Он остановился, но никто ему не возражал.
— Я знаю, что вы скажете, — начал опять изящный исправник, прихлебнув коньяку. — Вы скажете, что в Петербурге не совсем так смотрят. Но позвольте, — он поднял руку, — есть Петербург и Петербург. Откровенно говорю: мой взгляд совпадает с твердым, трезвым взглядом правительства. Разумный прогресс, мирные реформы, стремление к законности, постепенное улучшение экономических условий — и никаких эксцессов, откуда бы они ни исходили. Да, вот, не угодно ли: я у вас «крамолу» ищу; но с тем же правом я готов ее искать и у лаврентьевцев, да-с; мне все равно, что ваши мужики думают этак и так, а лаврентьевцы орут про самодержавие да православие; пусть там между собой считаются, для разумного политика, для трезвой государственной власти — они равны, дух один, эксцессы, революционность, — крамола, если угодно. Да-с. Мы не дети. Ход истории тоже можем наблюдать. Железный ход. Что недавние выборы доказали? Принялись мобилизировать духовенство… И что вышло? Ничего не вышло.
Коньяк, жаркая комната, собственное красноречие необыкновенно возбудили Олега Карловича. Красный, с блестящими глазами, он чувствовал, что убедителен. Литта смотрела на него с любопытством; а ему казалось, что она невольно сочувствует.
Роман Иванович все больше хмурился. Он с утра чувствовал себя нездоровым, левая щека дергалась, он едва сдерживал возбуждение и злость.
— Что же, — сказал, кривя губы. — Во многом вы правы. То есть вы отлично поняли, чем пахнет.
— Совпадение! — пожал плечами Курц. — Голубчик Роман Иванович! Ведь, по совести, не могли же вы меня считать за бурбона, за допотопного черносотенника? Какой же культурный человек может в данный момент не стоять открыто за прогресс? Вы сами из Петербурга и, я знаю, не лишены связей. Каков дух нашего времени — вам отлично известно. Помните крылатое слово одного из наших?.. В частной беседе, просто, от души — но замечательно!
— Не помню крылатого слова, — угрюмо проговорил Сменцев.
— А вот. Было сказано: «я ничего не имею против прогресса, если он ограничен с одной стороны координатом государственности, а с другой — русской идеей». Совершенно точно.
Флорентий спросил:
— Это вам нравится?
— Какая точность!
— Просто безграмотно.
Культурный исправник вдруг обиделся и надулся. Коньяку в первой бутылке уже не было, начал вторую.
— Как угодно. Я стою за мысль и за факт. И да процветает Россия с ее прогрессом под покровом разумной и твердой власти!
Он хватил сразу полстакана, вытер усы.
— Мне, однако, и до дому пора. Засиделся у вас. Роман Иванович, Флорентий Власыч, я к вам нынче гостем, так уж, просто мы поговорили… ну, знаете, между культурными людьми какие счеты… Раз есть взаимопонимание. Я, видите ли, пока насчет этих самодержавно-православных лаврентьевцев не имею инструкций, это все в будущем… У вас же кругом сектанты, случилась теперь эта нелепая история… В селе неспокойно. А тут библиотека, чтения были… Ребята, вон, песни какие-то глупые орут… Мало ли что. У вас, у интеллигентного петербургского человека, всегда может случиться какая-нибудь книжка, листок… Придерутся.
— Это что же, вы думаете у нас обыск делать? — спросил Флорентий.
— Все может случиться. Как уж пошли эти нелепости, веры да миссионеры… Я пока ни хуторских, ни заречных не трогаю, видите. Но ведь если что будет из Петербурга… Пойдет расследование. А тут еще лаврентьевцы, не дай Бог, впутаются… По мне — они куда опаснее ваших, да ведь их теперь не укоротишь пока…
— Хорошо, — улыбаясь вбок, сказал Роман Иванович. — Спасибо за совет. Было бы что прятать. Боюсь, что вы в заблуждении, Олег Карлович. Коли что у нас есть — так оно вроде же лаврентьевцев. Право. Пусть хоть и опаснее, на ваш взгляд, — а уж не потаю: особой разницы нет.
Исправник искренно удивился:
— Да что вы? — И он с наивностью округлил глаза. Сейчас же сощурил их, впрочем.
— В тонкостях веры я не разбираюсь. Но позвольте усомниться, не могу допустить, чтобы вы лаврентьевское грубое черносотенство проповедовали.
Роман Иванович нетерпеливо пожал плечами.
— Все у вас слова страшные. Не любите тонкостей, ну а я люблю. Леврентьевцы грубы — откиньте грубость. Идея, утончившись, может сделаться интересной.
— Как хотите, не понимаю. И признаюсь, вы меня окончательно запутали. Знаете, — прибавил, понизив голос и таинственно склонившись к Роману Ивановичу, при чем обдал его винным запахом, — уж мы откровенно говорим, так шепну вам по душе: бумажку-то я осенью показывал; ведь, пожалуй, она и хуторская? Так, про себя думалось. Мы же не дети.
— А если бы и хуторская? — медленно проговорил Сменцев, глядя прямо в пьяное лицо неблестевшими глазами. — По душе говорить, — так по душе. Что ж вы там нашли противного лаврентьевцам? Определите, пожалуйста.
Курц определить не мог, он и бумажку-то забыл, помнил только впечатление. От холодного и упорного взгляда Романа Ивановича и оттого, что был пьян, — смутился, осекся. Растерянно улыбаясь, отступил, махнул рукой.
