государево и фамилию Его Величества». Подобное распоряжение – каноническое преступление, так как тайна исповеди – нерушимая основа Церкви Христовой с самого момента её возникновения.
Насилия над церковным сообществом искажали, порой до неузнаваемости, свою предшествующую систему церковно-государственных отношений. Соборное мнение Церкви, если оно не соответствовало видам Преобразователя, не имело для него никакого значения. Сохранилась красочная зарисовка поведения Царя-Императора в момент утверждения нового церковного устроения. «Его Императорское Величество, присутствуя в собрании с архиереями, – писал очевидец, – приметив некоторых усиленное желание к избранию Патриарха, о чем неоднократно от духовенства предлагаемо было, вынул одною рукою из кармана к такому случаю приготовленный Духовный Регламент и, отдав, сказал им грозно: «Вы просите Патриарха; вот вам духовный патриарх, а противомыслящим сему (выдернув другою рукою из ножен кортик и ударяя оным по столу) вот булатный патриарх!» Потом, встав, пошел вон. После сего оставлено прошение о избрании Патриарха и учрежден Святейший Синод».
Самоуправство правителя, вызывая глухой ропот православного сообщества, к открытым столкновениям его с властью не привело. Пётр Алексеевич являлся Царем природным, законным, миропомазанным, а это парализовало все возможные попытки противодействия. Сам же факт несправедливого и незаконного царского своеволия в пастырской среде всегда осознавался. Озвучивать критику решались немногие, но тем не менее такие голоса звучали.
После заключения Ништадтского мира со Швецией в августе 1721 года и победного окончания двадцатилетней Северной войны Пётр заявил: «Зело желаю, чтобы наш народ прямо узнал, что Господь Бог прошедшею войною и заключением сего мира нам сделал. Надлежит Бога всею крепостью благодарить; однакож, надеясь на мир, не надлежит ослабевать в воинском деле, дабы с нами не так сталось, как с Монархиею Греческою. Надлежит трудиться о пользе и прибытке общем, который Бог нам пред очи кладет как внутрь, так и вне, от чего облегчен будет народ».
Новое национально-государственное воплощение институционально выразилось в провозглашении Петра I Императором в 1721 году. Примечательно, что титул был предложен по инициативе Синода, а не Сената. Событие состоялось 22 октября, а «Акт поднесения Царю Петру I титула Императора Всероссийского и наименование: Великого и Отца Отечества» был опубликован 1 ноября. В нём говорилось, что за величайшие заслуги «именем всего народа Российского просить, дабы изволил принять, по примеру других, от них титло: Отца Отечества, Императора Всероссийского, Петра Великого». Далее в документе утверждалось, что Пётр первоначально «уклоняться изволил», то потом согласился. Затем были торжественный молебен, речи, царский пир на 1000 персон и «салют с иллюминацией».
В указанном «Акте» весьма примечателен мотивационный импульс: сделать Петра Императором «по примеру других». Трудно сказать, кто тут имелся в виду, но, учитывая высоту панегирических титулов, скорее всего, римские императоры-язычники.
Вопреки распространённому утверждению, вошедшему во многие энциклопедии, что в «в 1721 году Пётр I провозгласил Россию империей», ничего подобного на самом деле не случилось. Глава государства провозглашался Императором, а отдельного юридического акта о переименовании государственного звания не появилось. Изменялась только властная титулатура. 11 ноября 1721 года появился именной указ «О Императорском титуле в грамотах, указах, прошениях и приговорах», где было сформулировано новое обозначение повелителя страны: «Божьею поспешествующей милостью Мы Пётр Первый, Император и Самодержец Всероссийский…»
Титульных нововведений в этот момент появилось немало. Пётр повелел называть себя без отчества, как раньше величали лишь духовных лиц и святых. Принял звание «Отца Отечества», который носили языческие императоры Рима (pater patriae), и звание Великого. До Петра титул Императора (кесаря) на Руси носил лишь Лжедмитрий I.
Имперская интронизация не сопровождалась церковной церемонией и не означала расширения полномочий, которые и так были уже беспредельны. По заключению исследователя, превращение носителя верховной власти в императора означало «культурную переориентацию», которая органически вписывалась «в общую тенденцию петровских реформ, так или иначе – буквально или метафорически – сводившихся к переодеванию России в европейское платье».
Западная Европа и языческий Рим служили теперь историческим ориентиром. «Если титулы канцлера и вице-канцлера, – заключает исследователь, – демонстрируют ориентацию на Священную Римскую Империю, то учреждение Сената (1711 год) знаменует ориентацию на Рим античный… Очевидным образом переименования такого рода предвосхищают принятие императорского титула. Совершенно так же и Лжедмитрий, который также объявляет себя «императором», переименовывает боярскую Думу в Сенат. Семиотическая стратегия Лжедмитрия и Петра обнаруживает поразительное сходство».
