегося сына Радульфа, который впоследствии стал его настоятелем.
Спустя некоторое время граф передал монастырю право собирать налоги, выплачиваемые жителями двух окрестных селений и доходы от городского рынка. Кроме того, монастырь получил иммунитет в рассмотрении дел об убийствах, грабежах и прочих преступлениях, совершаемых на его территории, а также возможность свободно выбирать себе аббата согласно бенедиктинскому уставу.
За эти щедрые деяния монастырская братия денно и нощно призывала покровительство Божьей Матери на голову своего благодетеля и на его владения.
По молитвам ли святых отцов или по стечению обстоятельств, но мирная жизнь в графстве продолжалась почти два десятилетия. Однако в 897 году новый правитель Лериды король мавров Лубб II ибн Мухаммад во главе многотысячного войска вторгся в земли Барселоны.
Одиннадцатого августа того же года у крепости Аура он вызвал на поединок графа Гифреда и нанёс ему копьём смертельную рану. В тот же день милосердный Господь прибрал душу моего доблестного предка к себе, а его бренное тело перевезли в Рипольский монастырь, где и похоронили.
К гранитной усыпальнице графа Гифреда в главном соборе монастыря, поражающем взор своими невиданными размерами и мрачным величием, уже на второй день моего пребывания в Риполе привёл меня падре, дядюшка-епископ.
Благоговейно взирая на красный, отшлифованный камень гробницы с выбитым на нём именем графа-основоположника, он и поведал мне историю этого святого места, помнящего и благочестивого аббата Оливу, и нашего общего предка графа Мирона II, много сделавших для благоустройства и украшения обители. Именно в правление последнего перестроили главный собор, были возведены епископские палаты, расположенные слева от него и выходящие окнами на патио – открытый четырехугольный двор с благоухающим цветником и бьющим в его центре святым источником.
В этих палатах мне была отведена отдельная комната, а для присмотра приставлен молодой послушник по имени Себастиан. Этот малый, расторопный и старательный во всех житейских и бытовых вопросах, как выяснилось довольно скоро, никуда не годился в роли наставника в науках.
Он по приказу дядюшки взялся было обучать меня богословию и латыни, но не преуспел в этом занятии. Язык древних римлян и Святого Писания в его переложении был настолько примитивен, что дальше написания алфавита, зубрёжки «Молитвы Господней» и «Ангельского приветствия» дело у нас не пошло.
Впрочем, Себастиан исправно сопровождал меня на заутреню, обедню и повечерия (от необходимости простаивать на часах и канунах падре меня милостиво освободил), но куда более охотно Себастиан разглядывал со мной древнюю рукописную Псалтырь, листы которой сделаны из тончайшей кожи ягнёнка, вылощенной пемзой и умягчённой меловым раствором.
Поля этого фолианта, заполненного священными текстами, испещряли диковинные цветные рисунки. Мы любили разглядывать загадочные изображения ящеров с птичьими хвостами, людей с двумя горбами и конскими головами, зебровидных драконов с львиными гривами и прекрасноликих морских сирен, хищных грифонов и мерзких химер. Каждый из листов венчали заглавные буквицы, перевитые змеями и виноградными лозами. При этом Себастиан без устали рассказывал мне сказки и легенды про отважных рыцарей и короля Артура, про прекрасных дам и похищающих их огнедышащих драконов, про плетущих козни злых колдунов и хитрых ведьм…
Но более всего Себастиану нравилось играть со мной в салки и мяч на специально отведённой для таких занятий площадке за стенами монастыря.
Спустя несколько месяцев дядюшка проэкзаменовал меня по латыни и ужаснулся результатам. Он строго отчитал послушника за нерадивость, а мне принялся мягко внушать:
– Ты не должен быть глух к постижению языков, Джиллермо. Тот, кто глух к своему родному языку и к языкам других народов, многого в жизни не добьётся!
– Зачем мне эта противная латынь, падре? Я не собираюсь стать монахом! Я буду рыцарем, как мой отец! – гордо заявил я.
– Латынь, мой мальчик, настоящему рыцарю вовсе не помеха… Как, впрочем, и другие языки. – Тут дядюшка едва заметно улыбнулся. – Вот послушай-ка…
Он взял в руки лютню и запел. Голос у падре был низкий, приятный для слуха, и, хотя смысл песни остался непонятен, так как язык её был мне незнаком, песня меня заворожила.
– Падре, о чём эта песня? Кто её сложил? Вы знаете это? – вопросы посыпались из меня, словно из рога изобилия.
Дядюшка, довольно улыбаясь, ответил:
– Эту балладу написал самый настоящий рыцарь – храбрый герцог Гийом Аквитанский, который называет себя трубадуром. Она написана на языке Прованса, откуда герцог родом. Язык этот зовётся окситанским или провансальским…
– В ней поётся о рыцарях?
– Чтобы понять эту балладу, тебе надо выучить провансальский язык, – засмеялся дядюшка.
– Выучу, выучу! – заверил я. – Только переведите мне скорее, что вы сейчас пропели…
– Хорошо, переведу. Но запомни: настоящий рыцарь выполняет свои обещания. – Дядюшка вновь запел, но теперь уже на родном, на каталонском:
Я песнь, друзья, сложил для вас —
Безумную отчасти.
В ней о любви пойдёт рассказ,
О радости и страсти.
Кто эту песню не поймёт,
Любовь тот не познает.
Кто мне сейчас не подпоёт,
Тот счастье потеряет…
– А дальше, что же дальше, падре! – с нетерпением воскликнул я.
– Дальше ты переведёшь сам, как только одолеешь язык оригинала… – подогрел он мой интерес.
– Как же я выучу этот непонятный язык?
– Я стану учить тебя, мой мальчик… – пообещал дядюшка.
Он вообще был необычным епископом. Помимо игры на лютне, знания многих европейских языков и арабского, он был сведущ в тайнах врачевания ран, в перемещении звёзд на небосводе, в искусстве плавки металла, в садоводстве и виноделии, но самое удивительное для меня – в воинском деле. Хотя это последнее умение дядюшка почему-то тщательно от меня скрывал.
Однажды, исследуя помещения епископского дома, я проник в кладовую и обнаружил там дорогие рыцарские доспехи с золотой и серебряной насечкой. Здесь же находились кольчужная рубаха и такие же сплетённые из стальных колец штаны, отполированные до блеска наколенники и налокотники. Всё это было в таком виде, как будто их только вчера изготовил кузнец-умелец из Толедо. В кладовой также хранился и целый арсенал вооружения, готовый к немедленному применению: обоюдоострые мечи, кинжалы, тяжёлые боевые топоры, копья и самострелы…
Об увиденном в кладовой арсенале я промолчал, но именно с той поры стал примечать, что дядюшка-епископ с особым интересом наблюдает за нашими с Себастианом упражнениями на деревянных мечах и как будто невзначай даёт весьма дельные советы по отражению того или иного выпада.
Время от времени дядюшка куда-то уезжал из монастыря в сопровождении отряда наёмников-норманнов. Тогда же из кладовой исчезали рыцарские доспехи и часть оружия.
Возвращался он, как правило, через несколько дней и непременно уединялся в домовом храме, где подолгу молился, распластавшись на каменном полу перед деревянным распятием Спасителя.
Именно в эти дни в погребах монастыря точно по мановению волшебной палочки появлялись бочки с вином и головы сыра, в амбарах – мешки с зерном, на конюшне ржали чужие кони, а в хлеве мычали коровы и блеяли овцы…
Немного повзрослев, я как-то спросил у дядюшки-епископа:
– Откуда эти щедрые дары?
Его ответ противоречил прежним наставлениям:
– Многие знания умножают печали, Джиллермо…
3
В первые годы моей жизни в Риполи отец навещал меня. Впрочем, приезжал он нечасто и гостил недолго.
В каждый свой приезд он первым делом окидывал меня с головы до пят оценивающим взглядом, словно видел впервые, и задавал одни и те же вопросы:
– Как тебе тут живётся, сын? Нуждаешься ли ты в чём?
Едва дослушав рассказ о том, что случилось за время нашей разлуки, он трепал меня по голове тяжёлой рукой и отправлялся с дядюшкой-епископом в зал приёмов, где за закрытыми дверями они пировали всю ночь и вели долгие, задушевные беседы.
