И где-то там далеко-далеко от золоченых столичных залов располагалась огромная и тёмная страна, которая называлась Россией. Миллионы «грязных» и «необразованных» людей сеяли и убирали урожай, растили скот, рожали детей, гнили на шахтах и рудниках, погибали в чаду заводов и фабрик, мёрзли на постах и в холодных казармах, но «настоящая жизнь» была именно в столичных дворцовых гостиных. Здесь, и только здесь, делалась «высокая политика», здесь, и только здесь, господствовал «высокий имперский штиль», европейский изыск и настоящий «политес».
Важно было улавливать все нюансы придворных рокировок: кого Императрица пригласила в свои партнёры за карточный столик, с кем она разговаривала, на кого смотрела, кого по плечу ударила веером и главное – что сказала, каким тоном и о чём был разговор. Во имя интересов карьеры необходимо было обязательно знать и благорасположение очередного фаворита; к кому он подошёл, кого позвал, с кем разговаривал. Все надо было зафиксировать в мельчайших деталях, а потом обсуждать и анализовать до следующего случая.
Разнузданный маскарад фаворитов практически на протяжении всей своей жизни мог наблюдать Павел Петрович. Зрелище было невыносимым, нетерпимым, но сделать он ничего не мог. Особенно омерзительными были отношения матери с Платоном Зубовым, которого она прилюдно обнимала, ласково гладила по голове, называя «черноволосым любимым чадом». И это при живом сыне и при взрослых внуках! Никто никогда не узнал и не написал о том, сколько душевных мук стоило Павлу Петровичу созерцание всего этого непотребства на протяжении тридцати с лишним лет. Известно только, что он стыдился свой распутной матери, а Зимний Дворец ненавидел всеми фибрами души. Там всё было пропитано и пронизано развратом, и он серьезно думал о том, чтобы превратить Дворец из царской резиденции в казармы лейб-гвардии. Но не превратил, не успел…
Фривольные нравы возобладали при Дворе после воцарения Екатерины; это была нескончаемая череда демонстрации увлечений, «амурных историй», а проще говоря – похоти. Эту атмосферу «свободы нравов» повелительница России специально не насаждала, но ей и не препятствовала. Ведь когда все кругом погрязли в увлечениях, в адюльтерах и пороке, то и собственная развратность уже и не казалась вызывающей. Волей-неволей Павлу Петровичу с ранних пор приходилось не только наблюдать происходящее со стороны; но с некоторыми из «объектов» увлечения матушки общаться не раз. Особенно это было непереносимо в детстве, когда он не мог отказать, не имел права уклониться, так сам себе не принадлежал.
Екатерина явно хотела вовлечь сына в круг общения фаворитов; нечего ему сидеть сиднем за французской энциклопедией и за европейскими романами. Какие мысли у него там в голове бродят; одному Богу известно. Пусть он лучше уж начнёт ухаживать, волочиться за молоденькими барышнями, которых было немало среди фрейлин.
Ему ещё не было и двенадцати лет, когда Григорий Орлов взял на себя обязанности «амурного» поводыря. Он водил его в комнаты фрейлин на верхнем этаже Зимнего Дворца, пренебрегая смущением и девиц и Великого князя. Он всё время допытывался у Павла, какая ему особенно понравилась. Мальчик терялся, лепетал что-то нечленораздельное, а Григорий Орлов, без всякого стеснения, рассказывал, что в «его возрасте он испытывал страсть льва».
Не отставала от своего фаворита и матушка, которая возила Павла в Смольный женский монастырь, а потом допытывалась, какая ему девушка понравилась и не хочет ли он жениться.
Это насаждение чувственности не прошло бесследно: в одиннадцать лет у него появилась «любезная», которая «час от часу более пленяет». Имя её стало быстро известно. Это была Вера Николаевна Чоглокова – круглая сирота, которую Екатерина взяла к себе в качестве фрейлины. Очевидно, именно ей Павел Петрович посвятил стихи, которые дошли до наших дней.
Я смысл и остроту всему предпочитаю,
На свете прелестей нет больше для меня.
Тебя, любезная, за то я обожаю,
Что блещешь, остроту с красой соединяя…
В 1789 году Екатерине II исполнилось шестьдесят лет, и в последующие годы она начала дряхлеть на глазах. Как иронически и метафорически выразился граф П.В. Завадовский (1739–1812) в январе 1792 года в письме графу С.Р. Воронцову в Лондон: «Солнце на закате: не тот свет имеет, которым действует на Востоке и во время полдня». Завадовский знал, о чём писал: он два года числился в фаворитах «солнца» и четырнадцать лет назад «получил отставку»…
Чрезмерная тучность вела к сердечным болезням и физической немощи Царицы; последние годы она даже стоять более нескольких минут не могла. Мировые проблемы и внутренние заботы Империи её занимали всё меньше и меньше, а рычаги управления по факту переходили в руки близких ей лиц, но особенно одного – последней страсти старой женщины Платона Зубова. Связь с Зубовым у Екатерины началась в год её шестидесятилетия. Он молодой, двадцатидвухлетний офицер лейб-гвардии Конного полка, стоявший в карауле в Зимнем Дворце, попал в объект внимания Императрицы, которая только недавно рассталась со своим последним «ночным бутоном» – графом А.М. Дмитриевым-Мамоновым (1868–1803). Конногвардеец «утешил одинокое сердце» и быстро вошёл в фавор.