Пётр Алексеевич титульно оставался Самодержцем, но уже перестал считать себя Русским Царем. Но ведь Царь искони, как устроение Божие, олицетворял главу всего мирового христианского сообщества. Так воспринимали этот институт в Константинополе, так мыслили и в Московской Руси. Пётр же отбросил христианскую историческую модель, став и предикативно, и фактически только неограниченным владыкой. Вопреки всем каноническим нормам, Император начал превозноситься и как глава Церкви. Причем эту еретическую трактовку главный идеолог и клеврет первого Императора Феофан Прокопович обосновывал ссылками… на Империю Константина. В своем труде «Розыск о понтифексе», относящемся к 1721 году, Владыка писал: «В книжице об Императоре-понтифексе ясно показано, что Царь всему духовному есть судия и повелитель, а они, всякий чин и сам Патриарх, Царю суть подвластны и подсудны, как прочие подданные».
Как уже говорилось, ничего подобного на самом деле не существовало. Трудно сказать, насколько данная трактовка отражала богословское и историческое невежество Прокоповича, а в какой явилось результатом верноподданнического «усердия», но одно несомненно: стараясь угодит своему патрону, Прокопович выдумывал «историческую традицию». По заключению современного ученого-богослова протоирея Владислава Цыпина, «властной рукой Петра Церковь была отодвинута с авансцены национальной жизни. И сам он, и его преемники смотрели уже на Церковь не столько как на высочайшую святыню народа, воплощающую в себе весь смысл его существования, как это было на Руси искони, со времени ее Крещения, сколько как на одну из опор государства».
Христианский модернизм Петра не мог не отразиться и на внешних проявлениях священнического царского служения. В этой области он одновременно и учреждал нечто принципиально новое, и модифицировал устоявшиеся приемы. Претерпел изменения обряд венчания на царство, что проявилось уже при короновании супруги Императора Екатерины в мае 1724 года. Главное новшество состояло в том, что отныне Монарх начинал играть ключевую церемониальную роль. Если раньше венчальный убор на голову коронующегося возлагал митрополит или патриарх, то теперь эта функция перешла к Царю. Шапка Мономаха была исключена из обрядового действия, и Пётр впервые водрузил на голову коронующейся императорскую корону, как то было принято на Западе.
Сама процедура, как и раньше, происходила в Успенском соборе, где впервые короновался не «царь всея Руси», а его жена, с которой Царь состоял в фактическом браке более десяти лет. Несмотря на эту причину, а может быть, благодаря ей вся процедура была обставлена с небывалой для России пышностью. В кульминационный момент священнодействия, после того как Императрица произнесла Символ Веры, а архиерей прочитал молитву «Господи Боже наш, Царю-царствующих», Петру I поднесли императорскую мантию, и он «возложил её на Императрицу», а затем «возложил также и корону и вручил в руки Императрице державу и сам подводил Императрицу к царским вратам для священного миропомазания». Такая процедура, как подчеркивает исследователь, «была беспрецедентным явлением на Руси». Подобное произошло единственный раз в мае 1606 года, когда была коронована Марина Мнишек, но и тогда её короновал не Лжедмитрий, а Патриарх.
«Хотением» Петра I в России появилась чужеродная Царица не только в качестве супруги повелителя, но и после смерти Реформатора именно она, не только нерусская, но и неправославная по рождению, стала полновластной самодержицей. Такого в Русской истории еще не случалось, и эта «новация» нанесла урон национальному восприятию Царского Престола как Богоосененного места.
Новый императорский коронационный ритуал фактически стал зримым воплощением принципа беспредельной и бесконтрольной власти. Отбросив духовное наставничество Церкви, Пётр фактически отбросил и самодержавный принцип власти, и хотя предикативно термин сохранялся, но никакого вассалитета царя земного по отношению к Царю Небесному в повседневной практике уже не просматривалось. Ведь «венчание на Царство» или «коронование» – это мистический брак с Россией, это соединение перед Лицом Господа навеки. Без руководящей роли священства в этом мистическом акте обойтись невозможно. Пётр же спокойно обошелся.
Петровским новшеством, непосредственно касающимся прерогатив Монарха и масштаба его волеизъявления, стал «Устав о наследии престола», появившийся 5 февраля 1722 года. Это законоположение иначе, как деспотическим и даже безумным, и назвать невозможно.
Вопреки многовековой традиции – наследованию прав по закону рода, Пётр провозгласил принцип свободной воли властителя в деле назначения себе преемника: «Кому оной хочет, тому и определит наследство». Здесь уже философия неограниченной прерогативы проступает во всей своей новаторской бесцеремонности.
Акт, вытекающий непосредственно из сложной династической ситуации, показал узость исторического мировоззрения Первого Императора. К этому времени – началу 1722 года – здравствовали две царские дочери: Анна (1708–1728), Елизавета (1709–1761) и малолетний сын Пётр (1719–1723). Имелся у него и внук Пётр Алексеевич (1715–1730, с 1727 года – Император Пётр II), но Первого Императора указанные обстоятельства ни к чему не обязывали. Дочерей он не видел в роли правительниц, а Пётр Алексеевич – сын нелюбимого сына Алексея, настолько ему был ему ненавистен, что он и не думал о возможности его наследования. Почему он не видел в роли наследника трёхлетнего единородного сына Петра (1719–1723) – осталось неясным.