Лишь изредка мне позволялось разделить с ними трапезу, и тогда я, забыв о еде, ловил каждое слово, сказанное отцом и моим благодетелем.
В канун моего пятнадцатого дня рождения, в январе 1096 года от Воплощения Господня, отец явился в монастырь и сообщил о своём намерении снова жениться. В жёны он избрал Бибиэну, дочь одного из своих вассалов – небогатого идальго. Девице ещё не исполнилось и двадцати.
Эту новость отец сообщил нам с дядюшкой в первые же минуты по приезде с таким непреклонным выражением лица, что было очевидно: решение о женитьбе он принял окончательно, и никаких возражений не потерпит, по крайней мере в моём присутствии.
Мы сидели в трапезной.
Взрослые говорили о соборе, состоявшемся во французском Клермоне, откуда падре недавно вернулся с известием о грядущем Крестовом походе.
Шла вторая неделя мясоеда, и на столе, помимо обычных, изрядно надоевших в Рождественский пост блюд с ячменной кашей и квашеной капустой с яблоками и жёлтой морковью, дымились на больших подносах сочные ломти жареной телятины и куски тушённого в кислом соусе ягнёнка. Чаши с мёдом, тарели с хлебом из муки тонкого, не монастырского помола теснили блюда с кругами козьего сыра, варёными яйцами и запечёнными куропатками. Местное вино, эль, сваренный по норманнскому обычаю, поданные к столу в больших кувшинах, предназначались дядюшке и отцу, а яблочный сидр – для меня.
Все эти годы я очень скучал по отцу, и теперь мне нравилось наблюдать, как он жадно, с удовольствием поглощает пищу, с хрустом перемалывая крепкими, желтоватыми зубами хрящи куропаток, как по-волчьи вгрызается в нанизанные на нож огромные куски сочного мяса, и золотистый, прозрачный жир стекает по его крепким, толстым пальцам. Отец привычно искал свободной рукой голову своего любимого испанского мастифа, чтобы вытереть ладонь о лоснящуюся шерсть и, не находя собаки, которую в монастырскую трапезную не пустили, вытирал руку о полу своего тёмного кафтана, мусолил пальцами и без того сальную густую растительность на лице, не забывая большими глотками отхлёбывать из массивного серебряного кубка мальвазию. Это выдержанное монастырское вино отец, в отличие от дядюшки, никогда не разбавлял водой.
Дядюшка увлечённо, словно читал проповедь с амвона, рассказывал о соборе, а отец умудрялся вставлять в его монолог свои вопросы и довольно едкие замечания.
– Столько людей собравшихся воедино не для того, чтобы убивать друг друга, а с благою целью – поговорить о служении Господу нашему Иисусу Христу, я, братец Рамон, до Клермона ещё не видел ни разу… – возвышенно произнёс дядюшка и, точно спохватившись, продолжал более сдержанно, но от этого не менее велеречиво: – Этот собор, несомненно, останется в веках! Тысячи рыцарей и их верных оруженосцев, десятки удельных государей и их вассалов приехали из разных концов Европы. Подумай только, одних епископов и аббатов насчитали более четырёхсот! Я не говорю уже о несметных толпах простолюдинов и разного нищего сброда, собравшегося на овернской равнине…
– Ну, скажем, на Лионскую ярмарку, ваше преосвященство, собирается люда ничуть не меньше… – усмехнулся отец.
– Не богохульствуй, братец. Одно дело – притащиться за сотню лье, чтобы прицениться к товарам и опустошить свой кошель, поглазеть на канатоходцев и послушать бродячих менестрелей, и совсем иное, чтобы увидеть его святейшество папу и воспринять вящее слово преемника святого Петра!
– О каком же из пап ты ведешь речь? – снова подал голос отец. – Неужели сам Климент III удостоил клюнийцев своим приездом?
Дядюшка слегка покраснел, пристукнул ладонью по столу и сказал строго:
– Не вспоминай, братец, об этом клятвопреступнике Виберто ди Пармо. Никакой он не папа, и даже имя «антипапы», коим называют его недалёкие глупцы, носить не смеет! Истинный папа, единственный подлинный представитель Бога на земле, это наш Урбан II! Да святится в веках имя его! – подавив минутную вспышку гнева, дядюшка снова заговорил спокойно и даже ласковее, чем обычно. – Ты знаешь, Джиллермо, – перевёл он на меня свой потеплевший взор, – я был знаком с его святейшеством ещё в бытность его приором Клюни. Тогда наш папа звался Одо де Шательон де Лажери. Свидетельствую перед Господом и людьми, что уже в ту пору он был выдающимся богословом, и убеждён, что именно ему, нашему святейшему папе Урбану, обязано клюнийское движение своими успехами в борьбе с противниками. При нём вернулась подлинная нравственность в жизнь монастырей, и в обителях нашего братства возродился строгий устав, завещанный благословенным Бенедиктом Нурсийским…
Дядюшка уже рассказывал мне, кто такие эти клюнийцы. Из его объяснения я хорошо усвоил, что главной целью приверженцев этого нового движения было стремление сделать монастыри независимыми от власти государей, на чьих землях они находились. Также предлагалось освободить их от власти епископов, этими государями назначенных. Клюнийцы требовали запрещения симонии, то есть продажи и покупки церковных должностей, введения строгих аскетических правил, в том числе и неукоснительного соблюдения целибата.
Отец с лёгкой иронией спросил:
– Прости меня, мой дорогой епископ, но я никак не пойму, как ты – прямой потомок Гифреда Волосатого, облагодетельствовавшего это святое место, сделался вдруг клюнийцем? Это ведь с твоей стороны, прошу не гневаться на мои вольные речи, выглядит просто неразумным… Объясни мне, невежде, как ты сможешь управлять обителями своей епархии, если они вдруг перестанут следовать твоей воле, а станут напрямую подчиняться папе Урбану?
Дядюшка отпил немного мальвазии из кубка и парировал тираду отца так, как он умел это делать – назидательно-примиряюще:
– Мир, в котором мы по воле Божьей коротаем свой век, меняется, любезный братец. И мы, грешные, должны меняться вместе с ним, если не хотим остаться на обочине жизни. Разве ты не видишь, что сегодня европейским государям уже не совладать по одиночке с теми опасностями, которые всем нам грозят? Только единая папская власть может способствовать объединению всех заинтересованных сословий пред лицом нынешних угроз, откуда бы они ни исходили… Собор в Клермоне показал это со всей очевидностью!
Отец спорить не стал. Состязаться с дядюшкой в красноречии ему было трудно, а вот на аппетит он никогда не жаловался. Взяв с блюда большой кус телятины, отец стал поглощать его, причмокивая, так жадно, словно не ел несколько дней.
А дядюшка, распаляясь от собственных речей всё больше и больше, продолжал проповедовать, обращаясь к нам обоим:
– Вы, дорогие мои родственники, даже представить себе не можете, как вдохновенно говорил в Клермоне его святейшество. Речь папы Урбана являла собой экспромт, навеянный свыше. Она была исполнена таких высоких чувств и слов, что никого не оставила равнодушным. Я запомнил её буквально дословно. Святейший папа сказал: «Мы должны оказать помощь Византии! Мы просто обязаны освободить Гроб Господень в Иерусалиме от персидского племени турок, убивающих наших братьев христиан, живущих на Востоке, разрушающих Божьи церкви и опустошающих само Царство Богово. Я обещаю каждому борцу за веру отпущение самых страшных грехов. Воинам, что падут в праведной борьбе с неверными, вечную награду на небесах. Не сомневаюсь, что наше храброе рыцарство одолеет сарацин! Всех, кто принял обет похода на Святую землю, всех победителей мусульман ждёт невиданное богатство! Лучезарные и плодородные земли Востока, пропитанные мёдом и млеком, Иерусалим – этот пуп мира, воплощение рая небесного на земле. Все, кто здесь горестен и беден, там будет радостен и богат! Вперёд – на Иерусалим! Так повелевает Господь!» – Дядюшка глубоко вздохнул, переводя дух, и завершил свою тираду патетически: – Толпа внимала папе как заворожённая, а когда его святейшество умолк, взревела тысячегласо, точно Иерихонская труба: «Так хочет Бог! Такова воля Господа!»
