Раньше, до смещения, все люди, от А до Z, были тебе одинаково близки-далеки. Свое равнодушие к ним ты мог маскировать моральными или даже религиозно-философскими доводами, — но все это, конечно, скромная демагогия в рамках индивидуального сознания.
Теперь же всех, кому придавал неадекватное значение, ты спокойно, без злости, посылаешь на XYZ — и с изумлением замечаешь, какие чудесные отношения у тебя и с главной звездой твоей отрасли академиком Иксом, и с самым влиятельным президентом чего-то Зетом, и с коллегой Игреком, честным занудой, который раньше тебя неизвестно за что превозносил, а теперь ставит подножки по мелочам (милый Игрек, не будь Сальерей — хотя бы потому, что не Моцарт я, абсолютно!). Не желаете мне добра, ну а я вам не желаю зла. Вот такое будет у нас честное статическое соотношение.
Полукружье XYZ (и иже с ними) отодвинулось, зато придвинулись по-настоящему близкие А, В, С. Это те, с кем связь тебе дана судьбой, реальными, крепкими и узкими узами родства, любви, неподдельной тяги друг к другу. Это те немногие, которым ты желаешь добра больше, чем самому себе…
— А я для тебя какая буква?
— Первая, первая…
Как будто катаракта сходит с глаз: ты радостно видишь вещи такими, каковы они на самом деле (жизнь не искусство, и в ней реализм стоит выше всех других точек зрения). Но насколько глубже становится и мука бытия, когда у тебя болит не «я», а «ты», — это уже не комариные укусы амбиции, а боль, доходящая до самой сердцевины.
Что, кстати, за пошлость — конструкция типа «маленькая хрупкая женщина»! Эти маленькие, как кошки, упадут, вскочат и помчатся дальше успешно решать свои проблемы. А у больших и сильных — такая сложная архитектура, один удар может нанести непоправимый ущерб. Хрупкость — внутри, в глубине.
Захожу за ней в школу, с трудом пробираясь сквозь засилье «ауди», «БМВ» и прочей породистой машинерии. Настя стоит обступленная со всех сторон юными наследниками криминальных капиталов, один из которых довольно бесцеремонно обнял ее за бедра и уткнулся в живот. Со вкусом парнишка. Да, это тело создано для того, чтобы нести в себе новые жизни, а я как-то даже не озадачивался этим, думая только о себе, да о том, что у меня уже есть где-то далеко девочка на шесть лет моложе Насти.
— Я очень хочу от тебя родить, — прямо отвечает она, когда я перед сном касаюсь этой темы и ее тела. — Но все не так просто. У меня уже была неудачная попытка.
— С Егором?
— Нет, до него был один человек, которого я, в общем, любила. Но еще не так, как тебя.
И я целую со всей доступной мне нежностью ее недоступность и хрупкость.
…Сколько же в тебе всего! И хочется прожить тебя так, чтобы последнее в тебе мгновенье было самым чудным…
XXXIV
Сны, которые мне обычно снятся, не подлежат никакому фрейдизму, поскольку совершенно не нуждаются в истолковании. Они абсолютно реалистичны, с некоторым моментом смысловой гиперболизации, но в рамках правдоподобия. В них слегка сгущены краски моей обыкновенной жизни — с целью беспощадной критики моего поведения. Символов — ноль, до архетипов не докопаешься.
Чаще всего под знаком Морфея собирается множество людей, с которыми я был близок и знаком в разные времена и в разных пространствах. Я мечусь между ними, желая каждого удовлетворить и в итоге снискивая всеобщее презрение. Просыпаюсь с чувством неподъемного стыда и успокаиваю себя простым соображением: с этими получилось скверно, да. Непоправимо. Значит, и поправлять бесполезно. Попробуем жить с новыми по-новому…
Вполне можно принять за сон этот четверг, когда Насти уже нет дома, а я сибаритствую в постели, не наблюдая часов. Непредсказанный звонок гонит меня сонного, в пижаме, к двери.
— Так не договаривались! Ты же мне обещал ни на ком не жениться!
Нисколько, оказывается, мы друг от друга не отдалились, не отделились. Деле стоило только потянуться ко мне — и вот мы снова одно нервное, трепещущее целое. Мой, моя, мое — это ко всему, обо всем. Это мои кругленькие ягодицы, шлепаясь, опускаются на мои бедра. Это моя левая грудь с моим послеоперационным шрамом подскакивает при каждом движении. Это моя глубина, в которой тает моя высота в миг моего, пронизывающего оба моих тела, стона.
Я еще лежу побежденный и ошеломленный, а Деля уже облачается в простенький лифчик, в ветхие, явно не предназначенные «на выход» трусики. И на лице никакого «мэйк-апа», и парфюмом никаким от меня не отгорожена.
— Да я, услышав про твою теперешнюю жизнь, как была, так и бросилась сюда, даже не понимая, зачем. Хотелось выволочку тебе устроить, забыла, что ты у меня уже взрослый, даже, пожалуй, пожилой. Скажи честно: ты не в лапах у авантюристки?
— Да нет, скорей авантюристка у меня в лапах. Выпьешь чего-нибудь?
— Нет-нет, это я с тобой была пьяницей, а у Игоря трезвенницей стала. Ты меня прости, ладно? Все-таки ты самый родной, а значит, остаешься навсегда моим. Да?
— Остаюсь.
