Ее искренность и веселость были очаровательны, но мне не хотелось бы когда-нибудь снова испытать чувство, что над тобой издеваются. Как она смеялась над моей беспомощностью! Но тут же поспешила все загладить. Простой быстрый жест по направлению ко мне сделал ее из возможного врага-товарищем.
— Безумный! — сказала она. — Неужели вы действительно думали, что вы… как это говорится «меня избрали»? Разве вы не знаете: ведь еще утром было решено, что вы приедете ужинать ко мне; это было решено очень-очень рано поутру. Вы или кто-нибудь вроде вас, может быть, не такой очаровательный, но мне повезло. Вы очень на меня сердитесь? Она была рядом со мной, улыбающаяся и близкая. Это, конечно, было лишь кокетство, но какая удивительная техника! Я знал, что она играет, а кровь усиленно приливала к голове, — она была такая чистая, такая «наша».
Может быть, она ждала, что я поцелую ее в этот момент, и, действительно, я с трудом сдерживал себя, потому что люблю быть джентльменом и делать то, что от меня ожидают. Но тогда я ее не поцеловал, — я чувствовал, что для того момент был неподходящий, это должно было произойти как-то иначе, да и к тому же я не люблю таких мимоходом сорванных поцелуев… Но она ждала…
— Не скажу, чтобы я сейчас был склонен сердиться, — довольно глупо, ответил я, но прошу вас, будьте снисходительны ко мне, потому что и никогда-никогда не встречал женщины, похожей на вас.
— Я это запомню и повторю, если вы станете безумствовать, но я знаю вас слишком хорошо. Вы человек осторожный и бываете безумны лишь тогда, когда безумием была бы рассудительность.
Она стояла близко от меня, что было опасно. Я не могу долго сдерживаться и временно обуздывал себя только из желания чего-то более реального… Но почему женщины так поступают? Почему они смело, всей ногой, ступают там, где мужчины боятся даже прокрасться? Я говорю по собственному ничтожному опыту. Но оба моих крупных романов пошли бы вкривь и вкось, если бы женщины поступали по-своему, если бы не мое пристрастие к организованности. Но еще секунда, и я потерял бы самообладание — ее лицо, аромат… У нее на груди была приколота орхидея. А opхидея берет свой запах от женского тела, пахнет только тогда, когда он смешивается с дыханием женщины. Это было очаровательно. Я не устоял.
— Меня увлекли сюда как соучастника, — дерзко сказал я, — но мне, как гостю, уделяют очень мало внимания.
Милая! Как она смеялась! У нее был большой мягкий рот, созданный для смеха, а может быть и для трагедии. Ни тогда, ни позже я не видал прислуги. Стол был накрыт великолепно; я по своим вкусам довольно простой человек; я люблю дыни и икру и ненавижу трудовую сторону вопроса. Каждый мог бы быть прекрасным человеком, обладая десятью тысячами годового дохода. Итак, я бы удивился, если бы ужин оказался нехорошим, я был изумлен, что он был настолько хорош. Женщины, как тебе известно, довольно беспечны в выборе еды, и я обыкновенно им не доверяю, но она поразительно угадала, что мужчина по этой части-животное. Ее возраст?.. Она была тех же лет, как Мария Стюарт, когда Ботуэлл и Свинберн влюбились в нее… Когда мы сели ужинать, я впервые осмотрел комнату и заметил висящую на стене картину, написанную масляными красками. Это был портрет во весь рост очень изысканного мужчины в игрушечной форме какой-то иностранной кавалерии, кажется, итальянской. Он был пышно разукрашен, с грудью, сплошь покрытой орденами и лентами (полученными, вероятно, не столько по заслугам, сколько по праву рождения). В его лице было много благородства, которое и подчеркивалось, и умалялось его смехотворным убранством. Над тонкой, пожалуй, слишком перетянутой в талии фигурой возвышалось ястребиное лицо, на котором прекрасно уживалось выражение свирепости и вежливости. Счастливый обладатель такого лица с одинаковой легкостью проник бы в сердце школьника и в будуар самой недоступной женщины. Пышные усы как бы удлиняли тонкий нос с горбинкой. Нос, несомненно, принадлежал римлянину, решил я после долгого осмотра. Когда я повернулся к хозяйке, она быстро объяснила мне, что эта картина — портрет ее мужа.
— Очаровательный и значительный человек, — сказала она, который чувствует себя виноватым в том, что им пренебрегают.
После ужина я постарался отбросить свою застенчивость; я очень нервничал, понимаешь. Редко приходится так нервничать… У нее была способность заставлять говорить, заставлять чувствовать себя на самой высоте своего я. Ах, это вкрадчивое искусство невысказанной лести! Оно делает вас слабым, искренним и страшно беззаботным.
— Вы ужасны, у меня почти нет сил разговаривать, — просто сказал я, — знаете, самое лучшее во мне — это моя способность восхищаться, а я восхищаюсь вами безмерно. Может быть, как-раз в то мгновение я впервые поцеловал ее, да, вероятно, тогда, потому что у нее была манера принимать дерзкие замечания с таким видом очаровательного удивления, что я не в силах был сдержать порыв, да я и не хотел его сдерживать: события могли идти вперед своим божественным путем без всякого сдерживающего начала с моей стороны.