– Так хочет, Бог! Такова воля Господа! – зачарованный его рассказом, помимо собственной воли повторил я.
Отец как раз доел кусок телятины и захлопал в ладоши, отдавая должное услышанному:
– Да, ты прав, ваше преосвященство, блестящая речь, – сказал он, – но она хороша для толпы безродных нищих и тёмных селян. Неужели ты сам доподлинно веришь, что всё дело в помощи нашим братьям-христианам на Востоке? Это было бы слишком простым объяснением…
Дядюшка как будто только этого и ждал. Он отодвинул свой бокал в сторону, остерегаясь опрокинуть его, и демонстративно стал загибать пальцы на левой руке:
– У всякого явления, мой дорогой братец Рамон, есть несколько причин, и, думаю, найдётся ещё больше поводов. Так вот, первую из причин ты сам и назвал, вспомнив противоречия между святейшим папой Урбаном и тем клятвопреступником, чьё мерзкое имя мы условились за этим столом не упоминать. Как ты помнишь, эти противоречия в недалёком прошлом обострились до того, что явились поводом для похода германского императора Генриха IV на Рим. Они и по сей день не разрешены и продолжают сеять рознь между европейскими государями и служителями нашей Церкви. Так вот, предстоящий Крестовый поход и его высокие цели – прямой способ упомянутые противоречия если не решить разом, то хотя бы на время пригасить… Общий враг – лучший для этого повод! Но есть и иная причина для объявленного похода, которая представляется мне куда более значимой. Это очередная попытка преодолеть Великую схизму и вернуть православную Византию в лоно матери Римско-католической церкви. То, что не удалось сделать легатам папы Льва IX в 1054 году от Рождества Христова путём уговоров, нынче при помощи крестового похода желает добиться папа Урбан II. Он уверен, что прибытие под стены Константинополя мощной рыцарской армии убедит императора Алексея Комнина оказать необходимое давление на несговорчивого патриарха Николая III Грамматика и склонить его к необходимым уступкам…
– Что ж, ваше преосвященство, твои доводы звучат убедительно. Но убедительно скорее для клира, нежели для знатных сеньоров и благородных рыцарей. Я верю, что уважение к папскому слову, вполне вероятно, побудит пойти в поход некоторых из владельцев мелких феодов да, может быть, сотню-другую фанатиков и, более того, молодых романтиков, грезящих, подобно нашему Джиллермо, о доблести, о подвигах и славе. – Тут отец заговорщицки подмигнул мне и продолжил излагать свои аргументы: – Согласен и с тем, что можно сказками о молочных реках с кисельными берегами и грёзами о вечно цветущих райских садах соблазнить в поход на Восток толпы голодранцев и бродяг, готовых верить во что угодно, только бы им пообещали сытную еду и одежду без заплат. Но мне трудно даже представить, чтобы великие государи и другие мудрые мужи согласились на это безрассудное предприятие, не имея к тому собственных побуждений и веских причин. Уж я-то хорошо помню, что сосед наш, граф Раймунд Тулузский, двадцать лет назад долго не поддавался на посулы, как елей источаемые папой Григорием VII, зовущие французов включиться в реконкисту. Думаю, и ты помнишь, что храбрый Раймунд и пальцем не пошевелил, чтобы начать священную войну с сарацинами только ради обещания получить немедленное отпущение всех грехов. Он не покинул Тулузу, пока папа не посулил, что земли в Испании, освобождённые от неверных, тут же перейдут в его, Раймунда, единовластное владение…
– Да, я помню о подвигах графа Раймунда, – чуть заметно улыбнулся дядюшка. – Он на деле доказал свою верность Святому Кресту, разбив мавров в битве при Барбастро, и я рад тому, что именно он возглавит рыцарей юга Франции в предстоящем походе на Восток. Относительно твоих предположений о причинах, побудивших графа на столь решительный шаг, думаю, таковые в самом деле имеются. – Падре с важным видом загнул третий палец на левой руке. – И тут ты, брат мой Рамон, совершенно прав, полагая, что у каждого из сеньоров, согласившихся отправиться освобождать Гроб Господень, есть свои интересы. Но важно то, что они пока совпадают с интересами папского престола…
– Главное – не дать разрастись смуте в европейских владениях и отрядить наиболее буйных смутьянов в дальний и опасный поход, из которого обратно вернутся немногие… – на лету подхватил отец.
– Приятно говорить с умным собеседником, – улыбнулся дядюшка и, обращаясь ко мне, наставительно заметил: – Учись у своего отца, мой мальчик. Он умеет зрить в корень! – Он снова перевёл взгляд на отца: – Знаешь, братец, по пути в Клермон мне три раза преграждали путь вооружённые шайки. Да-да… Два раза это были простолюдины, а однажды – рыцари! И если бы не грозный вид моих норманнов и наше численное превосходство, я не уверен, добрался бы я до цели моего путешествия… Более того, на соборе многие знакомые приоры и епископы, а также владельцы замков сетовали, что разбойники совсем распоясались. Они уже давно не щадят ни поместья, ни монастыри. А чему тут удивляться? Ты же знаешь про новый закон о наследовании феода старшим из сыновей? Так вот, он многих младших отпрысков старинных рыцарских родов сделал безземельными. Скажи мне, что остаётся делать тому, кто родился рыцарем и ничего не умеет, кроме как воевать? Только взяться за оружие, чтобы раздобыть себе средства к существованию… За три «тощих года» к таким безземельным сеньорам примкнули разорившиеся вилланы и ремесленники. К северу от Тулузы, говорят, шайки насчитывают уже по нескольку сотен человек. Ещё немного, и они начнут штурмовать королевские замки! Вот потому-то наш мудрейший папа Урбан и рассудил, что нищей рыцарской вольнице и взявшейся за вилы голытьбе надо поскорее найти новое поле для ристалищ, и предпочтительнее, чтобы оно располагалось как можно дальше от Европы!
– Это разумно, – кивнул отец.
– Ну и, наконец, идея предстоящего похода хороша тем, что каждому из его участников открывает возможность изменить свою судьбу: погибнуть с честью за благое дело или приобрести новые плодородные земли, завоевать богатство и титулы, бессмертную славу… – заключил дядюшка, прикрывая правой ладонью четыре загнутых пальца левой руки. – Скажи, брат, разве всё это не заманчивый повод для того, чтобы оставить родные места и отправиться в путь?
Отец задумчиво покачал головой, а дядюшка поправил на среднем пальце массивный золотой перстень, являющийся знаком его духовного сана, поднял свой кубок и предложил:
– Возблагодарим же Господа нашего и его наместника на земле святейшего папу Урбана за столь выдающуюся идею! За успех святого дела!
Отец последовал его примеру, но, прежде чем пригубить вино, осторожно поинтересовался:
– Ты полагаешь, ваше преосвященство, что и мне надо собираться в поход во имя Господа нашего?
Я замер в ожидании. Если отец поедет на Восток, он, конечно, возьмёт с собой и меня. И тогда мечты о ратных подвигах, которые давно туманили мою голову и заставляли чаще биться сердце, непременно исполнятся.
– Тебе незачем куда-то ехать, мой брат! – заверил дядюшка отца. – Его святейшество папа Урбан в Клермоне подтвердил милость, дарованную испанским дворянам святейшими папами Александром II и Григорием VII. Участники реконкисты от Крестового похода на Восток освобождаются, ибо уже совершают свой Крестовый поход. Окончательная победа над маврами на благословенной испанской земле значит для святой Христовой церкви ничуть не меньше, чем освобождение Гроба Господня в Иерусалиме!
– Так, значит, наши рыцари не поедут освобождать Иерусалим? – разочарованно вздохнул я.
Отец, напротив, не скрывал своей радости:
– Хвала Всемогущему Господу и папе Урбану! И тебе хвала, дорогой мой епископ, за столь приятную новость! – Он в несколько глотков осушил свой кубок, утёр усы и бороду и заявил: – Ну, теперь я спокойно смогу заняться свадебными хлопотами. Рад, что мне не придётся надолго оставлять мою прекрасную избранницу. Так что ты скажешь о моей грядущей женитьбе, ваше преосвященство?
