Роман-воспоминание — страница 39 из 68

— Что за «коллективки» такие? Пусть придут в ЦК, поговорим.

«Коллективками» назывались коллективные заявления, в армии они были запрещены, полагалось писать только индивидуальные рапорты. Видимо, вспомнил Леонид Ильич свое «боевое прошлое».

Нам передали, что в понедельник писательскую делегацию (не более пяти человек) по поручению ЦК примет товарищ Подгорный. О часе приема будет сообщено в редакцию «Нового мира».

Это известие мгновенно разлетелось по Москве, в понедельник к девяти часам утра в «Новом мире» собрались его авторы. О сотрудниках и говорить нечего — все тут были. Твардовский сидел в кабинете в темном костюме, при галстуке, серьезный, сосредоточенный, сознающий значение момента для судьбы журнала, да и всей советской литературы.

Наметили пятерку тех, кто отправится к Подгорному. Кроме себя, помню Можаева, Тендрякова, Трифонова. Пятого забыл.

Дожидаемся звонка из ЦК. Никто не уходит. Принесли бутерброды, вскипятили чай, перекусили. В общем, как на боевой вахте.

Прождали до полуночи. Никто не позвонил. Через день вышла «Литературная газета» с решением секретариата Союза писателей. Твардовский ушел с поста главного редактора журнала. Героический период истории «Нового мира» кончился.

Может быть, не передали нашего письма Брежневу? Можаев клялся, что передали. И я ему верю — передали. Но Брежнев ничего не пожелал изменить.

Не помню точно даты, но в том же 1970 году, в мае или июне, ко мне на дачу пришел Твардовский. К кому он приезжал в Переделкино, не знаю, но был в подпитии, от губы к подбородку тянулась засохшая струйка яичного желтка, закусывали, видно, яичницей, мрачный, смотрел исподлобья. Сел на скамейку, обвел веранду тяжелым взглядом:

— Ну, чего сейчас пишете?

— Печатаю в «Юности» повесть «Неизвестный солдат».

Он махнул рукой:

— Это ладно… С романом что делаете?

— Заканчиваю описание ссылки.

Он пошарил глазами по столу:

— Рюмка найдется?

— Конечно. Но вы уже приняли, Александр Трифонович.

— Я свою норму знаю. Покажите, где руки можно помыть.

Из ванной вышел с чистым лицом, смыл яичный желток. Выпили мы по рюмке, больше он пить не стал. Сидел, молчал, потом заговорил:

— Я знаю, вы на меня обижены за то, что я беллетристом вас назвал.

— Что вы, я уже забыл об этом.

— Обиделись, — он мелко закивал головой, — обиделись, я видел. А почему я так сказал? Я совсем другое имел в виду. Та ваша вещь…

— «Лето в Сосняках».

— Вот именно. Замах там был, а удара не получилось. Почему? Уже мы Солженицына напечатали. После «Ивана Денисовича» писать по-прежнему было нельзя. То есть писать все можно, не всем же быть Солженицыными. Но по той вещи я почувствовал, что вы больше знаете, но не выговариваете. Солженицын рубанул с маху, там простой русский мужик в лагере вкалывает, а у вас девушка по московским тротуарам разгуливает. Вот это я хотел, чтобы вы убрали.

Он говорил с паузами, думал, потом снова начинал:

— «Дети Арбата»! Какие там сцены! Ведь вас в порнографии будут обвинять, а я ни слова против не сказал. Потому что «Дети Арбата» — это высокий класс литературы. И женщин вы умеете писать, другие не умеют, а вы умеете… И, видите, я не возразил против таких сцен, там они на уровне романа. — Лицо его вдруг прояснилось, обрело свою значительность. — «Дети Арбата» — они уже не подвластны, не подвержены времени. С ними уже ничего не сделают, они свое возьмут. Конечно, Солженицын активнее вас, он деятель, такой он человек и таким его надо принимать. А мы с вами другие. Может, поколение такое или закалка не та… — Он посмотрел на меня: — Впрочем, и вы бывший ссыльный…

— Да, случилось.

Он опустил голову.

— Моя мать тоже была в ссылке. Сильная женщина, раскулачивали, а она не поддавалась, вот ее и отправили. Одну… Отца в то время в деревне не было. Много потом рассказывала, не знаю — что правда, что прибавила… Гнали их по ранней весне, дошли до барака, а там мертвые люди, кто на полу лежит, кто на нарах, а кто и вовсе мертвый сидит за столом. Как сидел за столом, так и помер. Вот туда и доставили мою мать… — Голос его дрогнул… Он посмотрел на бутылку, но не налил. — А отец, тот был в бегах. Где-нибудь поработает, он хороший был кузнец, и едет к матери, везет мешок муки. Его за проволоку пустят, уже знали его, он с матерью поживет, покормит ее и опять в бега, на заработки, и опять приезжает с мешком. А потом погнали их из-за проволоки, идут неизвестно куда. Едет человек на бричке: «Ты кто такой?» — «Кузнец…» — «Кузнец? Друг, ты мне нужен!» Оказался председателем колхоза, где требовался кузнец. Забрал отца с матерью, и они уже до освобождения оставались в том колхозе… Вот так и жили люди.

Он всхлипнул, встал, прошел в ванную…

История его родителей была обычной для миллионов крестьян того времени. Хотя… Пропускали «за проволоку», «выпускали». Может, так и было, а возможно, сложилось в представлении Твардовского. Но его отец с матерью страдали, как страдал весь народ, как страдает и никогда не преодолеет своего страдания сам Твардовский.

