(евр., свинья). Это действительно на «хх…»: жирная, с толстым брюхом, с жесткой шерстью, на ней засохшая грязь… «а хазер»!..»
Вот мне пять лет… меня привели в хедер… но раньше ребе… был у нас на квартире. Когда мне сказали: «Ты будешь ходить в школу к Камеражу», — я догадался, что это относится к этому человеку с очень темной бородой, в длинном сюртуке и в котелке. Ясно, что это был «Камераж»! Только к нему не шло слово «ребе». Ребе — это что-то белое, а он «темный».
«…А вот еще «Навуходоносор» (евр. Набухаднейцер)… Нет, это ошибка… Он был такой злой… льва может растерзать. Наверное, он «Набухадрейцер» — вот тогда подходит! «Шпиц» — это верно, он должен быть сухощавый и колкий… и «дог». Это тоже понятно… он большой, он и должен быть таким…»
«…И самовар! Ну, конечно, он сплошной блеск… но не от самовара, а от буквы «с». А вот немцы говорят «Teemaschine». Это не так… «Tee» — это что-то падающее вниз, это сюда… Ой!..Я этого боялся, это на пол… Ну, почему это самовар?!» (опыт 16/IX и 16/Х 1934 г.).
Содержание этого слова должно соответствовать его звучанию, если этого нет — Ш. мог прийти в растерянность.
«Наш домашний врач был д-р Тигер… «Me darf rufn dem Tiger…» Я думал, что должна прийти такая высокая палка, она втыкается, вниз («е», «р»)… а кто же он? Мне ответили: «А доктор!»… А я увидел: «доктор» — это что-то вроде круглой коврижки с кистями, что-то свисающее вниз, и я поместил это на палке… А когда вошел такой высокий дядя, румяный… Я осмотрел его… Нет, это не тот…» (опыт 31/III 1938 г.).
А вот такое же несоответствие, но гораздо позднее.
«…Я был в школе… Там читали, как Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна ели коржики с салом… «Коржик»… Я понимал, что это кушанье, но «коржик» — это должен быть продолговатой формы калачик, обязательно — канавкой, обязательно сухарный. А когда в 1931 году я был в Баку в кафе, смотрю и вижу: «коржики с салом». Если «коржики», они должны обязательно выглядеть так, а не иначе. А мне подают кофе и две лепешки. Я говорю: «Я просил коржики!» А подавальщица говорит: «Я и дала вам коржики с салом!» А это явно не то, они совсем не совпадают…»
«Значение слова должно полностью соответствовать его звучанию. «Mutter» (мать) — почему-то темный, коричневый мешок, повешенный в вертикальном положении, со складками… Когда его впервые произнесли, я его так и увидал… Гласный звук — основа, а согласный создает общий фон слова, я вижу изгиб… но здесь «т» и «р» доминируют… a «Mileh» — это такая ниточка с мешочком… «Loffel» — что-то плетеное, как хала… а «хала» — это твердое слово, его надо обламывать… a «maim» (вода) — это облако… а «м» — и оно куда-то уходит».
Ш. испытывал много затруднений, пытаясь приспособить содержание слова к его звучанию, и эта детская синестезия слова оставалась еще долгое время.
«Слово по своему звучанию имеет один вид и цвет, а значение имеет другой вид и вес, звучит иначе… Все это нужно примерить, чтобы я мог применить слово ко времени и к месту: с одной стороны — это усложнение, а с другой — способ запоминания. Если я в этот момент подумаю, что у меня эта странная особенность и что к окружающему надо приноравливаться, — получается одно, а если я не подумаю, то могу произвести впечатление недалекого, бестолкового человека…» (опыт 16/Х 1934 г.). Синестезическое восприятие слова, в котором звучание так же определяет смысл, как и значение, имеет и другую сторону. Если одни слова воспринимаются как не соответствующие смыслу, приводящие в тупик, затрудняющие восприятие, то звучание других слов начинает придавать слову выразительность. Переживание слов Ш. становится меркой их выразительности — недаром с таким вниманием беседовал с ним С. М. Эйзенштейн, сделавший психологию выразительности центральным делом своей жизни.
«…Вот в бакалейную лавку забрался мальчик и вынул из кассы полтинник. Я еще не знал, что такое полтинник — это какой-то продолговатый предмет, спокойный, темный — ведь «п» и «т» — темные звуки. Хозяин дал ему «апац» (евр., пощечина)… Я понимаю, что «апац» — нехорошее слово… а тут еще «а фраск» (другой вариант «пощечины») — это когда гулко, а вот «хляск» (третий вариант того же слова) — это когда хрустнуло…»
Едва ли не самым показательным для восприятия выразительности звучал бы опыт, когда Ш. должен был определить различие в вариантах одного и того же имени. Маша — Маня — Маруся — Мэри — в чем различие этих имен?