– Давай, братец, поговорим об этом после, – мягко остановил его дядюшка.
Я понял, что пора откланяться, и поднялся из-за стола.
Дядюшка, перекрестив, отпустил меня.
У самой двери до моего слуха донеслись негромкие, но внушительные слова дядющки-епископа:
– …понимаю твой страстный порыв, братец Рамон, однако помни, чему учит святая церковь: слишком пылкая любовь к молодой жене уже есть прелюбодеяние! Прошу, образумься и не ставь плотские устремления выше спасения своей души…
Я затворил за собой дверь. Из-за неё долетел сердитый отцовский возглас:
– Сколько можно петь одну и ту же песню: плоть, сладострастие, греховность человеческой природы? Оставь эти сказочки для глупых девиц, пришедших на первое причастие, или… для моего Джиллермо!
4
Свадьба отца и Бибиэны состоялась в конце второго месяца весны, когда в садах графства уже отцветали персиковые деревья. Мы с дядюшкой в этом торжестве не участвовали.
Дядюшка сказался больным, а одного меня не отпустил, ссылаясь на то, что поблизости замечены мавританские отряды, к тому же обострились отношения с соседним Руссильоном – того и гляди, начнётся война…
Напрасно я убеждал его, что мне не страшны никакие мавры и руссильонцы, что я уже отлично держусь в седле, неплохо владею мечом, а в стрельбе из арбалета не многие из его наёмников могут состязаться со мной.
Дядюшка остался непоколебим.
Поразмыслив, я догадался, что истинной причиной отказа от участия в свадебной церемонии явилась вовсе не болезнь дядюшки-епископа (он всегда отличался отменным здоровьем) и даже не опасная дорога в Кердань – мой благодетель просто не одобрял нового отцовского брака. Будучи человеком прямодушным, он не желал лицемерить, провозглашая здравицы на праздничном пиру, и посчитал разумным уберечь меня от неловкости, неизбежно возникающей в ситуациях, когда мачеха немногим старше пасынка…
Моё знакомство с Бибиэной состоялось в середине лета.
К этому времени граф Гислаберт Руссильонский заключил с отцом мир, по которому уступил ему владение монастырём Сан-Мигель-де-Куша. Этот монастырь располагался на важном перепутье и позволял отцу контролировать земли к юго-западу от Кердани.
Отец, возвращаясь после успешных переговоров с руссильонцами, заехал в Риполь и настоял, чтобы я отправился к нему погостить.
Я с радостью поехал на родину, где не был около десяти лет.
Всю дорогу я с нетерпением ждал встречи с родным замком.
Мои далёкие предки возвели его на месте бывшего римского укрепления времён войны с кантабрами. Старую, ещё римскую кладку по всему периметру укрепили, надстроили стены и возвели пять оборонительных башен, вырыли глубокий ров вокруг замка и заполнили его водой. Сделано это было настолько добротно, что многие столетия наш замок считался неприступной твердыней. По крайней мере, в моей детской памяти он оставался именно таким – самым мощным из всех замков, какие есть на свете.
Однако при новой встрече с родовым гнездом меня ждало разочарование: замок как будто съёжился, стал меньше. То ли крепостные стены вросли в землю, то ли ров обмелел…
Я хмуро озирал родные места. Во всём виделся упадок. Лачуги селян, их огороды и сараи, лепящиеся вокруг замка, поражали взор своей неухоженностью и нищетой, по крайней мере они показались мне таковыми после Риполя.
Старая римская дорога, ведущая к главным воротам замка, была вся в выбоинах и рытвинах. В двух местах её преграждали глубокие лужи, в которых неподвижно, как древние статуи, лежали грязные свиньи, даже не тронувшиеся с места при нашем приближении. Цепи подъёмного моста заржавели, как будто ими давно никто не пользовался, да и сами главные ворота замка, над которыми красовался наш выцветший на солнце герб, обветшали…
У меня даже возникло ощущение, что это не наш, а какой-то чужой замок! И это ощущение больно отозвалось в моём сердце, засело в нём занозой.
Мы въехали во внутренний двор. Слуги высыпали навстречу нашей кавалькаде, но среди них я не отыскал ни одного знакомого лица, словно все, кто жил здесь во времена моего детства, разом испарились…
Отец словно угадал мои мысли, обернулся ко мне.
– Это новые слуги, Джиллермо, – пояснил он. – Бибиэна привезла их с собой, чтобы не чувствовать себя одиноко на новом месте. Да вот и она, моя голубка, собственной персоной! Смотри, встречает нас! – расплылся он в самодовольной улыбке. – Как же она красива, твоя новая мать!
Бибиэна, моя мачеха, ждала нас в глубине двора, у широкой лестницы, ведущей в главный зал замка.
Мы сошли с коней. Их тут же взяли под уздцы подбежавшие конюхи. Слуги разом примолкли, расступились, склонив обнажённые головы. Отцовские собаки на псарне почуяли хозяина и разразились разноголосым лаем и визгом.
Приблизившись к крыльцу, я наконец смог рассмотреть мачеху.
Гибкая и грациозная, она вполне соответствовала своему имени – Бибиэна, что значит – живая. Её ладную фигуру подчёркивало шёлковое платье бирюзового цвета, поверх которого было надето другое, из тонкого серого сукна – более просторное, с широкими рукавами до локтей. Оно ниспадало до земли длинным шлейфом. Накинутая на плечи алая вуаль с серебряным узором завершала наряд. Горделивая посадка небольшой, аккуратной головки, прекрасно гармонирующей со стройной, точёной шеей, бледное лицо, обрамлённое тёмно-рыжими локонами, собранными на затылке и запрятанными под алый колпачок, резные губы цвета спелого граната, тонкий, прямой нос с небольшими чувственными ноздрями…
Оглушённый, ошарашенный, я невольно замедлил шаг, ибо у меня перехватило дух и сердце в груди затрепетало пойманным и зажатым в кулаке птенцом.
Бибиэна в этот миг показалась мне совершенной. Она была краше всех немногочисленных женщин, которых я прежде встречал, изображения которых видел в книгах. Столь прекрасные лица обычно изображают у ангелов, и моя мачеха показалась мне именно таким неземным, одухотворённым созданием.
Отец успел обогнать меня на несколько шагов, прежде чем я опомнился и устремился ему вослед, пытаясь унять охватившую меня дрожь.
Это безумие продолжалось всего несколько мгновений, пока я не встретился с Бибиэной взглядом.
От светло-серых, почти прозрачных глаз мачехи веяло неземным холодом. Этот стылый взгляд проник мне в душу, как стилет. К тому же левый глаз её слегка косил, и это вызвало у меня ещё более странное ощущение…
«Она ведьма!» – пронзила меня страшная догадка.
Отец подошёл к мачехе, крепко обнял её, поцеловал в гранатовые уста. Отстранившись, кивнул в мою сторону:
– Позволь, дорогая жёнушка, представить тебе Джиллермо, моего сына и надежду нашего графства.
– Здравствуй, Джиллермо. Милости просим к нам! – елейно улыбнулась Бибиэна, но глаза её остались холодными.
Меня покоробило это «к нам», как будто я приехал не к себе домой. Я в надежде взглянул на отца, но он как завороженный продолжал любовно таращиться на Бибиэну, словно ему было всё равно, что она говорит, что делает – только была бы рядом.
Бибиэна подхватила его под локоть и повлекла за собой.
Я понуро поплёлся следом, уже жалея, что не остался в Риполе.
Главный зал замка, куда мы прошли, тоже изменился до неузнаваемости. Со стен исчезли охотничьи трофеи отца – головы вепрей и оленьи рога, вместо них новая хозяйка повесила французские гобелены со сценами рыцарских поединков и пиров. Старый, закопчённый очаг, у которого я любил сидеть в детстве, подолгу глядя на огонь, заменил новый, более объёмный камин, отделанный полированной гранитной плиткой. Та же плитка устилала пол. И только щит отца остался на своём привычном месте – на стене в дальнем конце зала, где на возвышении стоял стол, кресла хозяина, хозяйки и почётных гостей…
Мы ужинали втроём. Бибиэна держалась со мной приторно-ласково: она то и дело приказывала слугам подавать мне лучшие куски мяса и пирога.
После ужина мачеха сама проводила меня в отведённую комнату в главной башне.