— Право, не знаю. В тонкостях не разберусь. Это дело метафизиков. На мой личный взгляд — лаврентьевщина столь же… то есть я хочу сказать — она опасна, нежелательна, революционна… Но это, конечно, между нами. Как политик — я тонок, слишком даже, а разбирать оттенки идейных верований…
— Я вас вполне понимаю, — сказала вдруг Литта очень серьезно. — Для вас, — подчеркнула она, — разницы пока нет.
Олег Карлович счел это за поддержку, возник, заговорил что-то любезное и путаное, обращаясь к Литте. Все встали. Гость заторопился.
— Еще раз спасибо, — усмехаясь, сказал Роман Иванович. — Будем вас поджидать. Авось обойдется. А отец Лаврентий — ничего себе, не без толку человек. Я к нему езжу часто.
— Неужели? — уже с порога удивился исправник. — Вот как, тем лучше. Право, я надеюсь, все уладится. Значит, что лаврентьевщина, что ро… только детальные различия? — засмеялся он.
— Я вас провожу.
Угрюмо Флорентий взял спички (фонарь в сенях), накинул полушубок, висевший у дверей, и вышел вслед за гостем.
Скоро зазвенели бубенцы на дворе и еще звенели, удаляясь, когда вернулся Флорентий.
Роман Иванович, темнее тучи, опять расхаживал по комнате.
Не торопясь, Литта встала из-за стола и, подойдя к Сменцеву, сказала:
— Это у вас был тактический прием? Все равно, вы не имели права говорить так про нас и про лаврентьевцев. Не имели права.
— Что? — в изумлении поглядел на нее Сменцев. — Что такое?
— Этого говорить было нельзя, даже в шутку, даже ради выгоды, — твердо повторила Литта, не опуская глаз. — Да и что за выгода — перед ним?
Сменцев пожал плечами, рассмеялся. Повернул в другой угол, но там встретился с упорным взором Флорентия.
— Роман, я думаю так же. Тоже не понимаю, зачем ты это сказал.
И от него Сменцев досадливо отмахнулся.
— Непонятлив стал. Поймешь.
Сделал еще несколько шагов по комнате, видимо занятый своими мыслями, потом раздраженно заговорил:
— Пора прекратить комедию. Да, все равно в конце концов, что мы, что лаврентьевцы какие-нибудь. Все равно. Карлушку-исправника нечего презирать: сообразительный. Барышне, — насмешливо он взглянул на Литту, — позволено романтикой питаться, а ты, Флорентий, не новичок, да и со мной много соли съел.
Он говорил отрывисто, раздраженно и больше, чем всегда. Говорил точно для себя.
— Я все это давно предвидел. Не программы нам обсуждать. Да и какие программы? Есть только один выбор, Карлушка прав: «прогресс или эксцесс». Я выбрал эксцесс, Курц и иже с ним — прогресс; вот мои противники. Я выбрал конец палки; таков я и мое дело. Палка о двух концах, они для меня равны, который ближе, за тот и ухвачусь.
— Говорите дальше, — прошептала Литта, бледнея.
— Что же дальше? Все просто. Это нелепое дело — пустяки, мы его с плеч спихнем, это случайность. Главное же — тянуть дальше на общих словах нельзя. По времени — нам необходимо определиться в известную сторону революционного движения; того, которое сейчас возможно. Лаврентьевцы грубы; но за ними сила большая. Ее можно использовать, с умом, конечно.
Литта невольно взглянула на Флорентия. Но тот сидел с опущенными глазами. Лицо было неподвижно и как будто спокойно. Роман Иванович остановился перед ним.
— Времени и так довольно потеряно. Ты много напутал. Тебе и поправлять. Сразу, конечно, всего не сделаешь, ну да позаймемся. Люди славные. Есть, которых ты определенно свихнул, так и черт с ними. Начни с Хрисанфа. Говори от моего имени. Ведь твердил, чтоб как можно общее составлять прокламации! Да ладно. Кстати, и легенды помогут. С монастырскими я говорил. Элемент положительно годный. Лаврентий не успеет испортить, зарвется, полетит, а они останутся.
Помолчал минуту.
— Так начинай с Хрисанфа. Геннадию я сам два слова шепну, он хоть желторот, а сейчас поможет. Кто, ты думаешь, у нас из безнадежно свихнувшихся?
Флорентий прокашлялся.
— Я, Роман, первый… Я сам из них.
— Ах, не до шуток. Литта, — обернулся он, — вы лучше пока не мешайтесь. Посмотрите сегодня с Флорентием, не осталось ли бумажек в переплетной. Уничтожьте лишние. А есть Варсисовы кое-какие — отличные. Куда нужно, туда и повернешь.
Литта покачала головой.
— Я не буду отбирать бумажек, Роман Иванович.
Он посмотрел на нее; в первый раз, кажется; провел рукой по лицу.
— Капризничаете? Как угодно. По правде сказать, теперь не до вас.
— Нет, до меня, — упрямо сказала Литта. — Мне очень важно понять, что происходит. Насколько вы серьезны, насколько в вас говорит раздражение, досада… почем я знаю?
— Ах, вы желаете дальше объясняться? Успеем.
И, улыбнувшись, как ни в чем не бывало, очень спокойный, он взял Литту за руку.
— Дорогая, я вас растревожил напрасно. Я думал, что вы глубже и проще понимаете дело и наших людей. Может быть, резко говорил, но… — он выпустил ее руку, — надо же, наконец, сказать… а сути это, конечно, не меняет.