«…Даже сейчас, когда я взрослый человек, я воспринимаю их по-разному. Мария — Маша — Мэри, — нет, это не одно и то же. «Маня» к ней идет, но «Маруся» и «Мэри» — нет. Я только очень поздно усвоил, что так можно называть одну и ту же женщину. Да и сейчас я с этим не могу примириться… «Мария» — это солидная женщина, с бледным цветом лица, блондинка, с легким румянцем, спокойные движения, глаза недобрые. «Марья» — такого же вида, только полная, щеки красные, большая грудь… «Маша» — помоложе, в розовом платье, рыхлая женщина… «Маня» — это молодая женщина, стройная, может быть и брюнетка, резкие черты лица, ни нос, ни щеки не блестят. Не могу понять, как это может быть тетя Маня…»
«Почему же она молодая?» — спрашиваю я Ш. «Звук «н» — носовой звук… Ну, я не знаю… но она молодая… а «Муся» — это другое… Бросается в глаза пышная прическа, тоже невысокого роста, в ней есть какая-то закругленность, наверное, это звук «у»… «Мэри» — очень сухое имя…
Что-то темное в сумерках сидит у окна… И вот, когда мне говорят: «ты видел Машу», — я не сразу понимаю, что это может быть Маша… Маша — Маня — Маруся — это не одно и то же… Иногда мне очень трудно привыкнуть, что человек носит такое имя, а иногда — ну, конечно, это, конечно, Маша…»
Все знают, как чутко относятся поэты к выразительности звучания. Я помню, как С. М. Эйзенштейн, отбирая студентов для режиссерского факультета киноинститута, предлагал им описать, как они видят «Марию — Мэри — Марусю». И он никогда не ошибался, выбрав тех, которые хорошо чувствовали выразительность слов.
Ш. обладал этим качеством в высокой степени, выразительность звучаний безошибочно воспринималась им, отражая какие-то общие выразительные свойства звуков.
Естественно, что слова, которые для нашего сознания являются синонимами, для Ш. имеют свое различное значение.
«…Вор и жулик… Вор — это очень бледный парень, бедно одет, карман отодран, со впалыми щеками, замучен, без шапки, волосы как солома… Это все «о» — продолговатое «о»… «Во-ор» — это такое серое… а тут еще евреи не выговаривают «р» — и получается «вох» — совсем серое… А «жулик» — это другое… Это парень с раздутыми щеками, они лоснятся, глаза сальные, над глазом шрам… Когда раньше я был маленьким, я произносил «а зулик» — он был маленький, плотный, сжатый… «зз» — это муха поет, мне казалось, что она на окне, эта муха, а потом я уже слышал правильно — «жулик» — и он вырос.
…А «ганеф» (евр., вор) — это в полутемной комнате когда вечер — когда еще не зажгли огонь — и слышен шорох, и он берет кусок хлеба с полки… Это я слышал маленьким — хлеб с полки — а где?… значит, у нас в кладовке.
«Вора» я мог бы пожалеть, а «ганефа» — никогда! «Зулика» можно пощадить, а «жулика» — этого толстомордого?! У них это зависит от того, как он одет, а у меня — как я вижу его, от лица».
«…А вот еще «хворать» и «болеть» — это разное. «Болеть» — это легкая вещь, а «хворать» — это тяжело. «Хвороба» — это серое слово, оно падает, закрывает человека… «Он тяжело болен» — это можно: «болезнь» — это туман, который, может, выходит из человека и окружает его… А если «хворать», то он лежит где-то внизу, «хворать» — это хуже… «Он прихварывает» — он ходит и прихрамывает… но это не связано с общностью звучания, это совсем разные вещи…» (опыт 31/III 1938 г.).
Но здесь мы уже переступаем границы простой «физиономики слов» и входим в другую область — ею нам еще придется заняться…
Его ум
Мы рассмотрели память Ш. и проделали беглую экскурсию в его мир. Она показала нам, что этот мир во многом иной, чем наш. Мы видели, что это мир ярких и сложных образов, трудно выразимых в словах переживаний, в которых одно ощущение незаметно переходит в другое. Мы видели, как построены воспринимаемые им слова и какую работу он должен проделывать, чтобы выделить их подлинное значение.
Как же построен его ум? Что характерно для его познавательных процессов? Как протекает у него усвоение знаний и сложная интеллектуальная деятельность? Чем отличается его мышление от нашего?
Здесь мы снова вступаем в мир противоречий, в котором преимущества наглядного, образного мышления переплетаются с его недостатками и где богатство так причудливо сочетается с бедностью.
Попытаемся описать силу и бедность этого ума; мы найдем в этом много поучительного.
Сам Ш. характеризует свое мышление как умозрительное. Нет, ничего общего с отвлеченными и умозрительными рассуждениями философов-рационалистов это не имеет. Это ум, который работает с помощью зрения, умозрительно…
То, о чем другие думают, что они смутно представляют, Ш. видит. Перед ним возникают ясные образы, ощутимость которых граничит с реальностью, и все его мышление — это дальнейшие операции с этими образами.
Естественно, что такое наглядное видение создает ряд преимуществ (к ряду очень существенных недостатков мы еще вернемся ниже). Оно позволяет Ш. полнее ориентироваться в повествовании, не пропускать ни одной детали, а иногда замечать те противоречия, которых не заметил и сам автор.
«…Вот пример того, как я часто замечаю противоречия. Вы все читали рассказ Чехова «Злоумышленник». А есть там какой-нибудь неправильный момент?… Вот слушайте: следователь говорит крестьянину: «Ага, а ты что, не знаешь разве, что гайками привинчивают рельсы к шпалам?» Это правильно? Нет? А у Чехова так написано. Я ведь вижу это, я вижу, что это не так! Я еще раз перечитываю: нет, гайка для этого не подходит…»