Столь же предупредительна и внимательна ко мне, как в первый день, Бибиэна оставалась и во все другие дни моего пребывания в замке.
И всё же ощущение какой-то неясной тревоги, близкой опасности не покидало меня. Хотя я постепенно привык к её пронзительному взгляду, но, когда она как бы невзначай касалась моей руки, меня охватывал такой же душевный трепет, как в момент нашей встречи…
Повинно ли в том было её колдовство, но каждую ночь перед моими глазами маячило лицо мачехи, её стройная фигура, в ушах звучал её чарующий, как у сирены, голос. Меня терзали греховные помыслы о неизведанных тайнах обладания женщиной, о сладости плотского наслаждения, которое напрямую сплелось в моём воображении с манящим и пугающим образом Бибиэны.
Впервые ощутил я себя пленником греховного закона, о котором писал ещё блаженный Августин. Сердце моё яростно билось, грудь колыхалась, как меха кузнечного молота, стеснялось дыхание, на лбу появлялась испарина, мысли в голове путались… И даже молитва Спасителю не действовала, не приносила успокоения.
Дядюшка не раз говорил мне, что сладострастие из всех смертных грехов – высшее оскорбление Бога. Он приводил примеры из Святого Писания, из наставлений святых исповедников веры, убеждающие, что женщина – орудие совращения и дьявольского соблазна. Но, помня все слова моего духовника, зная наизусть все примеры грехопадений, я ничего не мог с собой поделать. Ощущая себя при этом падшей, бесстыдной, ничтожнейшей тварью, не понимая, как убежать соблазна и воспротивиться охватившему меня поистине ведьминскому дурману, всё же думал о Бибиэне неотступно…
В подобных греховных тенётах, опутавших мою неокрепшую душу, то грезящую о неизведанном телесном наслаждении, то истязающую себя самобичеванием и укорами, проводил я долгие ночные часы, ворочаясь на жёсткой и неудобной постели, и поднимался поутру разбитый и опустошённый.
Но желание снова увидеть соблазнительную Бибиэну, любоваться ею оставалось сильнее стыда. Смотреть на замужнюю женщину, к тому же – супругу собственного отца и при этом ощущать страстное, скотское, как сказал бы падре, желание обладать ею уже являлось неопровержимым доказательством принадлежности мачехи к отвратному ведьминскому племени. И всё же, терзаясь собственным бесстыдством и неведомо откуда взявшейся порочностью, я снова и снова искал встреч с ней…
Бибиэна, кажется, догадывалась о том, что со мной происходит, и как будто нарочно будоражила во мне низкие инстинкты. Она то кокетничала со мной, то была холодна и неприступна. Отец, ослеплённый любовью, не замечал ничего. Он как ни в чём не бывало веселился, пьянствовал со своими рыцарями-вассалами, ездил на охоту и в гости к соседям. Иногда брал меня с собой, но гораздо чаще оставлял в замке, предоставленного самому себе и моим греховным грёзам.
Коротая время и спасаясь от привязчивого полуденного беса, который, по рассказам Себастиана, подстерегает грешников именно в минуты безделья, я вслух читал Псалтырь, вручённый мне перед отъездом дядюшкой, или бродил по небольшому яблоневому саду, разведённому ещё моей матерью.
После смерти матери сад пришёл в весьма запущенное состояние. Теперь Бибиэна старалась привести его в порядок. Она наняла для этой цели садовника-баска, кряжистого, длиннорукого и, как чудище из легенд, густо заросшего жёсткими чёрными волосами. Он был дик и молчалив, но трудолюбив и упорен. Я наблюдал, как он взрыхляет землю под фруктовыми деревьями, острым ножом с серповидным лезвием ловко срезает сухие ветки. А когда и это занятие мне наскучивало, я охотился на ворон. Этих горластых и наглых птиц невероятно много кружило над свалкой отходов, расположенной под северной стеной замка в глубоком овраге.
За крепостной стеной располагался барбакан – внешнее укрепление, предназначенное для вылазок в тыл врагу, атакующему замок. Барбакан находился в полуразрушенном состоянии – им уже давно никто не пользовался, но в качестве укрытия для охотника он вполне годился, да и свалка, куда слетались вороны, отсюда была как на ладони. Притаившись за зубцами барбакана, я обычно и высматривал свою добычу. Небольшой арбалет, которым я пользовался довольно искусно, всегда находился у меня под рукой, и редкий выстрел болтом – короткой и толстой стрелой со стальным наконечником – не настигал цели…
Чтобы добраться к барбакану, надобно было пересечь сад, отворить потайную калитку в крепостной стене, перебраться через крепостной ров по узкой и шаткой доске.
В тот памятный день, который перевернул всю мою последующую жизнь, я незадолго до полудня отправился поохотиться.
Почти миновав сад, я услышал чуть в стороне от моей тропы нечто похожее на сдавленный человеческий стон или приглушённый рык какого-то дикого зверя. Сердце моё сжалось от страха, но любопытство оказалось сильнее. Наличие арбалета придало мне решимости.
Уперев в землю стремя арбалета и наступив на него ногой, я двумя руками взвёл тугую тетиву и уложил болт в направляющий паз. Взяв оружие на изготовку, осторожно двинулся в сторону, откуда раздавался непонятный звук.
Крадучись, прошёл несколько рядов старых яблоневых деревьев и уткнулся в заросли маквиса – жестколистого вечнозелёного кустарника. Пробраться сквозь него бесшумно и остаться при этом незамеченным оказалось куда труднее, но мне это удалось.
Осторожно раздвинув густые ветки, я увидел перед собой небольшую, укромную лужайку, на которой копошилось какое-то странное животное.
Я не сразу понял, что это. На лужайке на четвереньках стояла обнажённая Бибиэна, а над ней нависал волосатый баск-садовник. Он раскачивался взад и вперёд, тяжело дыша, цепко сжимая бёдра мачехи в могучих, волосатых дланях. Широко открытые глаза Бибиэны горели безумным огнём, её прекрасное лицо искажала гримаса, а из груди вырывался тот самый звериный, утробный стон, похожий на рык, который и привлёк моё внимание…
Я несколько мгновений тупо глядел на происходящее, позабыв о всякой осторожности…
Этих мгновений хватило, чтобы меня заметили.
Взгляд Бибиэны вдруг скользнул по моему лицу, приобрёл осмысленность и налился злобой:
– Ах! Дрянной мальчишка! – вскрикнула она, пытаясь вырваться из лап баска. – Арратс! Хватай его!
Я отпрянул назад и бросился бежать, не разбирая дороги, рискуя наткнуться на ветки яблонь и выколоть себе глаза.
А вослед мне нёсся истошный вопль Бибиэны:
– Догони! Убей!..
Треск ломаемых веток и топот тяжёлых ног за спиной подстегнули меня.
Не помню, как я добежал до калитки в крепостной стене, как, сдвинув тяжёлый запор, выскользнул наружу и по пружинящей, шаткой доске перебежал через ров.
Здесь я перевёл дыхание. Первым побуждением моим было сбросить доску в ров и тем самым обезопасить себя, но это показалось мне трусостью, недостойной будущего рыцаря.
Только тут я вспомнил, что у меня в руках заряженный арбалет…
Кровь моего отчаянного предка Гифреда Волосатого взыграла во мне, пробудив решимость постоять за себя и за честь моего отца.
Широко расставив ноги для устойчивости, я поднял арбалет и изготовился к стрельбе.
Арратс разъярённым медведем вывалился из калитки и замедлил шаг, озираясь.
Запыхавшийся, в длинной рубахе, из-под которой торчали кривые и неожиданно тонкие для такого могучего торса ноги, он выглядел бы смешно, если бы не дикий оскал и большой садовый нож, зажатый в руке.
Увидев меня, баск издал воинственный клич своего племени и ринулся вперёд. Нас разделяло не более двух десятков шагов.
– Стой! – срывающимся голосом приказал я. – Стой, иначе умрёшь!
Но он уже вступил на доску, сразу прогнувшуюся под его тяжестью.
Я, почти не целясь, нажал на спусковой рычаг.
Глухо звякнула пружина спускового устройства. Выйдя из зацепа, щёлкнула тетива.
