Роман-воспоминание — страница 25 из 68

Я много живу за границей, и когда приезжаю в Москву, звоню Асе в тот же день. Сейчас, на старости лет, я преисполнен к ней нежности, стараюсь облегчить ее жизнь в нашей разоренной стране.

Разводы не редкость среди людей, и не всегда можно сказать, кто прав и кто виноват. Но в данном случае виноват я. Тогда, в Рязани, я был старше и мудрее. Обязан был все обдумать.

Прости меня, Ася!..

15

Перед отъездом из Москвы в деревню я оформил пенсию по инвалидности — 510 рублей в месяц, по тому времени деньги небольшие. Дали третью группу — должен работать. И каждые шесть месяцев представлять справку с места службы. Тогда за этим следили строго, чтобы люди не шатались, не болтались, не распустились после войны, чтобы по-прежнему были под присмотром.

Деньги у меня еще оставались: «полевые», «увольнительные», продержусь, напишу повесть, а там будет видно. Сидел в Ленинской библиотеке, читал все, что находил о кортиках, делал записи. Кортики носили морские офицеры — я просмотрел и литературу о российском морском военном флоте, натолкнулся на рассказ о гибели в 1916 году на севастопольском рейде линкора «Императрица Мария». Таинственная гибель линкора (причина не выяснена до сих пор), романтическая история кортиков как оружия, тайна, разгадка тайны показались мне хорошей основой для приключенческого сюжета.

На своем «опель-капитане» я выехал на Рязанское шоссе, доехал до поселка Кузьминки, он не входил еще в черту города, жили там люди из снесенных в Москве зданий — отвели каждому участок земли, дали ссуду, стройся, как хочешь, такие тогда были порядки, согласия не спрашивали. В одном из этих домов я и поселился. Удобств, конечно, никаких, даже электричества еще не провели, зато тихо, отдельная комната, детей нет, днем семья на работе в Москве, ездят на электричке, уезжают рано, приезжают поздно, никто не мешает, хозяйка меня кормит — все довольны.

Я работал с утра до обеда, после обеда выходил, бродил по пустым заснеженным улицам, зимой смеркается рано, в окнах кое-где тускло мерцал свет керосиновых ламп, и мысли мои были заняты одним — повестью. Возвращался, снова садился за стол, перечитывал написанное утром, правил, опять перепечатывал, писать я не умел, но упорства хватало: вариантов было много, несколько раз переделывал уже готовую рукопись.

Начинающий писатель подобен дикарю — он не знает того, что стоит за пределами его опыта. Дикаря научили стрелять из ружья, оно кажется ему самым грозным оружием: ему неизвестны пушки, пулеметы, фанаты, ракеты.

Так и начинающий писатель. То, до чего дошел он сам, своим умом, кажется ему вершиной искусства, собственная находка представляется открытием. Только со временем приходит сознание ограниченности и несовершенства твоих изобразительных средств. Это сознание и есть первая ступень мастерства.

Впрочем, смелость неофита часто побеждает. Сейчас, после пятидесяти лет работы в литературе, я бы не отважился на те решения, которые принимал тогда. А тогда решался, соединял правду с вымыслом. Правдой были события моего детства, вымыслом то, как я их расположил. А расположил я их в соответствии с придуманным сюжетом — тайной кортика. И еще я осознал: писательство — это непрерывное усилие. И придумал девиз: «Чтобы написать, надо писать», начертал его на листке бумаги и прикрепил над столом. До сих пор висит в моем кабинете.

Данный мной самому себе обет — не выезжать из Кузьминок, пока не напишу повесть, — пришлось несколько раз нарушить — выезжал в Ленинскую библиотеку, уточнял там сведения о кортиках, заезжал к своему приятелю, журналисту Василию Михайловичу Сухаревичу, давал ему читать написанные главы — чувствовал нужду в еще чьем-то глазе. О Сухаревиче расскажу позднее. Про мои редкие наезды в Москву никто не знал, я возвращался и снова садился работать.

Сын хозяйки привозил мне из города газеты. Прочитал Постановление ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», сообщение о докладе Жданова, решение об исключении Ахматовой и Зощенко из Союза писателей… Читал ругань и брань в их адрес: «Мещанин… Пошляк… Пакостник… Блудница…» Ужасно, отвратительно. Но куда деваться? Свой выбор я сделал там, в Берлине, возле американской комендатуры… И сейчас сижу в этой хибаре тоже по собственному выбору.

В апреле 1947 года я завершил рукопись, перепечатал, нашел адрес детского издательства «Детгиз» и отправился туда. Поднялся на четвертый этаж большого дома в Малом Черкасском переулке, впервые в жизни открыл двери издательства, по коридору ходят люди, мне они казались писателями, на стенах висят портреты литературных знаменитостей, на дверях таблички с наименованием редакций… Вот то, что мне надо: «Редакция приключений и фантастики».

Большая комната, вдоль стен шкафы, уставленные папками. За столом молодая миловидная женщина (позже я узнал ее имя — Галина Владимировна Малькова) скользнула взглядом по мне, по рукописи, которую я держал в руках. По этому взгляду я понял, что такие посетители ей не в диковинку. Очередной графоман. Многие, вернувшись с фронта, начали писать, присылали или приносили в издательство свои рукописи, которые в редакциях называли «самотеком».

