— Вот видите. Это опять бы целоваться полез. Не могу я…
Роман Иванович усмехнулся, пожал плечами.
— И нервность и брезгливость. Однако вы барышня, Юлитта Николаевна. С добрым чувством советую: следите за собой.
Так много было в словах его снисходительной насмешливости, что Литта вспыхнула и рассердилась. Не на него — на себя. Ведь он прав. Захотелось сказать, как дети говорят: «да, да, не буду больше». Но пролепетала:
— Пусть барышня. Что вам за дело?
А он опять пристыдил ее:
— Не капризничайте. Мечтаете о серьезных делах, а сами ребячитесь. Мне… очень жаль.
Помолчали. Глядя на покрасневшее лицо девушки, на ее дрожащие, опущенные ресницы, Сменцев думал, что попал верно, что она сейчас его, а не себя считает правее, что его замечание, его суд — ей важны, она уже считается с ним. Да, но опасно перетянуть струну.
— Юлитта Николаевна, — сказал он как ни в чем не бывало. — А дела-то наши выясняются. Сегодня за верное узнал…
— Какие дела?
— Алексеевы. Недели полторы еще посидит, а затем самым тихим манером его вышлют… не бойтесь, только за границу, без шума. Что за беда, человек состоятельный. В свое время вернут. Вы предупредите Катерину Павловну заранее. Наверно, с ним поедет.
— Господи! Да как возможно? Из-за такого вздора.
— Это на чей глаз. Времена теперь, сами вы знаете, тугие. А та бумажка, которую у него нашли, острее других. Да хотите взглянуть? Я вам ее принес.
Литта вспыхнула от любопытства и удовольствия.
— Здесь нельзя, — прошептала она, взглянула на раскрытую дверь в маленький салон; там графиня восседала за рабочим столиком, а насупротив (только что явился) сидел старый, молчаливый генерал — из благочестивых.
— Нельзя; бабушка — она зоркая. Начнутся расспросы. Лучше после, когда будете уходить, передайте мне.
Роман Иванович улыбнулся, хмуря брови.
— Нет, я вам не оставлю. Не оттого, что боюсь обыска у графини, — прибавил он шутливо и ласково. — А мне эти штучки сегодня же понадобятся. Вам показать очень хотел.
— Ну, тогда дайте.
И Литта решительно встала.
Он протянул ей несколько сложенных вдвое листков. Отойдя с ними к лампе, Литта принялась за чтение.
Сменцев оглянулся на дверь салона: графиня была занята своей broderie [17] и генералом, не смотрела в их сторону. Тихо встал Роман Иванович и пересел на другой стул, ближе: всматривался внимательно в серьезное лицо девушки. Она, читая, по-детски шевелила губами, — ему это понравилось.
«Сейчас, наверно, примеряет к своему Михаилу, — подумал Сменцев, — что бы он сказал, как бы ему понравилось?»
Это были, действительно, листки, из-за которых пострадал Алексей. Роман Иванович считал их удавшимися, но не хотел спешить, велел отпечатать как можно меньше. В Париж думал пока свезти, да вот Литте показать. Очевидно, Любовь Антоновна не усмотрела, и несколько экземпляров попало к Габриэль. Не может до сих пор Сменцев без холодного бешенства вспомнить о Габриэль. Экая дура! Почте доверила. Ну, теперь все экземпляры у него. В свое время можно, кое-что изменив, перепечатать.
— Вот, возьмите, — сказала Литта, протягивая бумажки назад Роману Ивановичу.
Лицо у нее зарумянилось и глаза блестели.
— Я не знаю, мне очень нравится. Очень. Это вы сделали?
Роман Иванович уклончиво пожал плечами.
— База историческая. Не читали знаменитый «Катехизис» декабриста Муравьева для солдат? В этой же форме написано, и содержание приблизительно то же, только менее идеально. У нас есть и вариант, еще суженный и совсем конкретный. Сейчас не захватил.
— Хорошо, что присягу не отрицаете, а громадное значение ей даете и совсем другое содержание, — задумчиво проговорила Литта. — Помню, Флоризель мне сказал…
— Что сказал?
— Нет, ничего, так, о солдатах тоже. Молодые ведь мужики они, и присяга для них, для большинства, первое важное переживание. Они о ней долго еще думают. Первое — как это? — ощущение важности слова. Для многих — религия тут своя завязана.
— Ну, конечно. Крепкий узел… завязан. И нитей не надо рвать, а затягивать другим узлом, — свободы.
— Мне хотелось бы иметь эти листки…
— Нельзя. Потом. Это ведь не шутки, Юлитта Николаевна.
Помолчал и прибавил, — совсем тихо:
— У меня есть верная оказия. Хотите Ржевскому написать?
Литта встрепенулась.
— Ах, да… Можно?
— Покороче. И самое необходимое. О… о планах ваших, ближайших, будете упоминать?
— Не знаю… Нет, не буду, — решительно сказала она. — Не буду, не стоит, ведь уж недолго, и лучше я сама… Правда?
Графиня позвала их из маленького салона.
— Конечно, — сказал Роман Иванович, вставая. — Дня через два приготовьте письмо. А Катерину Павловну завтра же предупредите.
Литта хотела было спросить его еще о многом: и о том, что Флорентий, и куда и когда «по делам» уезжает сам Роман Иванович… но не спросила, не посмела. Она боролась упрямо с нарождающимся вниманием, интересом к тому, что он делает, боролась во имя сохранения своей позиции: верит настолько, что принимает от него услугу — и конец. Услуга важная, она связывает, но… когда-нибудь, чем-нибудь Литта надеется отплатить. Отказаться ведь все равно нельзя. Выхода нет иного.