Болт вонзился баску прямо в кадык.
Арратс поперхнулся, выронив нож, схватился двумя руками за горло, точно желая вырвать стрелу. Кровь хлынула у него изо рта. Сделав ещё шаг, он покачнулся и тяжело рухнул в ров.
Вороны чёрной, гортанной стаей закружили над барбаканом.
5
Я стоял на краю рва и глядел на тёмную воду, в которой скрылось тело баска. Когда на поверхность с громким хлюпаньем вырвались пузыри воздуха, так, словно Арратс сделал свой последний выдох, до меня дошёл смысл произошедшего: я только что убил человека.
Все доводы разума, что этот подлый слуга хотел лишить меня жизни, что он, грязный простолюдин, только что прелюбодействовал с женой моего отца, своего сеньора, и уже по одному этому достоин смерти, моя душа принимать отказывалась. Она сжалась в комок, осознавая смертный грех, и точно окаменела, понимая, что никакими, даже самыми вескими причинами этот грех оправдать нельзя…
Конечно, мне уже приходилось убивать. Я даже гордился собой, когда мне удавалось сбить стрелой ворону на лету. Но подстрелить птицу – это совсем не то, что лишить жизни человека.
С детства я готовился стать рыцарем и, значит, убивать врагов, сражаться с равным тебе во время турнира – этого праздника мечей и копий, как пишут в рыцарских сагах, или сойтись с вооружённым до зубов неприятелем на поле брани. Это считалось доблестью. И совсем иное – в обычной жизни, взять и прикончить простого пеона или виллана, как ты его ни назови… Такое обыденное убийство никак не вязалось с представлениями о рыцарской чести и благородстве, которые я с младых ногтей в себе взращивал!
Но ещё ужасней было понимание того, что теперь мне неизбежно придётся совершить «убийство» иного рода – разрушить счастье моего отца, которого я искренне любил и почитал. Я осознавал, что горькая правда о той, кого он нежно называет «своей голубкой», сразит его в самое сердце.
При мысли об отце во мне вдруг вспыхнула ненависть к мачехе. Это ведь она, Бибиэна, повинна в случившемся! Эта проклятая ведьма (не зря же я сразу окрестил её так!) нарушила все заповеди, все семейные устои…
Греховная картина, которую я увидел на лужайке, вновь как наяву встала передо мной. Те непристойности, которые Бибиэна позволила себе с садовником, и с мужем-то делать непозволительно! Я читал в монастырской библиотеке наставления епископа Вормсского. Он ещё сто лет назад в своём «Декрете» налагал на всех слуг Божьих неукоснительную обязанность расспрашивать на исповеди у каждого женатого прихожанина, не совокуплялся ли он с супругой в положении наподобие собак. И если мирянин поступал вопреки запретам, то он должен был немедленно покаяться, а священнику следовало наложить на грешника епитимью в десять дней на хлебе и воде. Также «Декрет» запрещал близость с супругой перед родами или в воскресенье, требовал семи лет строгого покаяния для женщины, если она ведёт себя как похотливое животное и прибегает к запретным ласкам и ухищрениям, дабы муж благодаря дьявольским действиям больше её возжелал…
Какие могут быть ещё «ухищрения», я даже представить боялся. Моей стыдливости было довольно и того, что мачеха вытворяла с грязным баском!..
Но как об этом рассказать отцу? Какие найти слова, чтобы не разбить ему сердце? Бибиэна, конечно, станет всё отрицать, обвинит меня в наговоре и, что ещё хуже, скажет, что я сам домогался её! А что, если отец поверит ей? Она ведь будет права: я же испытывал к ней то самое complexion venerea – любовное переполнение, о котором предупреждал мудрый епископ Вормский…
Все эти мысли и чувства окончательно сбили меня с толку…
Ах, как я мечтал сейчас оказаться в Риполе, подальше от Бибиэны, от этого заполненного мутной водой рва, на дне которого лежит убитый мной баск! Тогда не пришлось бы испытывать судьбу и ничего не нужно было бы объяснять отцу, причиняя ему боль…
Я тяжело опустился на вывороченный из барбакана камень, обхватил голову руками и словно оцепенел, потеряв счёт времени.
Знакомый звук рога возвестил о возвращении отца. Он всегда трубил, приближаясь к замку.
Солнце клонилось к закату. Я поднялся с камня, заглянул в ров, боясь увидеть там всплывшее тело, закинул за спину арбалет и быстро пошёл, почти побежал в сторону главных ворот замка.
У подвесного моста я оказался, когда к нему подъехал отец со своей свитой.
– Много ли настрелял ворон, охотник? – весело спросил он, придержав разгорячённого коня.
Ответные слова застряли у меня в глотке. Я только развёл руками.
– Ну ладно, стрелок, – сказал отец, – расскажешь о своей охоте за ужином. Смотри не опаздывай!
Он пришпорил коня. За ним последовали его воины. Копыта их лошадей звонко процокали по мосту.
Я с тяжёлым сердцем поплёлся вслед за кавалькадой.
В замке, опасаясь встретиться с Бибиэной, я быстро поднялся в свою комнату.
Первым делом переоделся, ибо моя рубаха вся пропрела, издавая запах страха и отчаянья. Чувствовал я себя прескверно. Во мне теснили друг друга муки совести, праведное желание изобличить подлую мачеху и боязнь причинить боль отцу. Я никак не мог принять решение, как мне поступить: открыться или промолчать, сделав вид, что ничего не случилось…
Я завалился на кровать и пролежал без движения, пока меня не позвали к ужину.
За столом я пытался не смотреть в сторону Бибиэны, боясь её косящего ведьминского взгляда.
Она вела себя так же, как обычно: по-хозяйски распоряжалась сменой блюд, заигрывала с отцом и со мной была нарочито ласкова.
Трапеза близилась к завершению. Я с ужасом ждал отцовских расспросов, но ему было не до меня.
Бибиэна занимала всё его внимание. Она склонилась к отцу и что-то прошептала ему на ухо, косо поглядывая на меня. Я напрягся, не зная, что подумать.
А отец вдруг просиял, по-юношески вскочил со своего стула, порывисто обнял Бибиэну и громогласно объявил:
– Джиллермо, радуйся! У тебя скоро будет брат или сестра…
– Я уверена, Рамон, у нас обязательно будет сын, продолжатель твоего рода! – с вызовом заявила Бибиэна. – Я точно знаю, так оно и будет!
Она притянула голову отца к себе и впилась в его губы своими губами.
«Ещё неизвестно, от кого у тебя сын, ведьма!» – сцепил я зубы, чтобы не крикнуть это ей в лицо.
Но отец выглядел таким счастливым, что я опять промолчал.
– Надо выпить за моего будущего сына и твоего брата, Джиллермо! – радостно предложил отец. – По такому случаю, думаю, не грех достать из погреба лучшее вино…
– Принесите мальвазию, – тут же распорядилась Бибиэна.
Служанка бросилась исполнять приказание, а отец и мачеха стали весело обсуждать, какое имя дадут будущему ребёнку.
– Мы назовём его Рамоном, как тебя, мой повелитель… – нежно мурлыкала Бибиэна. – Представляешь, когда он станет графом, то будет зваться Рамон Второй!
– Нет, пусть сын будет Гифредом! – не соглашался отец. – Так звали моего предка, храброго Гифреда Волосатого… А ты что думаешь, Джиллермо, какого имени достоин твой брат? – попытался он вовлечь в разговор меня.
– Воля ваша, отец… – пробормотал я, пряча глаза.
– А не назвать ли нам его как тебя, Джиллермо? Пусть будет у нас в роду Джиллермо Третий!..
Мука – слушать отца и мачеху – казалась нескончаемой…
Наконец служанка принесла кувшин с вином. Она быстро наполнила серебряные кубки отца и Бибиэны. Мой же кубок был занят сидром.
Мачеха подала знак, и служанка принесла новый кубок, налила в него мальвазию и направилась ко мне.
Она не успела поставить бокал на стол, как любимец отца – мастиф по кличке Халиф, спокойно дремавший на своём привычном месте, справа от отцовского кресла, вдруг вскочил и своей угловатой головой толкнул служанку под локоть.
От неожиданности та ойкнула и выронила кубок из рук.
