«Валерьевна» — смешное отчество, какое-то игрушечное. Среди людей моего поколения никого с таким отчеством не припомню, а вот само имя было густо распространено: с конца тридцатых оно шло косяком, в честь Чкалова. Сейчас подросли дети многочисленных Валериев, но одновременно становится немодным употребление имен-отчеств, вытесняемое западными способами называния («господин такой-то» или по первому имени). Так что формы «Валерьевич» и «Валерьевна» остались только для паспортного стола. Да и сами промотавшиеся отцы по большей части люди несолидные: так, Настин отец, несмотря на полковничье звание, в штатском костюме никак не тянет на Валерия Михайловича — типичный Валера. Он оказался лет на шесть старше меня, а вторая жена его — моложе, чем Настя. Не скрою, это меня немного успокоило, когда мы встретились в доме Настиной матери, высокой грудастой дамы, строгой и набожной, смерившей меня весьма скептическим взглядом. На этом подобии свадьбы, точнее — wedding-party Настины родители встретились впервые после развода. С моей же стороны прийти оказалось некому мать в больнице, братья в разных делах своих. Ну, ладно, третий брак состоялся, а уж четвертому — не быть.
— Нет, ты мне скажи: чем эта Линка хороша? Вешалка! И отца она совершенно не любит, квартира его только ей и нужна.
Честно говоря, высокие женщины мне, как и многим моим собратьям среднего роста, всегда немножко нравятся. Стоя в метро рядом с такой «вешалкой», все-таки испытываешь маленькое волненье от самой вертикальности. Но юная жена Настиного папаши с ее хищными остренькими зубками и слишком прозрачными серыми глазками и у меня оставила ощущение фальши, во всем такой фэйк, как говорят англоамериканцы.
— Да, в отличие от тебя, я ее настоящей красавицей не назвал бы.
— Тогда скажи мне, как ты распознаешь красавиц, по каким признакам.
— Боюсь, что универсальных признаков нет. Не берусь судить о далеких кинозвездах и супермоделях — не пробовал, а в пределах доступного мне круга я всегда опознавал красавиц по тому, что они, как правило, проявляли интерес ко мне.
— Ну ты даешь! А казался таким скромным, интеллигентным!
— Скромность тут не при чем. Просто природа любит контрасты, сцепление противоположностей. Поэтому дурнушки всегда ищут себе красавцев, а красавицы…
— Уродов?
— Не перебивай старших. Все не так элементарно и симметрично. Красавица ищет в мужчине личность, а личность может быть на лицо и красивой и безобразной.
— Ой, это уже высшая математика, у меня от нее голова пухнет. Все это слова, а я вот никакую личность не искала. Мне нужно, чтобы со мной рядом всегда был человек, с которым все было бы просто и хорошо, чтобы никуда больше не хотелось…
— Ну и как, получилось?
— Не скажу.
XXXIII
Проблема работы-службы рассосалась сама собой. Я попал, как многие, в положение как бы досрочного пенсионера. Пенсии, правда, не платят, зато — свобода. Раз или два в неделю прочел пару-тройку лекций взволнованным девушкам и сосредоточенным юношам — и все. К тому же появилась такая штука, как гранты. Сначала само это слово вызывало у меня эмоциональное отталкивание: почему-то этот «грант» в моем сознании прочно связался еще в юные годы со строкой из шекспировского сонета, номера сейчас не помню, того, что нарочито выдержан в юридической терминологии. Так там примерно: «For how do I hold you but by the granting // And for these riches where is my deserving?»[6] И дальше: «So thy great gift upon misprision growing // Comes home again on better judgement making»[7].
Что меня раздражало — что эти гранты стали сплошь и рядом раздаваться кому попало, без всяких deserving'oв[8]. Увидев список «огрантованных» имен и названий, я однажды просто ахнул. Большая часть тематики заведомо никому не нужна: «Наименования пуговиц в западнославянских языках» и т. д. Или наоборот — глобалки непомерные, где научная схематизация невозможна, а ведется только бесконечный квазинаучный треп: «Образ языка и язык образов» и т. п. Много всяких «языковых картин мира» — красиво, конечно, но все-таки я считаю, что картины лучше рисовать художникам, а наше научное дело — чертежи и схемы. И, кстати, никакой ответственности и отчетности — про многих грантоносцев я прямо могу сказать: если он за пятьдесят-шестьдесят лет ничего не родил, то за два года и две тыщи баксов тоже не напишет! Чем это не «great gift upon misprision growing»[9]? Элементарная халява, а халявщиком быть как-то противно. Мол, дайте денег, чтобы я написал (или не написал) работу, которая никому не нужна. Сам я раньше, и даже в советское время, свои книги в основном продавал под видом «учебности» и «популярности», выпускал их в массовых издательствах за нормальные скромные гонорары. Относительная прозрачность и читабельность этих книг, конечно, не способствовала росту моего престижа в нашей научной деревне: писать о языке языком нормальным — неприлично. Но зато ходил с прямой спиной, не строчил множества униженных бумаг, начинающихся словом «прошу».
