Было ясно, что восстановить заповедник невозможно.
Мы вышли на опушку. Повеяло прохладой. Не сговариваясь, мы опустились на землю По другую сторону поляны над домиками лесничества закурились дымки. Послышались свисты и взвизгивания радионастройки — местный радист ловил станцию. Неподалеку за кустами звонко захлопал бич и донесся неясный говор — пастух разговаривал со стадом. Запахло ночной фиалкой.
Внезапно голос диктора громко и четко произнес: «Начинаем трансляцию концерта из Большого зала Московской консерватории». Здесь, в глуши, рядом с сонным, равнодушным ко всему лесничим это прозвучало точно с другой планеты. И мне так остро захотелось сейчас же уехать в Москву, оказаться в самой гуще взволнованных, празднично настроенных людей, тонких, чутких, интеллигентных. Я уже ощущал себя там, в насторожен ной тишине зала… Кто-то со сцены объявил: «Композитор Филиппенко. Квартет «Легенда о героях-партизанах», в четырех частях. Посвящается дважды Герою Советского Союза…»
— Легенда! — вдруг насмешливо пробурчал лесничий. — Еще одна легенда. Мало их навыдумывали…
Для меня, видевшего войну издали, из тихого сибирского городка, имя партизан было озарено романтическим светом, и я оскорбился:
— Выдумка?! Да это же исключительные люди! Они совершали…
— Комаров они кормили, — грубо оборвал меня лесничий.
Я с удивлением поглядел на него. Он сидел, мешковато прислонившись широкой спиной к сосне, расставив колени, угрюмо глядя перед собой. И его скуластое лицо с глубоко сидящими маленькими глазками показалось мне особенно некрасивым и даже тупым. «Как дичают люди в глуши! — подумал я. — А когда-то он был студентом, верно, так же, как я, мечтал о красивой жизни, о полезной деятельности, может быть, любил музыку… И вот итог: животная, однообразная жизнь, с утра до вечера водка…» В тот миг я пожалел, что избрал профессию лесовода, мне показалось, я увидел свое будущее.
Квартет неожиданно начинался певучей, широкой мелодией. Глубокие звуки виолончели были полны скорбного раздумья. Мелодия захватила меня. Раздражение улеглось. Стало жаль лесничего, захотелось, чтобы и он прислушался к музыке. Я снова оглянулся на него и обомлел. Он слушал! Да, он тоже слушал, с невидящими глазами, с неуловимо блуждающей на лице улыбкой.
Он заметил мой взгляд.
— Я встретил их здесь, неподалеку, в этом лесу, — сказал он тихо и покачал головой. — Измучены, разуты, раздеты, изранены… Настоящий мешок устроили им тут. Еще немного, и все полегли бы в болоте…
— Вы их спасли!
Теперь, через много лет вспоминая рассказ лесничего, восстанавливаю отдельные клочки, почти не сцепленные между собой. Музыка порой пропадала, и были слышны только шум леса да тихий хрипловатый голос лесничего.
«В ту ночь я проснулся оттого, что ветер сорвал с крыши лист железа и катал над головой, как гром. Сперва подумал, танки. Немцы тут по большаку часто ездили. Почти всякий раз останавливались и обшаривали весь дом. Тогда на месте этих хибарок стоял старый помещичий дом. Оставалось нас в нем всего трое: я да старик бухгалтер с женой. Остальные постепенно разбежались кто куда… Спал я в те дни не раздеваясь. Накинул шинель — октябрь уже пошел, ступил на крыльцо и замер. От луны кругом все бело. Ветер дует, воет, как из трубы, кружит лист, бурьян. А за оградой стоит женщина в черном платке и смотрит прямо на меня. Я даже и не понял сразу, старая или молодая: лицо белое, а глаза черные, глубокие, как проталины… Замечаю, губы у нее шевелятся, говорит что-то, но ветер… Подошел и слышу такое странное:
— Ты человек? Человек?
— Да, — говорю, — не зверь.
А она все свое:
— Человек ты? — Глаза блестят, руками в ограду вцепилась намертво.
— Да что случилось?
Перегнулась через ограду, прямо в лицо мне шепотом горячим, с отчаянием каким-то:
— Иди зови немцев! Зови! Выдай! Чего стоишь?
С минуту смотрели мы друг другу в глаза, ни слова не говоря, не шевелясь. И что я там разглядел в ее черных, как деготь, глазищах? Только слышу собственный голос:
— Что надо делать?
— Под Новой Гутой в болоте люди, обоз… Выведи.
И я пошел за ней, не заходя в дом. Вот так взял и пошел. И не думал, не гадал, что вернусь сюда только после войны, через много лет…
В сентябре фронт неожиданно оказался на востоке от нас. Весь месяц, кроме немцев, мы тут никого не видали. Кто была она? Кто эти люди, которых надо спасти? Почему я пошел?
Новая Гута отсюда километрах в десяти. Шли мы быстро, почти бежали. Но она все приговаривала: скорей, скорей. Часа два пробирались лесом. Ничего она мне не объяснила. Однако ее волнение так меня забрало, что я сам боялся опоздать, чертыхался на каждом повороте дороги. Вдруг впереди, слева так, послышалась стрельба. Не густо, хлоп! — и тихо, хлоп! — и тихо… Остановился сориентироваться. Она с разбегу как налетит на меня.
— Почему встал?
— Слушаю.
— А, — говорит, — перепугался!
