Романтический манифест — страница 32 из 38

всякого человека — великого или обыкновенного — лучшего, что в нем есть, и вознаграждающую его за это лучшее. Разумеется, именно таков свободный капитализм.

Но ни политика, ни этика, ни философия для меня не самоцель.

Самоцель — только Человек.

Заметим теперь, что, по мнению представителей натурализма — литературной школы, стоящей на диаметрально противоположных позициях, — писатель должен «изображать реальную жизнь как она есть», избегая избирательности и оценочных суждений. Под изображением здесь понимается фотографирование, под реальной жизнью — всевозможные конкретные явления и события, которые автору когда-либо случалось наблюдать, а «как есть» означает точное воспроизведение переживаний окружающих. Но обратите внимание: натуралисты — по крайней мере хорошие писатели этой школы — весьма избирательны в том, что касается двух атрибутов литературы — стиля и образов персонажей. Без избирательности вообще невозможно создание какого бы то ни было образа, независимо от того, идет ли речь о человеке незаурядном или о заурядном, предлагаемом в качестве типичного представителя статистического большинства населения. Тем самым отказ натуралистов от избирательности распространяется только на один атрибут литературного произведения — содержание, или сюжет. Именно его, как утверждают натуралисты, писателю выбирать не следует.

Почему?

Натуралисты ни разу не дали на этот вопрос ответа, который был бы рациональным, логичным и непротиворечивым. Зачем писателю фотографировать все подряд и без разбора? Просто потому, что то-то и то-то «действительно» случилось? Фиксировать реальные происшествия — работа репортера или историка, а не писателя. Чтобы просвещать и образовывать читателей? Это задача научной и научно-популярной, а не художественной литературы. Улучшать жизнь людей, показывая, как они несчастны? Но здесь уже есть оценочное суждение, нравственная задача и нравоучение, а доктрина натурализма все это запрещает. Кроме того, чтобы улучшить что-либо, нужно знать, в чем должно состоять улучшение, а значит, понимать, что есть благо и как его достигнуть. Такое понимание, в свою очередь, предполагает целую систему оценочных суждений, этическую систему, что для натуралистов неприемлемо.

Таким образом, позиция натуралистов сводится к предоставлению писателю полной свободы в отношении средств, но не целей. Выбор, творческое воображение и оценочные суждения допустимы в том, как изображается тот или иной предмет, но не в том, что именно изображается, — в стиле, в образах, но не в сюжете, не в самом предмете литературы. Ее предмет — человека — не разрешается рассматривать или показывать избирательно. Человек должен приниматься как данность, неизменяемая и неподсудная, как статус-кво. Однако мы наблюдаем, что люди меняются и что они отличаются друг от друга, — кто же в таком случае определяет человеческий статус-кво? Неявный ответ натурализма — все, кроме самого писателя.

Писатель, согласно доктрине натурализма, не должен ни судить, ни оценивать. Он не творец, он лишь секретарь, записывающий за хозяином — остальным человечеством. Пусть другие выносят суждения, принимают решения, выбирают цели, пусть они сражаются за свои ценности и определяют путь, судьбу и душу человека. Писатель — единственный изгой, единственный дезертир, не участвующий в битве. Он не должен рассуждать почему, — лишь поспешать за хозяином с блокнотом, записывая все, что тот продиктует, подбирая любые перлы и любые мерзости, которые тому вздумается обронить.

Что касается меня, то я слишком уважаю себя, чтобы заниматься такого рода работой.

На мой взгляд, писатель — это соединение золотоискателя и ювелира. Он должен открыть потенциал души человека — золотую жилу, — добыть золото и затем изготовить венец, настолько великолепный, насколько позволяют его способности и воображение.

Точно так же, как, стремясь приобрести материальные ценности, люди не перерывают городские свалки, а отправляются за золотом в дикие горы, те, кому нужны ценности интеллектуальные, не сидят у себя на заднем дворе, а отважно пускаются на поиски благороднейших, чистейших, ценнейших элементов. Мне не доставило бы удовольствия смотреть, как Бенвенуто Челлини лепит куличики из песка.

Именно избирательность в отношении предмета изображения — как можно более суровую, строгую, беспощадную избирательность — я считаю первейшим, важнейшим и самым главным аспектом искусства. Применительно к литературе это означает избирательность в отношении повествования, то есть сюжета и образов персонажей, то есть людей и событий, о которых писатель решил рассказать.

Сюжет — не единственный атрибут произведения искусства, но это его фундаментальный атрибут, цель, по отношению к которой все остальные атрибуты — средства. Тем не менее в большинстве эстетических теорий цель — сюжет — исключается из рассмотрения, и только средства считаются эстетически значимыми. Такие теории исходят из ложной дихотомии и утверждают, что тупица, изображенный техническими средствами гения, предпочтительнее богини, изображенной техникой любителя. Я полагаю, что и то и другое оскорбляет чувство прекрасного; но если второй случай — это всего-навсего эстетическая некомпетентность, то первый — эстетическое преступление.