Весьма красочное описание нравов, царивших при Дворе в последние годы царствования Екатерины, принадлежит перу польского князя Адама Чарторыйского (Чарторижского, 1770–1861). Князь оставил заметный след и в истории России: интимный друг Императора Александра I, министр иностранных дел России в 1804–1806 годах. Князь Адам вместе с братом Константином (1773–1860) прибыл в Петербург в мае 1795 года, чтобы уладить семейные имущественные дела. Их отец, Адам-Казимир Чарторыйский (1734–1823), как участник противороссийского движения, потерял все свои имения, а попытка вернуть их и привела его детей в Петербург.
У молодых Чарторыйских в столице Империи имелись достаточно высокопоставленные покровители, которые и посоветовали обратиться к Платону Зубову и добиться его благорасположения; без этого дождаться нужного решения невозможно. И князь Адам неоднократно ездил на поклон к фавориту, а потом описал, как эти приемы происходили. На этом «важном государственном действии» считал обязанным присутствовать чуть ли не весь сановный Петербург.
«Приёмы у князя Платона происходили ежедневно в 11 часов утра… Вся улица была полна каретами и экипажами самого разнообразного вида… В начале 12-го часа двери кабинета широко растворялись, Зубов входил в комнату небрежной походкой и, сделав общее приветствие легким кивком головы, садился к туалетному столу. Он был в лёгком халате, из-под которого видно было бельё. Парикмахер и лакеи приносили парик и пудру, а все присутствующие старалась уловить его взгляд и обратить на себя внимание всесильного фаворита. Все почтительно стояли, и никто не смел проронить ни слова, пока князь сам не заговорит. Нередко он всё время молчал, и я не припомню, чтобы он когда-нибудь предложил кому-либо стул… В то время пока причёсывали князя[23], его секретарь Грибовский[24] приносил бумаги для подписи. Окончив причёску и подписав несколько бумаг, Зубов одевал мундир или камзол и удалялся во внутренние комнаты, давая знать лёгким поклоном, что аудиенция окончена. Все кланялись и спешили к своим каретам».
Так делались дела и вершились судьбы на излете екатерининского царствования. Столичный молодой щёголь (в 1795 году ему исполнилось двадцать восемь лет) восседал на вершине властной пирамиды и принимал решения, почти все из которых его коронованная обожательница одобряла!
Князь Адам зафиксировал одну отличительную черту настроений столичного общества, где господствовали весьма раскрепощенные нравы; всё и все подвергались обсуждению и осмеиванию. «В обществе этом, – констатировал Чарторыйский, – никого не щадили, не исключая и Цесаревича Павла; но едва произносилось имя Императрицы – все лица делались серьезными, шутки и двусмысленности тотчас смолкали». Все прекрасно знали, что Екатерина не забывает и не прощает никакой критики или даже острот по своему адресу. А Цесаревич? Он – далеко, он – безвластен, а мать его терпеть не может. Поэтому он – желанная мишень…
Павел Петрович был осведомлен о настроениях столичного света, о нравах, утвердившихся в управлении. Ведь куда ни глянь, везде непорядки, нераспорядительность, лень, безделье, воровство и разврат. Дошло до того, что офицеры гвардейских полков являлись на полковые смотры в шубах и даже в муфтах! А разговоры какие в салонах велись – оторопь брала. Когда в 1793 году пришло известие сначала о казни Людовика XVI, а в конце года о казни Марии-Антуанетты, то находились в Петербурге разгорячённые головы, которые, не стесняясь, ёрничали на сей счёт. Обсуждали, чуть ли не смехом, как выглядела и в какую корзину скатилась из-под гильотины голова Короля, в каком «неопрятном» туалете взошла на эшафот несчастная Королева!
Распущенные придворные нравы рождали «дам и кавалеров», у которых ничего святого в душе, которые не ведают Страха Божия. Это всё безбожие, это всё коварные якобинцы, некоторые из которых пробрались на самый верх. Один из них – невыносимый Лагарп – воспитатель и наставник сына Александра, его ближайший друг! Однажды Павел не выдержал и задал сыну убийственный вопрос: «Этот грязный якобинец всё ещё при Вас?» У Александра от неожиданности подкосились ноги; в обморок он, правда, в этот раз не упал, но потом долго не мог прийти в себя.
Екатерина злословия и острословия по адресу коронованных особ не поощряла; о судьбе Короля и Королевы в её кругу говорить не дозволялось вообще. В других же домах Императрица «свободе мнений» не препятствовала. Её куда больше, чем история Бурбонов, занимала история Дома Романовых, и в первую очередь проблема престолонаследия. Шли годы, но от своей заветной идеи – отрешить Павла от видов на Престол – она не отказывалась до самой смерти. Она вела себя так, как будто Павла не существовала вообще; ну жил там где-то в Гатчине несмышленый младенец, какой с него спрос. Ни один вопрос государственной важности с ним не обсуждала и ни к каким делам государственным не допускала. Пусть там марширует со своими гвардейцами, и того с него довольно!