Ветер поднялся к самым верхушкам, почти затих. Иногда опомнится, потреплет макушки — отличный там мачтовый лес стоял — и опять замрет. Стоим оба, слушаем. И в этот самый момент рядом филин закричал. Ну, знаете, как он это — точно кошке на хвост наступили. Она схватилась за меня, прижалась, вся трясется.
— Кто это?
— Леший, — говорю.
Ну и напустилась она на меня! «Сам ты леший! Сова обыкновенная. Испугался, а хорохорится. Леший ты и похож на лешего!» Опомнилась…»
Он как-то застенчиво улыбнулся, покачал головой и долго молчал, прислушиваясь то ли к едва слышной музыке, то ли к воспоминаниям своим. Загляделся и я на туман, оседающий над красным кустарником. И ясно увидел эту худенькую черноглазую девушку…
«Стало светать. На опушке встретил нас сивый дед в ватнике, в ушанке — не местный.
— Слушай, — говорит он ей, — учительша, их в самое болото загнали. Деваться некуда. На выбор бьют.
За руку меня схватила:
— Выход есть оттуда?
Я хорошо знал это проклятое обманное болото. Самая глубина и трясина по краям, а дорога через середину.
— Ладно, попробую.
Гляжу, и она за мной. А сама аж шатается. Глаза совсем ввалились, на лице черные пятна. Тут я ей, конечно, очень грубо сказал:
— Вот еще, — говорю, — бабы там не хватало!
Дед поддержал:
— И верно. Не лезь. Здесь покараулим, на большаке, — немец может наперерез пойти.
Километра полтора я по болоту шел, пока добрался до них. И вот что я тебе скажу. Многое я в жизни повидал, но этого никогда не забуду. Над болотом туман — красный от солнца, будто кровь испаряется. Тут и там в болоте повозки по самые края в воде, в повозках раненые… Лица у них как у смертников. Меж повозок лошади выпряженные, стоят неподвижно, одна совсем под воду ушла, только спина видна. Это они, значит, ночью пытались через болото перейти. Партизаны в камышах по пояс, по шею в воде, отстреливаются. И молчат. Все молчат. Немцы на берегу залегли, бьют не торопясь. Знают, не уйти партизанам. И между выстрелами мертвая тишина над болотом. И этот красный пар… Вижу, парень высокий вышел из камыша, не выдержал. Идет прямо к берегу, стреляет. На смерть идет. Потом руками взмахнул, лицом вперед упал. Голову тянет — жив еще. Но захлебывается, уходит в топь у всех на глазах. Тогда пошел к нему человек в кителе, в зеленой фуражке. Ему кричат: «Не подходи, командир, там глубоко, потонешь!»
А он кулак поднял. Лицо каменное. Тихо сказал:
— Своих немцам не оставим!
И вытащил его.
Добрался я до командира, объяснил кто да что… Ну и оттянулись, из-под носа от немцев ушли. Те там на берегу катались от злости, все патроны в воздух выпустили.
Да, видел я, как в лесу хоронили партизаны убитых, как стояли над ними молча, как ровняли, укрывали могилы и уходили не оглядываясь. А потом встретила нас на дороге черноглазая учительша. Подвел к ней командира:
— Вот кто вас вызволил.
Она как глянула на меня, даже прищурилась от злости.
— Спасибо, похвалил!
Командир хмуро посмотрел на нее и сказал:
— Перевязывать умеете? Будете нам медицинской сестрой.
На него-то она не огрызнулась, только попросила:
— Старика тут одного надо забрать, на опушке в дозоре остался.
Ушла за дедом с двумя партизанами. Часа два, а то и все три ждали их. Как увидел ее, лицо ее страшное, все понял. Поймали деда немцы, там же, на опушке, расстреляли.
Уже под утро, на привале, подошел к ней, слышу, она командиру рассказывает:
— Он из того же села, где я в школе работала. Народ там был упорный, и немцы все село сожгли. Старика я вытащила из горящей хаты. И дети его, и внуки — все погибли… Ну, я тоже одна на свете… Вот и пошли мы с ним вдвоем на восток, к своим… Часто по два-три дня ничего не ели. А доставался кусок хлеба — он мне отдавал. «Ешь, — говорит, — я свое отжил. Я, — говорит, — что отмерено человеку, все сполна получил — и горе и радость… А ты, — говорит, — пока еще одного горя нахлебалась…»
Как сейчас вижу, сидит на поваленной осинке, держится прямо, крепится изо всех сил. Командир картуз снял, околышек ладонью протирает. Потом строго так спросил:
— Про нас как узнали?
— Как раз в Новой Гуте отдохнуть остановились, когда у вас бой начался. Местные жители побоялись помочь вам, староста у них лютовал, за каждым следил. Показали мне дорогу в лесничество.
Глядел я на нее, глядел, и сердце у меня защемило. Подошел и, как-то само получилось, по плечу погладил. Замолчала она, а потом, даже не обернувшись, проговорила сквозь зубы:
— Привязался, леший!..
А я не пойму, за что она меня возненавидела?»
В далеком концертном зале наступила гулкая тишина — окончилась первая часть. У микрофона зашелестели нотные страницы на пюпитрах. Кто-то из музыкантов сдержанно откашлялся… Началась вторая часть квартета, тревожная, полная внутреннего напряжения. Лесничий долго слушал.
«Да, — сказал он наконец, — это настоящая музыка. Именно так. Тысячи переходов, похожих один на другой, в жару, в дождь, в мороз. Мухи, голод, цинга. Сто километров через кочки, бурелом, болота, чтобы заложить одну мину… Это б