Лежа в постели, в этот вечер Литта еще раз продумала свое положение — совсем объективно, как ей казалось.
Письмо, привезенное Флорентием (передал Сменцев), не смутило ее. Только улыбнулась на слова: «Что это за Сменцев? Влюблен в тебя?»
Не влюблен, — это знает Литта твердо, почувствовала бы давно. Услугу оказывает ради Михаила: Михаил ему нужен, разве он скрывает?
Все понятно. Правда, сам Сменцев не вполне понятен, и до сих пор чувствует она себя при нем так странно… иногда; но не все ли равно в конце концов, — какое ей дело?
Довольно, довольно. Через два-три месяца — свобода, и все будет хорошо. Вместе с Михаилом подумают они и о Сменцеве, и об его деле…
А свободу она должна добыть сама, помимо Михаила. На свой страх.
Листки хорошие… Понравились бы Михаилу. Отчего Флоризель не свез?
Хорошие… Все люди тоже хорошие. И Флоризель… И все…
Литта заснула.
Глава двадцать пятаяКРЕПКИЕ ЛЮДИ
Поехал нынче Сменцев к Власу Флорентьевичу открыто. Старика легко было застать в предвечернее время одного.
Сменцева провели в тот же маленький кабинет. Там Влас Флорентьевич любил отдыхать в кресле, и его не тревожили. Но Роман Иванович вошел без доклада.
— Что, Власушка? — заговорил он, здороваясь. — Не стал ли меня с другого бока бояться? Я ведь к иеромонаху Лаврентию нынче ездил, чай с ним пил, у графини на собраниях бываю, да это что, — а я на графининой внучке женюсь, ей-Богу.
— Врешь? — выпучил глаза Влас Флорентьевич.
— Пес врет, папаша. Женюсь, и приданое хорошее беру. Пока что, впрочем, надо у тебя перехватить малую толику.
Старик прищурил левый глаз и погладил сивую свою бороду.
— Ну, кто тебя разберет?
— А вот, разбирай.
Сменцев уселся в кожаное кресло напротив и взял со стола сигару. Курил редко, только сигары, очень хорошие.
— Что ж, все-таки не пустишь в газетину? По церковному бы вопросу, а? Я с самим Антипием хорош. Что, право, как обездолили русский народ, свободу совести обещали.
— Полно-ка дурить, — строго сказал Влас Флорентьевич. — Говори толком: серьезно женишься?
— Женюсь, папенька. Есть соображенья.
— Соображенья… Флорентий у тебя где?
— При своем месте. А не хотите ли вот эту статейку напечатать? С Флорентием эта писана, не с Антипием, — смотрите.
Старик не взглянул, замахал руками.
— Не надо, не надо, и не кажи мне. Знать я не хочу ни про какие ваши дела. Стар стал. Мы тут помаленьку да потихоньку свое, а вы, козыри молодые, как знаете, по своим временам.
И, опять прищурившись, сказал:
— Что ж ты сам-то вяжешься? Флорешку бы окрутил, коли «соображения»…
— Ладно, обдумано. Понадобится — и Флорешку окрутим. Ты, вот, раскошеливайся-ка, папаша; будь по-твоему, еду на последях в Париж погулять, мальчишник там справлю. В январе — свяжут соколу крылья, обвенчают твоего Романа-царевича.
— Царевна-то хороша ли?
— Живет.
— Царицей ладной будет… коли что?
— Далеко загадываешь, Власушка. А девка упрямая. Ну, нечего об этом, — прибавил он серьезнее. — Выйдет хорошо — хорошо, не выйдет — не пропадем. Славные нынче времена, для всякого дело есть. Особенно, если с умом…
— Весел ты, Роман Иваныч, погляжу я на тебя, — промолвил старик. — Даже сердце радуется. А по-нашему, так времена — держи ухо востро.
— Ты, небось, и держишь. Про Федьку-то Растекая все пишут, кому не лень, а у тебя — хоть бы словечко.
— Про Федьку? Петрушу моего, редактора, призывали: дайте, говорят, честное слово, что ни строки в газете вашей о Федьке не будет. Запретить вам не можем, но слова требуем. Вот как дело было. Что ж, газету из-за прохвоста губить? Да пропади он пропадом.
Роман Иванович засмеялся.
— Конечно, черт с ним. И какая беда, полижется с титулованными бабами, вот и все, на том и останется. Знаешь, Власушка, Лаврентий позанимательнее.
— Пошли нынче дела, — качнул старик головою. — Ну, этого, помяни мое слово, скоро припечатают.
— Может быть. Люди его останутся. Влас Флорентьевич, ты денежек-то давай. Тысчонки две либо три. На славу хочу погулять во граде Париже. Да, у Флорентия есть?
— Уймищу увез нынче. Перестройки, что ль, у тебя?
— Именно перестройки. Самое время горячее.
Как всегда, Влас Флорентьевич выдал ему «наличными» «меж четырех глаз».
Разговорился старик. Василий принес вина, бисквиты какие-то; Сменцев на этот раз не отказывался.
— В крепких людей верю я, Романушка. Сильно верю. А коль поверю — тут уж мне ничего не жалко. Бери, делай, лети, куда хочешь. Потому не дай я тебе, ты и без меня обойдешься; а тут, гляди, и моя капля меду будет, вспомянешь старика.