– Косорукая! – прошипела Бибиэна. Зрачок в её косящем глазе, устремлённом на меня, вытянулся и стал узким, как у гадюки.
– Простите меня, благородная сеньора… – залепетала служанка, поднимая упавший кубок. – Я сейчас всё исправлю…
– Не суетись! – приказал отец. – Халиф просто обожает мальвазию, и мы не станем в столь радостный день лишать его удовольствия…
Мастиф жадно слизал растёкшееся по гранитным плиткам вино. Уже через несколько мгновений пол возле меня блестел, как вымытый.
– Кончита, немедленно принеси молодому сеньору новый кубок! – строго приказала Бибиэна, но отец с улыбкой остановил её:
– Не беспокойся, голубка моя! Мы с Джиллермо выпьем за нового представителя нашего славного рода из моего кубка! Мы ведь одной крови! – Он сделал большой глоток вина и протянул кубок мне.
Я последовал его примеру. Вино было крепким, терпким, с лёгкой, чуть заметной горчинкой. Оно отличалось от монастырского вина, которое я попробовал в день конфирмации и в последующем вкушал во дни причастия и католических праздников.
– Отец, я очень рад, что у меня будет брат, – пробормотал я и, выдержав небольшую паузу, добавил: – Но я… я хотел бы поскорее вернуться в Риполь, чтобы продолжить учёбу… Если, конечно, вы разрешите…
Я страшился того, что отец станет меня удерживать. Но отец неожиданно легко согласился:
– Что ж, если нагостился, поезжай! Завтра утром тронешься в путь. Хосе с воинами проводит тебя…
Ночью я не мог заснуть. Меня терзали причудливые видения.
То из темноты выступал баск Арратс, держась за простреленное горло, пытаясь что-то сказать и захлёбываясь собственной кровью. То мерзко хихикала Бибиэна, похотливо потрясая обнажёнными грудями и стараясь прильнуть ко мне влажным и скользким змеиным телом. То вдруг бросался на меня Халиф и всё пытался лизнуть прямо в губы своим длинным розовым языком. И опять мерещилось искажённое злобой лицо баска, напоминающего вурдалака из рассказа Себастиана о мертвецах, которые приходят за душами своих убийц и мстят им…
Я, дрожа всем телом, прибавил огня в ночнике. Мне всё казалось, что кто-то пытается открыть ножом засов на моей двери. Несколько раз я вскакивал с постели, чтобы проверить его надёжность.
Часа через три после полуночи страшно завыла собака. Вой продолжался довольно долго и внезапно оборвался, и только караульные глухо перекликались на стенах замка…
Под утро, когда почти рассвело, я всё же забылся тревожным сном.
Меня разбудил стук в дверь и грубый, настойчивый голос Хосе – главного телохранителя отца:
– Молодой сеньор, вставайте! Пора в путь!
Отец вышел меня проводить. Выглядел он вовсе не таким счастливым, как вчера. Глядя в его хмурое лицо, я снова не решился открыться ему.
Прощание вышло скомканным.
Отец холодно, без обычного радушия обнял меня. Слуга подвёл коня и помог мне забраться в седло. Хосе и три воина на конях ждали меня у выезда из верхнего двора.
Шагом мы миновали пустой в этот ранний час нижний двор с расположенными на нём казармами для воинов, арсеналом, жилыми постройками для замковой обслуги, конюшней, амбарами и другими хозяйственными сооружениями. По узкому проходу между двух надвратных башен, соединяющихся над воротами в одну, выехали из замка на подъёмный мост. Сзади гулко громыхнула опускающаяся железная решётка – герса, как будто обрубая всё, что связывало меня с прежней жизнью.
Наши кони, не дожидаясь понукания, перешли на рысь, и вскоре замок остался позади.
Я поинтересовался у Хосе, скакавшего рядом:
– Хосе, скажи, отчего отец был так печален нынче?
Спросил и тут же осёкся – о таких вещах не принято спрашивать у слуг. Конечно, Хосе был не совсем обычным слугой. Сын кормилицы, «молочный брат» отца, он уже много лет возглавлял его личную стражу и всегда был в курсе всего, что происходит в замке и вокруг него. От природы молчаливый, Хосе умел хранить господские секреты.
Вот и сейчас он ответил мне не сразу, точно взвешивая, стоит ли вообще отвечать.
– Утром на псарне нашли труп Халифа, молодой сеньор… – наконец угрюмо пробурчал он.
– Халиф околел? Так это он так страшно выл ночью?
– Да, молодой сеньор. Жаль, славный был пёс… А умер в мученьях – весь пол захаркал кровью. Должно быть, съел что-то не то… Когда поднимали труп, чтоб унести на свалку, язык вывалился из пасти, чёрный, как горелая древесина…
– Его отравили?! – вырвалось у меня.
– Вряд ли… Кто бы дерзнул? Это ведь любимый пёс сеньора… – Хосе недоверчиво пожал плечами и больше не проронил ни слова.
6
Возвращение в Риполь не только не принесло ожидаемого успокоения, а заставило меня страдать ещё сильнее. Хотя и говорят, что юность глуха к упрёкам совести, я не находил себе места, переживая, почему так и не рассказал отцу о злополучном баске, не раскрыл ему измену Бибиэны?
Я ощущал грязь и мерзость в себе самом, словно внутри меня ворочается комок пиявок, которые присосались к стенкам моего желудка, раздулись от крови и никак не выходят наружу…
Мне до жути хотелось очиститься, исторгнуть из себя всю эту нечисть, и я понимал, что смогу это сделать, только исповедовавшись.
Однако решиться на это оказалось непросто.
Дядюшка, наверное, заметил, что со мной что-то происходит, но мудро не торопил мои откровения, ждал, пока я сам не расскажу ему обо всём. И хотя это случилось не на исповеди, но по сути своей исповедью стало. И не только моей…
Однажды пополудни мы с дядюшкой, пройдя в закрытый дворик, упражнялись в бое на мечах. Для подобных занятий, которые дядюшка стал практиковать со мной, когда я повзрослел, он снимал пилеолус – фиолетовую шапочку с маленьким хвостиком и шелковые одежды епископа и надевал холщовую тунику и кожаную безрукавку, становясь больше похожим на рыцаря, только состарившегося…
В руках у нас были затупленные боевые мечи, и это придавало учебной схватке сходство с настоящим боем.
Как я уже отмечал, дядюшка весьма искусно владел мечом, и мне, несмотря на гибкость и увёртливость, пришлось изрядно попотеть, отражая его мощные рубящие удары и внезапные колющие выпады.
– Используй в бою возможности обеих рук и всего тела, – успевал поучать он. – Защита, мой мальчик, конечно, необходима, но встречай своим клинком не клинок врага, а его кисть, запястье, а ещё лучше – глаза…
Впрочем, и самому дядюшке при всём его искусстве приходилось несладко: сказывался возраст, да и я за время тренировок успел в приёмах поднатореть…
Через четверть часа упражнений дядюшка остановился и предложил передохнуть. Тяжело опустившись на скамью, он сказал:
– Молодец, Джиллермо! Ты уже сможешь постоять за себя в бою!
Разгорячённый учебным поединком, я внезапно раскрыл свою страшную тайну:
– Падре, я – великий грешник! Я убил человека…
Дядюшка внимательно посмотрел на меня, нахмурился и жестом предложил присесть рядом. Я остался стоять и ещё раз повторил:
– Я убил человека, падре…
Это признание оказалось подобно заслонке в плотине: стоит её приоткрыть, и вода хлынет потоком. Вслед за первым откровением покаянные речи потекли из меня неудержимо. В один присест я выложил дядюшке всё, о чём думал в последнее время, что пережил в родительском замке: про Бибиэну и баска, про обманутого отца и про гибель верного Халифа…
Правда, раскаиваясь в собственных грехах, я, конечно же, согрешил вновь, осудив Бибиэну, виня её во всём случившемся.
– Она ведьма, ведьма, ведьма! – запальчиво твердил я.
Дядюшка, подперев щёку кулаком, исподлобья поглядывая на меня, выслушал мой монолог, не перебивая, но, едва я закончил, спросил с самым серьёзным видом:
– Так, значит, твоя мачеха – ведьма? А ты видел у неё на ноге шестой палец или горб на спине? А может быть, ты заметил жабьи перепонки между пальцами и чешую на груди? – Глаза у него лукаво блеснули.