Остаюсь один. Ну, что стоило еще на десять минут ее удержать, расспросить обо всем! Хотя и больно было бы узнавать подробности новой Делиной жизни, представлять, как она, нервная и взвинченная возвращается с работы, расхаживает голая по чужой квартире, рассеивая по ее метражу свое электричество, как, внезапно сверкнув округлившимися глазами, берет верх над своим хирургом, как — а вот это пронзительнее всего — срезает ножом кожуру с темно-малинового ребристого яблока сорта «Старкен», — меня влекут все эти ранящие душу подробности, меня тащит в эту бездну, засасывает в эту воронку, где глубина и боль сливаются в неделимое целое.
Настя возвращается поздно, после какого-то лукулловского банкета в новом ресторане, куда ее пригласили благодарные родители одного из воспитуемых (да, это тебе не письменный прибор с макетиком Останкинской башни — таков был единственный дар, полученный мной в годы недолгого школьного учительства в связи с «мужским» днем двадцать третьего февраля). Веселая и возбужденная, ныряет в постель и начинает делиться впечатлениями о нескольких известных лицах, впервые ею увиденных без посредства телеэкрана.
— Ну, а молодежь-то хоть была? Натанцевалась ты там?
— Под завязку! И не только с молодежью, но и с такими же, как ты, старенькими и лысенькими. Ничего, ты у меня еще тоже попляшешь!
Что если Деля меня всего исчерпала и это сейчас обнаружится? Осторожно приближаюсь к совсем другому, всегда от меня отдельному, таинственному телу, пульсирующему в каждой точке, которой касаешься губами. Тонкий, то и дело убегающий, словно ветром сдуваемый аромат разогретой солнцем сосновой смолы так непохож на властную, взрослую мускусную терпкость, царившую в этой постели пять лет вплоть до позапозапрошлого года и вновь подразнившую сегодня утром. Две природы, ничем не объединенные и потому ничем не противоречащие друг другу. Сестринская и дочерняя. Интенсивность контраста запредельная: для такого безумного ощущения, наверное, люди лезут на Джомолунгму или в петлю, обрушиваются в наркотическую впадину…
— Какой ты сегодня новый… Сильно по мне соскучился, да?
Да, как это ни странно и даже кощунственно прозвучит, соскучился. А потом опять соскучусь по Деле. И ведь я не какой-нибудь выдающийся подлец, а обыкновенный, нормальный человек, как мужчина принадлежу к статистическому большинству. Почему про меня нигде никем не сказано, не написано? Не донжуан со спортивными рекордами, но и не нудно-бытовой мужчина-семьянин, а просто живое существо. И живу (не только сегодня, но и, конечно же, все это время) сразу в двух женщинах. Деля только подтвердила, подчеркнула сегодня нашу никуда не уходившую близость. Может быть, мы с ней полноценного человека составляем только вместе, вдвоем? Игорь — наш муж, Настя — наша жена…
Внезапный глубокий сон перелистывает страницу дня, а завтра все уже будет иначе.
XXXV
Теорема эквивалентности № 2. Искусство и неискусство — две равноправные и равноценные части единой метасистемы.
Все разговоры на тему «искусство и жизнь» заведомо уязвимы на словесном уровне. Дескать, почему «и»? Разве искусство — это не жизнь, а жизнь не искусство? Язык мешает разобраться в этой проблеме. Что ж, попробуем действовать не языком, создав на минуточку условный мета-язычок из трех элементов.
«И» у нас будет не соединительным союзом, а острым мысленным лучом, разрезающим пополам любую материю, ничего притом не разрушая.
Под словом «искусство» будем попросту разуметь тот смысловой объем, который в это слово включают все люди, его употребляющие. Промежуточные случаи, дискуссионные моменты оставим для конкретных разговоров и споров.
Остальное в мире условно назовем «не-искусство» — это будет совокупность всего, что искусством заведомо не является и искусством быть никогда не намеревалось. Ну, скажем такие предметы и явления, как Апельсины, Благополучие, Водород, Гинекология, Деньги, Ельцин, Ёж, Жандарм, Зима — и так далее до Электромагнита, Юдофобии и сибирской реки Яя.
Граница между искусством и не-искусством извилиста, но мы ее мысленно спрямим, чтобы условно уравнять две такие неравные сущности, две системы. А затем положим эти две штуки на разные чаши весов. Внимание! Если нам удастся отвлечься от власти мелочей, всяких там мнений и мнений о мнениях, — мы увидим изумительное равновесие. Искусство и не-искусство обладают абсолютно одинаковой энергетической ценностью, одинаковой дейностью (этот русский синоним «энергетики», не связанный с «калориями» или иными эмпирическими единицами, был предложен выше в главе VII).
Это равновесие — закон природы. Логически, пожалуй, недоказуемый, но ощущаемый теми, у кого есть вкус и к искусству и к внеэстетической части мироздания. Чем и как ощущаемый? Разумом головы или эмоцией сердца? Да скорее всего — кончиком языка, безотчетно и невыразимо. Сколько в мире людей, способных искренне, не притворяясь и не снобствуя, ощутить это равновкусие? Не знаю, такие люди, как правило, скрытны и тактично утаивают богатство своей внутренней жизни — подобно тому, как умные двоелюбы (или двоелюбки) ни с кем никогда не делятся впечатлениями от равноприятного наслаждения двумя разными партнерами.