Дихотомии целей и средств не существует, им нет необходимости конфликтовать между собой. Цель не оправдывает средства — ни в этике, ни в эстетике. А средства не оправдывают цели: изображение бычьей туши не оправдано эстетически тем, что в него вложил свое живописное мастерство великий Рембрандт.

Это полотно Рембрандта можно считать символом всего того, против чего я выступаю в искусстве и литературе. В семилетнем возрасте я не могла понять, почему кому-то хочется рисовать снулую рыбу, мусорные баки или толстых крестьянок с тройными подбородками, а кому-то нравятся такие картины. Сегодня мне известны психологические причины подобных эстетических феноменов — и чем больше я знаю, тем сильнее мое неприятие.

В искусстве и литературе цель и средства, или предмет и стиль, должны быть достойны друг друга.

То, что не заслуживает рассмотрения в жизни, не заслуживает и воссоздания в искусстве.

Нищета, болезни, беды, пороки, все отрицательные стороны человеческого существования — законные предметы изучения в жизни, для исправления которой их надо понять. Однако нельзя созерцать их ради самого этого процесса. В искусстве и литературе отрицательное достойно воссоздания только в соотнесении с чем-либо положительным, в качестве фона, контраста, средства подчеркнуть это положительно е, — но не в качестве самоцели. «Сочувственное» исследование испорченности, которое сегодня считается литературой, — тупик и надгробная плита на могиле натурализма. Даже если виновники все еще ссылаются в свое оправдание на то, что эти рассказы — «правда» (в большинстве случаев — нет), такого рода правда относится к разряду психиатрических историй болезни, а не к литературе. Изображение прорванного нагноившегося аппендикса может украсить собой учебное пособие по медицине, но не картинную галерею. А нагноившаяся душа — гораздо более отталкивающее зрелище.

Не нужно объяснять, почему нам хочется и нравится созерцать человеческие ценности, добро — величие, ум, мастерство, добродетель, героизм. Объяснения и оправдания требует желание пристально рассматривать зло; это же относится и к исследованию посредственности, ничем не замечательных, банальных людей и явлений, всего того, что бессмысленно и глупо.

В семилетнем возрасте я отказалась читать детский аналог натуралистической литературы — рассказы о своих сверстниках, которые могли бы жить по соседству. Это было смертельно скучно. В жизни подобные люди меня не интересовали, и я не видела причин считать, что их литературные образы чем-то интереснее.

Моя точка зрения и сегодня такова, с той только разницей, что теперь мне известно ее полное философское обоснование.

Если говорить о классификации литературных школ, я бы назвала себя романтическим реалистом.

Задумайтесь о том, что натуралисты окрестили романтическое искусство «бегством». Спросите себя, какой смысл они вкладывают в это наименование, в какой метафизике — каком мировоззрении — расписываются? Бегство — от чего? Разве бегство — представлять ценностные идеалы, говорить об улучшении того, что есть, что всякому знакомо и доступно? Можно ли назвать медицину «бегством» от болезней, сельское хозяйство — «бегством» от голода, знания — «бегством» от невежества, честолюбие — «бегством» от лени, а жизнь — от смерти? В таком случае образцовый реалист — это пожираемый всевозможными паразитами тупица, который сидит неподвижно в грязной луже, медитируя по поводу какого-нибудь свинства, и хнычет, что «такова жизнь». Если таков реализм, то я — эскапист. Как и Аристотель.

Как и Христофор Колумб.

В романе «Источник» есть место, где обсуждается этот вопрос, — диалог, в котором Говард Рорк объясняет Стивену Мэллори , почему хочет именно ему заказать статую для храма Стоддарда. При написании этого диалога я сознательно и намеренно вставила в него формулировку главной цели моей собственной работы — своего рода небольшой личный манифест: «И если все же хочешь знать мое мнение, лучшего скульптора, чем ты, у нас нет. Я так думаю, потому что твои статуи изображают человека не таким, каков он есть, но таким, каким он мог бы и должен быть. Потому что ты вышел из круга вероятного и позволил увидеть возможное — ставшее возможным благодаря тебе. Потому что в твоих работах меньше, чем у кого-либо, презрения к человечеству. Тебе присуще великое уважение к человеку. Твои статуи воплощают героическое в человеке»[18].

Сегодня, спустя двадцать с лишним лет, я бы, пожалуй, внесла в этот текст лишь два небольших изменения или, скорее, уточнения. Во-первых, выражение «меньше, чем у кого-либо, презрения к человечеству» не слишком точно грамматически; смысл, который мне хотелось передать, — что работы Мэллори