Я нахмурился, заподозрив подвох:
– Нет, ни перепонок, ни копыт, ни хвоста у неё не было.
– Тогда никакая Бибиэна не ведьма, а, увы, обычная Евина дочь, – развёл руками дядюшка и уже без всякой насмешки заметил: – Впрочем, в каждой наследнице нашей матери-прародительницы гнездится плотская греховность. Всякая женщина по сути своей – орудие совращения. И уже только поэтому стоит её опасаться, будь она падшей или прикрывающейся благонравием. Опасайся каждую, Джиллермо, опасайся ничуть не меньше, чем если бы она оказалась настоящей ведьмой!
– Но эта Бибиэна, поверьте, падре, и без хвоста – ведьма! – стоял я на своём. – Из-за неё я убил человека!
– Об этом мы поговорим позже, Джиллермо! Ну а ведьма она или нет, не суть важно. Я хорошо знал двух виконтов Суинфредов – отца и деда твоей мачехи. Оба отличались редкой злопамятностью и мстительным нравом… Мачеха твоя, судя по всему, переняла от своих предков не самые лучшие черты… Значит, она станет мне мстить!
– Уже хотела меня отравить! Если бы не бедный Халиф…
Дядюшка покачал головой:
– Она желает тебе смерти не только как свидетелю её измены. Ты сказал, что Бибиэна вынашивает нового наследника твоему отцу… Но ведь ты знаешь закон: младшему брату никогда не стать хозяином Кердани, пока жив старший наследник – ты! Вот этого-то Бибиэна и не сможет тебе простить никогда! И если она начала действовать, значит, уже не остановится.
– Выходит, мне по-прежнему грозит опасность? – глухим голосом спросил я.
Дядюшка кивнул:
– О да, мой мальчик! Тебе надо остерегаться кинжала наёмного убийцы, а ещё пуще – яда… И вовсе не обязательно, что его подмешают в питьё или в еду. Я когда-то изучал яды. Их превеликое множество: белладонна, цикута, чёрная чемерица, цветы бегонии и порошок ртути… Я уже не говорю об арабских вытяжках из яда аспида или из пустынной гадюки, о разных мазях, одно прикосновение к которым приводит к окостенению членов и остановке сердца… Судя по тому, что случилось с псом, Бибиэна такие дьявольские снадобья готовить умеет…
– Что же мне делать, падре?
Он встал и обнял меня за плечи:
– Тебе надо поскорее уехать, дорогой Джиллермо, и уехать как можно дальше отсюда!
– Но куда я поеду, падре? Как мне дальше жить с грехом убийства?
Дядюшка отозвался словами из своего излюбленного Екклесиаста:
– Радуйся, юноша, молодости своей, и в дни юности твоей да будет сердцу благо; и ходи по путям, куда влечёт тебя сердце, и по зримым твоими очами, и знай, что за всё за это Бог призовёт тебя к суду…
Я не сразу понял смысл сказанного. Дядюшка пояснил:
– И я был юн, Джиллермо, и я ходил по путям, куда влекло меня сердце, забывая о суде небесном, и худое от плоти своей не отводил, уверовав, что молодость и густая шевелюра даются навечно… – Дядюшка провёл ладонью по своей лысой макушке, напоминающей спелую тыкву, и произнёс доверительно: – Я, мой мальчик, как и ты, не родился епископом и в свои молодые лета натворил много такого, за что мог бы считать себя грешником куда большим, чем ты.
Он неспешно осенил себя крестным знамением и продолжал:
– Ещё не зная мудрого Екклесиаста, узнал я на собственном опыте, что такое убить человека, что такое лжесвидетельствовать. Познал я и то, что женщина – горше смерти, ибо она – сеть, а сердце её – силки, а руки её – оковы, сковывающие мужчину…
Я осторожно перебил его:
– Падре, я помню все ваши наставления. Но что мне делать с болью, живущей в моём сердце?
– Сердце – орган сугубо женский, и если не научиться с младых ногтей, как бронёй, защищать его хладнокровием и бесстрастностью, настоящим воином никогда не стать… А я, сonfiteor – каюсь! – в твои лета обладал сердцем влюбчивым, открытым к жизненным радостям, и так же, как ты теперь, Джиллермо, мечтал стать рыцарем, не страшащимся ничего, кроме бесславия… Но мечты и реальность редко совпадают. Многие женщины в ту пору соблазняли меня, и сам я соблазнил многих, но не отыскал той прекрасной дамы, ради которой можно было бы умереть. Я пролил реки крови, и христианской – на благородных турнирах, и нечестивой – в сражениях, где собственноручно отправил в преисподнюю сотню врагов Господа нашего, но ничего не мог поделать со своим слабым сердцем, печалящимся о Страшном суде, где ждут таких, как я, грешников котлы с кипящей смолой и сковородки с раскалённым маслом… Все эти противоречия раздирали мне душу. Так же, как ты, я старательно каялся в грехах, но не находил покоя. Но однажды ночью явилась ко мне Sancta Maria! Матерь Божия говорила со мной! Она велела отправиться в паломничество на Святую землю… Не смея Ей перечить, я снял с себя рыцарские доспехи, надел рубище и вступил на корабль, плывущий в Латакию…
– Так вы видели Гроб Господень, падре?
Но он продолжал, словно меня не слышал:
– Десятки раз мог я утонуть в бурных морских водах, плывя на корабле. Мог быть поглощён Левиафаном, когда в шторм свалился за борт! Не единожды должен был умереть от жажды в сирийских песках или быть зарубленным каким-нибудь бешеным сарацином, из числа тех разбойников, что вечно караулят караваны паломников… Но всеблагой Господь не позволил этого! – вдохновенным голосом вещал он. – Блаженны плачущие, ибо утешатся! Я обрёл утешение, припав к Гробу Господнему в Иерусалиме, как к fons vitae – источнику жизни, и восстал другим человеком, и воссиял мне свет истины… Молитвы, вознесённые там, позволили мне приобщиться к чистоте и святости Спасителя, очиститься самому ото всего, что окружало меня в злом и суетном мире. Вернувшись в Барселону, я ушёл в монастырь…
– И стали епископом… – вырвалось у меня.
Дядюшка посмотрел на меня отстранённым взглядом человека, внезапно возвращенного в действительность из глубин памяти, и глубоко вздохнул:
– Нет, Джиллермо, не всё так быстро. В аббаты меня рукоположил твой прадед – граф Барселоны – через пять лет после моего пострига. А епископом сделал твой дед. Это он убедил короля Арагона произвести надо мной обряд инвеституры и передать мне епископский посох и этот перстень.
Дядюшка поглядел на массивный перстень, украшающий его руку, и усмехнулся.
– Должен признаться, что стоило это твоему деду немалых трудов и сто тысяч золотых суэльдо… – уже своим обычным, слегка ироничным голосом произнёс он. – Впрочем, не о том сейчас речь, мой мальчик. Я рассказал тебе свою историю только затем, чтобы ты понял – бывают путешествия, которые столь же полезны душе человека, как красивые пейзажи благотворны для его глаз, а молитвы и песнопения для его ушей. Так вот, мой дорогой Джиллермо, если ты отправишься в Крестовый поход, объявленный святейшим папой, то сможешь одновременно оказаться вдали от тех угроз, которые подстерегают тебя здесь, и очиститься от тяжких грехов, тяготящих твою неокрепшую душу. А ещё тебе представится возможность показать себя настоящим героем и вернуться домой уже не испуганным мальчишкой, но легендарным рыцарем, освободившим от неверных Святой Гроб Господень…
– Или погибнуть, свершая это богоугодное дело… – в тон ему вырвалось у меня.
Дядюшкин голос звучал торжественно и сурово:
– Если же тебя, мой мальчик, настигнет смерть в благословенном Крестовом походе, то она будет приравнена к кончине мучеников за веру, и тебе тут же откроются врата в Царствие Божие! Готов ли ты к такому подвигу, Джиллермо?
К щекам моим прихлынула кровь, и я внезапно охрипшим голосом подтвердил свою решимость двинуться навстречу неизведанному:
– Готов! Благословите меня, падре…