Никогда раньше его не раздражало, что у Федорова толстые щеки и что говорит он, захлебываясь слюной. Но сейчас это вдруг сделалось нестерпимым. Глыба в груди повернулась и уперлась углом в горло. Он принялся усиленно думать о другом. Снова увидел пустынную комнату и одинокую фигуру на кушетке. Лежит там и страдает. Вообразила, что он только и мечтает, как бы ее унизить…
Он даже усмехнулся. Федоров заметил:
— Вы сомневаетесь! Сейчас измерю шагами…
Да, в нем не было нежности. Но разве иначе он мог бы делать свое нечеловечески трудное дело?! Она должна это понимать, вместо того чтобы лежать там и пережевывать, когда он не поздоровался, когда оборвал, когда не ответил. Негодует, мучается, сердце как-то там реагирует, начинаются всякие гипертонии… Он вдруг так ясно увидел этот красный живой комочек, который судорожно сжимается от одного грубого слова, что ощутил его в своей груди. И тотчас испытал пронзительную боль.
Он прислонился к стене, прикрыл глаза. «Неужели от простуды?» — подумал он, еще не понимая, что происходит. И, злясь на себя, грубо прервал тараторившего Федорова:
— Фантазируете! А как трудоустроить рабочих на время ремонта? Подумайте и завтра доложите.
Федоров от удивления выпучил глаза, и лицо его сразу стало глупым.
Директор повернулся и тяжело и прямо пошел прочь. Перед кабинетом задержался, спросил секретаршу:
— Зубцова, Анна Ивановна. Знаете такую?
Она преданно посмотрела на него своими бесцветными глазами, стараясь понять, какого ответа он ждет. И не поняла. Его сильное лицо с крупным, мясистым носом и твердым взглядом из-под густых черных бровей вдруг показалось незнакомым — что-то мягкое, растерянное, даже незначительное было в нем. У нее защемило в груди.
— Зубцова, как же! Химик из технологического. А что, Андрей Петрович?
— Ничего. Стало быть, знаете… — Он странно поморщился.
— Вот что, — категорически сказала она, — вам время ехать обедать.
— Время, время, — машинально повторил он и вошел в кабинет.
Черт возьми, что с ним сегодня? Может, просто старость? Старость, которая обрушивается на тебя внезапно в разгар благополучия. И сдало сердце. Кажется, все началось с утренней ссоры с соседним директором. Потом эта нелепая история с Зубцовой… Да нет, сентиментальная чепуха! Нужно смотреть правде в глаза. Просто у него грудная жаба, стенокардия — профессиональная болезнь директоров. Эта мысль принесла облегчение — так было понятнее. Он исчерпал резервы. Ведь он не жалел не только других, но и себя.
Он ясно увидел свой первый кабинет после демобилизации. Посреди тайги стол из неструганых досок, полуприкрытый кумачом с отстиранным лозунгом. И ночь! Знаменитая ночь, когда был спасен котлован и вся стройка. Половодье размыло дамбу. Казалось, воду не остановить. Шестнадцать часов вода легко сносила все, что швыряли на ее пути. Люди измотались и отчаялись. Он собрал их вот так — в кулак. И всю ночь, еще шестнадцать часов, пробыл с ними по пояс в ледяной воде, заделывая брешь. Поставил на дамбе МАЗы, они светили фарами в котлован. Вода чернела и рябила, как нефть. Со всех сторон только одно: «Давай! Давай! Давай!» Наверняка не одного он обидел в ту ночь. А если бы он пожалел тогда триста человек? Или хотя бы одного?
И воду остановили. И на том месте теперь стоит завод! Что же важнее? Да разве с ним кто-нибудь считался? Его доля была легче? Как он жил все эти годы?
Андрей Петрович стал думать о семье, с которой столько лет жил врозь. Когда приезжал с очередной стройки в Москву, чувствовал себя в своей квартире на Арбате гостем. Всю жизнь после войны, по существу, он был одинок. Жена как-то сказала ему, что он очерствел, что все друзья отошли от него. Что так жить нельзя. Нельзя!.. В животе, где-то у самой спины, снова зашевелился холодок. И возник ужас. Он стал ждать боли. Но боли не было. А был сплошной, все заполняющий ужас, какого он дотоле не знал.
— Что, что, почему? — беззвучно шептал он. — Неужели жизнь, награды, душевное спокойствие — все неправомочно? — Ноги ослабли и противно задрожали. Стало тошнить. Бред! Обыкновенный сердечный припадок…
Он прижался лбом к стеклу. Главное — устоять. И смотреть, смотреть сквозь пелену. Вон из склада. Идет. Снабженец. Читает. На ходу. Накладную. Спешит. У него все работают. Без нежностей. Без дамских штучек. Подумаешь, одиночество. Сердце не терпит одиночества. Не может в одиночестве? Ему нужна нежность. А нежность — это что? Соприкасание сердец. Кто это сказал? Или же он сам только что придумал? Нет, нет, нет, он жил правильно. Что перевешивает на весах истории — этот завод или Анна Ивановна Зубцова?
Постепенно страх рассеялся. Пелена исчезла. Между высокими корпусами на асфальте ярко и жарко горел солнечный треугольник. Как в детстве, потянуло на горячий асфальт босиком…
В кабинет заглянула секретарша.
— Машина у подъезда, Андрей Петрович.
Он с удивительной легкостью спускался по лестнице. На повороте из широкого окна ударило солнце. Задержался, жмурясь и грея лицо. Там, за окном, ярко-оранжевый кран тянул гусиную шею, и в клюве у него покачивалась розовая плита.