Он вернулся, сел за стол, налил рюмку, выпил, пожевал кусочек хлеба.

— Да, вот так и жили… А я учился в Смоленске, потом в Москве, в ИФЛИ (Институт Философии, Литературы, Истории — А. Р.), стихи писал. — Он усмехнулся. — Мои родители вон где были, а я стихи про колхозы сочинял… И не знал, что будет со мной. Я еще почему не мог оторваться от «Детей Арбата»… Помните дом на углу Арбата и Смоленской, там магазин «Гастроном»?

— Помню, конечно.

— Построили коридорную систему с общей столовой, по-коммунистически, новый быт внедряли. Но для себя архитектор соорудил обыкновенную отдельную квартиру. Вот в этом доме я часто ночевал у Игоря Саца. Много у кого приходилось ночевать… Боялся… Отец мой к матери не побоялся поехать… Вот вам «Отцы и дети»! Напишите. «Отцы и дети». Впрочем, Тургенев уже написал, вы свое пишите, другого вам не надо. — Он встал. — Ладно! Мне сказали, у вас машина есть.

— Есть.

— Отвезите меня домой, на дачу.

— Пожалуйста. Но уже поздно. Вы можете у меня переночевать, а домой позвоните.

Он выпрямился, лицо его неожиданно обрело обычное горделивое, отстраненное выражение.

— Вам трудно меня довезти?

— Да Бог с вами, — засмеялся я, — сейчас заведу машину.

Я отвез его, всю дорогу он дремал, очнулся в поселке, показал, где остановиться.

— Спасибо. Если что сказал не так, не сердитесь.

Не дожидаясь ответа, открыл дверцу, вышел, скрылся за калиткой.

Через полтора года, в декабре 1971-го, Твардовский умер. Был ему всего 61 год. Лежал в гробу на сцене большого зала Центрального Дома литераторов, окруженный теми, кто его затравил. Теперь они демонстрировали свою фальшивую скорбь.

Вместе с Твардовским ушла особенная эпоха русской литературы. Он был одним из самых ярких ее мучеников. Истинно народный поэт, отдал родине весь свой талант, но родина погубила его мать, отца и его самого.

23

Повесть «Неизвестный солдат», упомянутая мною в последнем разговоре с Твардовским, завершала трилогию о Кроше — подростке Сергее Крашенинникове. Трилогия публиковалась в журнале «Юность». «Приключения Кроша» — в 1956 году, «Каникулы Кроша» — в 1966 году, «Неизвестный солдат» — в 1970 году.

В своих более ранних вещах («Кортик», «Бронзовая птица», «Выстрел») я рассказывал о детях, выраставших на идеалах революции. Чистые, бескорыстные, они, однако, признавали только «пролетарскую» мораль, воспитывались на ленинской формуле: «Нравственность подчинена интересам классовой борьбы пролетариата», жертвой чего сами и пали при Сталине. Крош и его сверстники родились накануне войны. Росли в хрущевское и послехрущевское время, формировались в иных понятиях. Как всякие подростки, они утверждали себя, искали другие нравственные ориентиры и нашли их в ценностях общечеловеческих.

Сейчас, когда я пишу эти строки. Крошу и его товарищам уже под шестьдесят, скоро на пенсию. Все они, бесспорно, приветствовали начальные преобразования горбачевского периода и участвовали в них, а сейчас сидят без зарплаты, пожинают плоды «реформ», разваливших страну. Но их участие в современном криминальном бизнесе исключено: дети Великой Отечественной войны, они выросли людьми нравственными.

Вернемся ко времени моего сотрудничества с журналом «Юность».

В 1956 году его возглавлял Валентин Катаев — мэтр советской литературы. Родом из Одессы, говорил с одесским акцентом, один дед — священник, другой — царский генерал. Тем не менее при советской власти Катаев был вполне благополучен. Автор популярных пьес, официального романа «Время, вперед!» о строительстве Магнитки в начале тридцатых годов, широко известной повести «Белеет парус одинокий». За повесть «Сын полка» получил Сталинскую премию.

Под конец жизни Сталин изменил к нему отношение, что, впрочем, не отразилось на положении Катаева, но после смерти Сталина создало ему репутацию «пострадавшего за правду». В чем была истинная причина высочайшего недовольства — не знаю. Мне известны два факта катаевской биографии, связанных со Сталиным.

По сценарию Александра Авдеенко поставили кинофильм «Закон жизни». Действие его происходит в Донбассе. Сталину фильм не понравился. Мгновенно началась проработка автора. Как рассказывал мне сам Александр Остапович, происходило это в Центральном комитете партии.

За столом президиума сидели Маленков, Андреев, Жданов. Сбоку у стены — Авдеенко и постановщики фильма Столпер и Иванов. Присутствовали члены руководства Союза писателей СССР, выступали с осуждением Авдеенко, наступила очередь Катаева. Он поднялся на трибуну:

— Товарищи! Если эту кинематографическую поделку ее авторы пытаются нам представить произведением искусства, то я не нахожу слов, чтобы…

И вдруг откуда-то сбоку появляется товарищ Сталин.

Катаев умолк. Все замерли.

Сталин молча прошелся по просцениуму, потом заговорил о значении Донбасса в жизни страны.