А теперь понял: гордость эта была смешна, она просто не учитывала того непреложного факта, что всё, нами получаемое на этом свете, предоставляется в конечном счете одной самой высокой инстанцией. По заслугам никому ничего не положено, всё хорошее есть great gift[10] — надо только понимать, чей. Главный распорядитель финансов (а также всех остальных видов энергии) даже не «наверху», не в кабинете каком-нибудь, а гораздо выше, и его решения обсуждению не подлежат. И через какую бухгалтерскую ведомость он дары свои проводит — через Сороса или гуманитарный фонд, через частных лиц или организации отечественные и зарубежные — это мелкие технические детали.
Короче, навалял прошение (с советских времен этот жанр почему-то неадекватно именуется «заявлением») — и очередную книжку пишу не просто так, а под присмотром. Кстати, словно нарочно, именно с меня начиная и денег стали меньше давать и выполнение контролировать: объем, сроки, представление рукописи и вся прочая суета, успокаивающая нервы, уводящая от последней и окончательной ясности. Иногда только кольнет, если вдруг какой-нибудь рассеянный-с-улицы-бассейной при случайной встрече бестактно ляпнет: «А всё, что вы тогда в Институте Речи затевали, так и ушло в песок? Жалко, из этого мог толк выйти».
Бывают медицинские ошибки, когда человека лечат вовсе не от той болезни, которой он страдает. Понятно, к чему это нередко приводит. А с болью души человек должен справляться сам. И тут нас подстерегает опасность ошибочной самодиагностики. Давно я стал обращать внимание на случаи неадекватных переживаний по мелочам. Потеряешь какую-нибудь любимую ручку или карандашик — можно же новый купить, а ты в отчаянии. Или кто-то у тебя книжку возьмет на время и зажилит — это ведь, как правило, не прижизненное издание «Войны и мира» с автографом автора, а ты прямо изведешься. Ну, у женщин свои симптомы этого недуга: отлетит каблук или колготки порвутся — так нежное создание готово умереть на месте. А что на самом деле происходит в подобных случаях? На самом деле обостряется более глубокая боль, живущая в другом месте нашего душевного организма. «Не там болит!» — не раз говорил я себе в таких случаях, и слова эти даже слились в одно — «нетамболит». Звучит почти по-гречески и вполне годится для обозначения описанного выше синдрома.
Жизнь есть боль, точнее — система болей. И противостоять им можно только выстраивая адекватную (для тебя лично) иерархию болей. Ощутив малую, попытаться понять: где большая, где на самом деле болит. Многие люди думают, что их боль — недостаток денег или успеха, между тем как отнюдь не все природно расположены к сребролюбию и честолюбию, не у всех просто к этому вкус есть. Вот и я сейчас вдруг понимаю, что за моими профстраданиями кроются большие боли. Во мне болит Деля: до сих пор не могу восстановиться отдельно от нее. И еще сильнее — моя далекая дочь, о которой мне остро напоминает Настя, принадлежащая почти к той же, что Феня, возрастной группе. Причем эта боль посещает сразу же после самых радостных минут.
Насчет себя я окончательно успокоился. Ничего уж такого выдающегося со мной случиться не может, ни в ту ни в другую сторону. Жаль только, что большая часть жизни, да даже почти вся жизнь уходит на преодоление эгоцентризма. До какого-то момента ты стоишь один в центре, и все находятся от тебя на одинаковом расстоянии. Ты хочешь от них — любви не любви, — но какого-то позитивного отношения. Большая же часть людей к тебе не относится никак. Ты придумываешь себе, что они окружили тебя плотным кольцом и не дают вырваться в другой круг, добрый и хороший. Такое примитивное мирочувствование присуще примерно восьмидесяти процентам мужчин так называемого интеллигентного круга — это наше с вами общее свойство столь же банально, как дерганье коленки под молоточком невропатолога. Эгоцентризм такой более или менее терпим, наверное, в гениях, но в нашем брате — человеке со способностями разве что выше средних — это противнейшая черта. И в плане социальной реализации пагубная: восемьдесят процентов нашей энергии уходит то на упоение мелкими успехами, то на тоску ввиду отсутствия оных. Опять скажу: гений отличается от нас тем, что неуспехов он по спасительному своему идиотизму не ощущает, а всякий успех автоматически, со стопроцентной сохранностью перерабатывает в новую созидательную энергию.
Но вот вдруг тобой занялись, тебе пошли навстречу (не люди окружающие — поднимай повыше), организовали тебе — для твоей же высшей пользы — пару-тройку житейских потрясений, и ты, потрясенный, смещаешься в сторону от точки «ego» в точку, которую мы условно назовем «non-ego»:
Если в тебе, в твоем «эго» какое-то «супер-эго» (или хотя бы «суперэжко») имело место (т. е. талант, длинная идея или на худой конец верность выбранной тропке), то оно никуда не девается, продолжает на автомате прежнюю работу. Впрочем, наши негениальные трудовые будни мало кого интересуют, потому коснемся отношений человеческих.