— Законно! — прохрипел кто-то рядом.
Рабочий в замасленной спецовке, по-обезьяньи оттопыривая нижнюю губу, щурился на стройку. Он даже не взглянул на директора. И Андрей Петрович подумал, что, в сущности, этому рабочему завод тоже дороже, чем он, директор, Андрей Петрович, со всеми его переживаниями и страданиями… И впервые в жизни он испытал острое чувство ревности. И понял, что ревность — это тот же страх перед одиночеством.
Теперь он знал, что припадок непременно повторится. Он быстро шел к выходу, непривычно высоко неся голову. Но ему никто больше не встретился.
Он сел очень прямо рядом с шофером.
— Обедать? — услужливо полуобернулся шофер.
Но Андрей Петрович почему-то боялся взглянуть в его веселые темные глаза, таящие безразличие. Шофер, не получив обычного кивка, удивленно повернулся всем туловищем.
Андрей Петрович застыл, напряженно выпрямившись, мучительно вспоминая надпись на смятой бумажке, оставленной у него на столе девушкой. Было как в детстве, когда во сне глотаешь что-то круглое, огромное и никак не можешь заглотнуть. «Большому расти!» — говорила бабка. Перед ним на миг мелькнула ее груз высокая ная фигура с мужским лицом. Наконец он вспомнил название улицы, номер дома… Квартира? Номер квартиры! Скорее! Иначе… Иначе произойдет нечто страшное… Мысли начали путаться. Вдруг он подумал, что сила, которая так давит, так распирает ему грудь изнутри, — это нежность, которая копилась все эти годы, которой он не давал выхода, которую скрывал от себя и от других и которая сейчас разрывает ему сердце. Скорее увидеть ее лицо, узнать — и все еще обойдется. Но квартира не вспоминалась, а времени уже не было. «Ну ничего, я найду, я разыщу, — не то думал, не то шептал он, — пусть только дождется».
— К Зубцовой! — сказал он очень громким тонким голосом.
Он еще назвал улицу. И когда машина мягко тронулась, медленно стал откидываться на спинку. Внутри что-то отпустило. И точно волна хлынула из сердца, обжигая грудь. Сделалось легко. Он все отклонялся назад. А спинки все не было и не было. И он все опускался и опускался навзничь.
ВРАГИ
Утром того дня, когда произошло несчастье, они столкнулись в коридоре комбината. Завидев Семенова возле ламповой, Баранцев поспешно отвернулся и стал рассматривать какой-то плакат на стене. Но опоздал. Семенов уже шел прямо на него, вызывающе усмехаясь:
— Товарищ врач, разрешите доложить, у меня на участке вчера один крепильщик три раза чихнул.
Баранцев заставил себя улыбнуться:
— Наконец-то — забота о людях… Пришлите его в здравпункт.
— А план кто будет выполнять?
— Не могу же я его заочно лечить, — сказал Баранцев, с трудом сдерживаясь.
— Сами таблеточку в забой занесите. Заодно опять поучите, как уголек рубать.
Баранцев собрался ответить шуткой. Но, взглянув в насмешливо прищуренные глаза, вдруг задохнулся и сдавленно проговорил:
— Сейчас же пришлите его, сейчас же…
Семенов подмигнул подошедшим товарищам и засвистел.
— Вам плевать на людей! — быстро и горячо заговорил Баранцев. — Они у вас боятся пойти к врачу. Не имеете права! Как хозяйчик…
Семенов побледнел.
— Посторонитесь-ка, — тихо сказал он, — вы за нас денег не заработаете.
— А! — закричал Баранцев. — Деньги выколачиваете! За счет здоровья товарищей! Планом прикрываетесь!..
Весь день потом Баранцев придирался к фельдшеру по пустякам, так что старик в конце концов обиделся.
— Трех врачей на шахте пережил, все были мной довольны. А тут, подумать, не на то окно банку поставил. Пожалуйста, переставлю, нетрудно…
Баранцев краем глаза увидел его коричневые трясущиеся руки и, злясь на себя, чувствуя, что дня, часа не может больше оставаться среди этих людей, выскочил в коридор и побежал к начальнику шахты.
Тот писал, низко наклонив над столом большую круглую голову. Не разгибаясь, исподлобья поглядел.
— Происшествие?
— Ухожу! Завтра же ухожу с шахты!
— В декрет, что ли? — сочувственно спросил начальник, продолжая писать.
— Вам смешно? Врач на шахте никому не нужен. Вам нужны Семеновы. Ради чего здесь все делается? Человек? Черта с два. Деньги! Заработать побольше! Вроде Семенова! Которые губят в человеке… Человеческое…
— Что это вы с Семеновым все лаетесь? — поморщился начальник. — Будто враги.
— Враги! Вот, вот! Враги! — обрадовался слову Баранцев.
Он уже не мог остановиться. Он бросал начальнику несвязные, горькие, наболевшие слова о том, что люди здесь думают только о себе, о своем благополучии, о своем кармане, что во все высокие и красивые понятия уже никто не верит и все притворяются.
Начальник осторожно отложил перо и выпрямился. Но тут зажужжал телефон. Не спуская глаз с Баранцева, он взял трубку.
— Что? Повтори. Сейчас узнаю. — Встал, положил трубку на стол. — Странно… — тихо сказал он Баранцеву, точно тот мог слышать другую часть телефонного разговора. Потом, с усилием возвращая себя к предыдущему: — Сейчас, доктор, договорим. — И быстро вышел.