Я положил на стол папку:

— Вот рукопись повести.

Она развязала тесемки, открыла папку, просмотрела. Напечатанные на машинке два экземпляра, между строчками два интервала, на титульном листе адрес и телефон (мамин). Зарегистрировала в толстой тетради, заполнила карточку, поставила в картотеку, закрыла папку, завязала тесемки.

— Все в порядке, мы вам позвоним.

Держа папку в руках, встала, посмотрела на полки, решая, куда ее поставить.

— Это все рукописи? — спросил я, не скрывая испуга.

— Да.

Я покачал головой:

— Долго, наверное, придется ждать.

Что-то, видимо, тронуло ее. Растерянность, отчаяние, прозвучавшее в моих словах, возможно, мой вид: был я в сапогах и поношенной шинели без погон.

Она положила папку на стол.

— Я покажу вашу рукопись заведующему редакцией. Это убыстрит дело.

После возвращения из армии я повидал некоторых старых знакомых. Мало их осталось: кто погиб в тридцатых, кто на войне.

Навестил Михаила Юрьевича Панова, моего сослуживца по Стройкомитету, заявился к нему, еще не сняв форму майора, с водкой и закуской. Жил Михаил Юрьевич там же — на углу Большой Никитской улицы и Кудринской площади, в том же старом двухэтажном особняке с широкой парадной лестницей, как и прежде, грязной, с теми же шатающимися перилами.

Мы обнялись, я смотрел на него — будто и не прошло тринадцати лет: такой же чуть старомодный, тот же тихий приятный голос, только пенсне сменил на очки.

С удовольствием прошелся по комнате со стрельчатыми окнами: шкафы и этажерки с книгами и альбомами, тот же письменный стол с баночками, тюбиками, кисточками. Однако кровать покрыта красивым покрывалом, над кроватью на стене коврик, на окнах — занавески. Кресло с высокой спинкой и продавленным сиденьем, на котором я когда-то любил сиживать, в чехле. И в самом облике Михаила Юрьевича что-то изменилось, я сразу не догадался, что именно, потом сообразил: выветрился холостяцкий дух. И действительно, он женился, дочке уже два года, живут они в Столешниковом переулке — там у жены большая комната, сюда он наведывается, когда есть время поработать со старыми книгами, страсть эта у него осталась.

Мы выпили, закусили, вспомнили Стройкомитет, сослуживцев. Он сказал, что работает в Госплане СССР. Внимательно выслушал мою одиссею.

— Я звонил как-то твоей матери, она сказала, что тебя в Москве нет. По этому ответу, по ее голосу можно было догадаться, что произошло… Я рад, что ты сумел сохраниться, да еще такой бравый майор! А сейчас какие планы?

— Поеду в какую-нибудь деревню, буду писать повесть о своем детстве.

Он внимательно посмотрел на меня из-под стекол очков:

— Сбывается предсказание Зуева-Инсарова…

Помнит.

— А жить на что будешь?

— Инвалид войны. Получаю пенсию, небольшую, правда.

— Завидую, — он плеснул в свою рюмку еще водки. — Ты ведь знаешь, я сам надеялся что-то написать, да вот не смог вырваться из… как бы это тебе сказать… из жизни, что ли… — Скользнул взглядом по полкам с книгами. — Из своих привычек… А ты молодец, решился… Выйдет — не выйдет, важна попытка.

Он дал мне свои телефоны — служебный и в Столешниковом у жены:

— Позванивай.

Перед своим вояжем в Детгиз, в апреле сорок седьмого года, я позвонил маме, она сказала, что меня разыскивает Панов. Отзвонил Панову, он попросил по приезде в Москву зайти к нему.

После Детгиза я к нему зашел. Оказалось, Михаил Юрьевич с семьей уезжает на два года в Берлин, будет работать в советской администрации. И если я хочу, то могу на это время поселиться в его комнате, он получил на нее бронь.

— Будешь платить квартплату, за коммунальные услуги, ну, и, надеюсь, сохранишь мои книги и журналы, не пропьешь, не раздаришь.

Я распрощался с Кузьминками, переехал на Большую Никитскую и засел за роман о шоферах, название уже придумал: «Водители».


Дожидаясь решения Детгизом судьбы «Кортика», я носил рукопись в журнал «Пионер», в издательство «Молодая гвардия» и еще куда-то. Всюду одно и то же: «Редакционный портфель журнала на будущий год заполнен», «План издательства на ближайшие три года утвержден». Стандартная форма отказа. Истинную его причину высказал один рецензент, этакий упитанный, насмешливый господин:

— Вот тут у вас Журбин, старый большевик, где он теперь кукует?

Дал понять, что я пишу о временах забытых, о людях исчезнувших, никому не интересных. Говорил не энкавэдэшник, не тупой сталинист, а интеллигентный вроде бы человек, деятель литературы.

Так что надежду я связывал только с Детгизом. Прошло лето — ответа никакого. Позвонил я сам. Галина Владимировна Малькова сказала:

— Потерпите немного, люди в отпусках.

А мне не на что жить. Деньги кончились. Пенсию перестали платить.

— Почему не работаете? — спросили в собесе.