Я нашел, что она имеет редчайший, благороднейший дар — изящно покоряться. Ты, старина, любитель всего красивого, ты должен знать, как редко это встречается, как часто коробит мелочная гордость, которая все отвергает и не хочет подчиниться влиянию другого. О, эта низость благородных людей, неприличие приличных! Разве так нелепо сказать, что мне было хорошо, уютно с этой женщиной, с которой я был знаком всего часа два. И когда я поцеловал ее и поцеловал снова, потому что она представляла из себя загадку, которую нельзя было разрешить одним прикосновением губ, это не носило характера прелюдии к любовной связи, это не было украдкой сорванным удовольствием, это было вполне естественно.
Она медленно отколола орхидею и бросила ее среди нарядных остатков ужина.
— Вы мнете орхидею, — сказала она.
Она не улыбалась и задумчиво смотрела на меня.
— Имейте в виду, что все это неправильно, продолжала она, — это не должно было быть так. Когда я решила сегодня утром, что вы будете ужинать со мной, во мне была твердая уверенность, что вы прикоснетесь лишь к кончикам моих пальцев; и какой был сделан маникюр, посмотрите… О нет, теперь слишком поздно: после того, как вы смяли мою орхидею, поздно быть таким почтительным. Я намеревалась разрешить поцелуй руки только при самом уходе, и я представляла себе, каким вы выйдете отсюда разочарованным, полным приятных сожалений, что я — холодная женщина вопреки, да, вопреки всему. Ну, Ноель Ансон, защищайтесь. Объясните мне, почему вы не разочарованы. Я вполне серьезна.
И я действительно был убежден, что она вполне серьезна.
— Но к чему вы это говорите? — быстро спросил я. — Разве все должно свершиться именно так, как вы предполагали? — Да, я знаю, это звучит очень глупо, но, когда вы так смотрите, человек становится беспомощен. Я был прав. Вы очень опасны.
— Я все это знаю, — сказала она, и, медленно подняв руки, положила их на мои плечи, — не будьте безумцем, Ноель Ансон, — мягко промолвила она, — жизнь не легка. Не бывает романа без реальности. Я вас предупреждаю, потому что боюсь…
— А скажите мне, когда предупреждение помешало безумцу быть безумным? Да, кроме того, я хочу быть безумным. И я не боюсь. Я даже не боюсь вашего ответа, если я спрошу вас, любите ли вы меня?
Она засмеялась, но так легко, что даже не разбила напряженности. Тебе знаком этот смех?
— Но это основной вопрос, возразила она.
— А это опасный ответ, — пришлось мне сказать, хотя я мог сказать все, что угодно; я не вдумывался в слова.
Она утратила способность смеяться, и ее глаза задержались на моих. Мы стояли и смотрели друг на друга, как это делают мужчина и женщина, когда они знают друг о друге все и ничего. Она была так близка от меня и такая зовущая. Но я не поцеловал ее, а вместо этого, схватив ее в свои объятия, понес к дверям в странный вестибюль и вверх по странной широкой лестнице этого незнакомого дома, вверх… Если я был охвачен желанием нести ee, она, конечно, желала, чтобы я нес ее. Понимаешь ли ты меня, или я продешевил ее в твоих глазах, — ах, с ней я чувствовал себя таким неуверенным и вместе с тем уверенным. Как хорошо быть в обществе женщины, с которой ты теряешь голову, но уверен, что она не потеряет своего достоинства — до той минуты, когда она, как всякое существо, сделается полувменяемой. И этот момент наступил на последней площадке лестницы; ее руки неожиданно сжали мою руку. Я бережно поставил ее на ноги, и она что-то прошептала мне на ухо, всего два слова, но я их не уловил… Это потерянные слова… Она открыла какую-то дверь. Там она неожиданно повернулась ко мне и схватила меня за руку. Неожиданно залившая ее лицо краска навела меня на мысль, — не рассердилась ли она.
— Вы — сама неизбежность, не так ли? — воскликнула она.
Но ее восклицание повисло так высоко в воздухе, что мне так и не удалось вернуть его на землю и разгадать его значение; может быть, это… Не знаю… Она была такой странной, такой непохожей на других женщин, которые наполняют и опустошают жизнь мужчины, и трудно было определить состояние ее духа по ее душевным движениям. Но в ней не было ничего ложного или деланного. Она не была отвлеченностью или близкой в то же время далекой мечтой, какими делаются некоторые прекрасные женщины в эти пугающие интимные минуты. Она была самой глубоко-женственной женщиной, с которой мне довелось встретиться: совсем настоящей… Бледное продолговатое лицо с большими, такими большими ясными глазами, окруженное массой мягких черных, восточных волос, которые я собственноручно распустил и раскидал по ее плечам, несмотря на сконфуженный шепот… Да, слово «желание» слишком слабое слово, чтобы выразить наслаждение обладания этим живым воплощением красивейшей женщины всех времен. Да, я был смешон до глупости. Я и теперь смешон… Секунду или столетие спустя, после долгого-долгого молчания, в котором заключалась для меня целая бесконечность счастья, она отодвинула от меня головку и попросила зажечь папироску. Я подал и ждал. Видишь ли, я твердо знал, что последует. Я наблюдал за ней, я наслаждался всеми движениями этого удивительного лица. Это было грустное лицо, поразительно живое, но грустное. И грусть вдруг застыла на нем, Глаза широко раскрылись, в них не было любопытства. Я заметил отсутствие любопытства,