– Ну, вот я сел, – сказал Женя.
– Слушай, – сказал Крупеня, – на тебе все модное. На какие гроши?
– Дядя Леша! Прошу вас, хоть вы не впадайте в этот тон следователя. Я не ворую, не сутенерствую, не играю на бегах, у меня нет знакомых иностранцев, я не спекулирую иконами, картинами и не продаю по мелочи государственные тайны.
– Заткнись! – крикнул Крупеня. – Ты чего передо мной ваньку валяешь? Я тебя спросил, не что ты не делаешь, а что ты делаешь, чтобы покупать такие шмотки? У меня таких нет, а, согласись, у меня ставка приличная.
– Но негде купить? Так? А у меня есть где… Вот и вся разница. Я проношу свой кожан пять лет. Изменится мода – я его подрежу, износится – я сделаю из него куртку. И пять лет я спокоен. Вы купите занюханное пальто, страшное с первого же одевании, а через год оно будет как тряпка…
– Фи! Женя! – брезгливо сморщился Крупеня. – Какой бабий расчет! Есть мне время об этом думать?
– Не замечая этого, вы думаете об этом постоянно. У нас дома каждый вечер разговор был то о кофтах, то о юбках, то о плащах. А я решаю эту проблему капитально и надолго. Извините, дядя Леша, у спекулянтов.
– А откуда ты их знаешь?
– А откуда их знают ваши сотрудники? По коридору у вас бродит сплошь спекулятивная одежда. Поговорите с народом, может, вас и познакомят с кем-нибудь.
– Ишь ты! Умный научил дурака!
– Дядя Леша! Давайте честно – я защищался. Не я ведь спросил, откуда у вас эта роскошная шариковая ручка. В продаже таких не было.
– Мне подарили. Что ж, по-твоему, я ее выискивал у спекулянтов?
– Вам повезло. А если я с детства мечтал о такой ручке, где я ее могу взять, как не у спекулянтов?
– О такой мы с тобой ерунде, Женька, толкуем, что я начинаю жалеть, почему я из-за тебя не лег в больницу. Думал: сядем мы с тобой, поговорим, и ты мне расскажешь, что тебе родители плохого сделали, что ты к ним полтора года не ходишь… А мы с тобой черт-те о чем…
– Опять же не я начал, – тихо сказал Женя.
– Ну я, я! – зашумел Крупеня. – Я барахольщик, увидел твои шмотки и затрясся…
– Успокойтесь.
У Евгения лицо стало внимательным, значит, заметил, как проснулась и напомнила о себе проклятая печенка. Теперь уж она отыграется за то, что на столько часов ее выключили из игры.
– Успокойтесь. Скажите, это волнует вас или моих родителей?
– А как ты думаешь?
– Я думаю – вас. Видите ли, дядя Леша, я считал и считаю, что моим гораздо лучше оттого, что я ушел.
– Я с этим не спорю. Но почему ты не желаешь хотя бы навестить их?
– Потому что приходится каждый раз перед ними оправдываться. Ну почему? Почему? Мне устраивают допросы, отец убежден, что я валютчик. Мать уверена, что я распутник, потому, видите ли, что меня видят с разными девушками.
– Тебе это так и говорили?
– Отец – открытым текстом. Ты, говорит, валютчик! Тебя расстреляют, и правильно сделают. А мать просто смотрит на меня полными слез глазами. Смешно и грустно.
– Но ведь они мучаются!
– Естественно! Ведь сын гибнет в пучине разврата! Но ведь я не могу им сочувствовать. Просто лучше не видеться. А вы знаете, ведь у отца прежде была другая жена. Еще до войны. Она его бросила. У нас дома об этом ни слова. Запретная тема. А когда я жил у деда с бабкой, ну, знаете, когда поступал там в институт, они мне рассказали. Они до сих пор потрясены – как она смела? Необразованная, простая, не квалифицированная конторщица, а вот взяла и ушла. От образованного, умного, богатого! Так вот я ее понимаю.
– А ты, оказывается, сопливый романтик, – печально сказал Крупеня, прижимаясь боком к выдвинутому ящику.
– Дядя Леша, пусть я сопливый. Но я тогда, в Кузбассе, много думал о первой жене отца.
– Думать тебе больше не о чем.
– Возможно. Не спорю. Но я так понимал ее, так понимал! Понимал ее, что ушла…
– И тебе ничуть не было жалко отца? Он долго горевал из-за этого. Почти всю войну. Я когда с ним познакомился, думал, что у него кто-то погиб… А потом он мне сказал, что был женат всего несколько месяцев… До войны. Я не думал, что у нас об этом пойдет разговор. Двое сходятся и расходятся – это ведь всегда темный лес, и я не люблю это обсуждать. Но если о твоем отце… Что, если его просто пожалеть?
– Что вы от меня хотите, дядя Леша?
– Я хочу, чтоб ты пришел ко мне в гости двадцать четвертого февраля. Говорю сразу – будут твои. Встретитесь за столом на нейтральной территории.
– Я приду на эту, такую симпатичную мне территорию. А Пашка?
– Обеспечу.
Евгений улыбался, прищурив глаз: что, мол, с тебя возьмешь, бедного печеночника, если ты решил играть роль миротворца? И Крупеня махнул рукой: иди. А когда за Евгением закрылась дверь, вспомнил, что, пока они разговаривали, никто ему не звонил и никто не приходил. А была планерка. Теперь-то она кончилась… И могли бы, хоть для приличия, выяснить, тут он или нет. Живой ли. От жалобных мыслей стало противно и стыдно. Он решил, что надо наконец ложиться в больницу, сразу же позвонил Вовочке и сказал о своем решении. Тот начальственно заохал и попросил не нервничать.
И Крупеня, ни с кем не простившись и постанывая от боли, вызвал машину и уехал домой.
Трагедия, в сущности, оказалась почти комедией. Эссенция, которую выпила Люба Шестопалова, была простым уксусом, да еще и с подсолнечным маслом. Скуповатая Любина мать имела привычку сливать остатки с селедочницы обратно в бутылку. И крик Любава подняла не потому, что было больно, а потому, что ради крика-то все и делалось. Вот она выпьет, швырнет бутылочку во что-нибудь стеклянное – швырнула в хозяйственную полочку, на которой стояли вымытые банки, – швырнет, значит, бутылочку и ЗАОРЕТ. Ася внимательно слушала, а Любава спокойно рассказывала, как она орала, как прибежала из сараюхи мать и как у матери поотрывались на халате пуговицы от бега – халат узкий, в нем только стоять можно, а она рванула, как Брумель, и в три прыжка уже была в избе. Увидела стекло на полу и то, как Любава опускалась рядом с ним на пол, широко раскинув руки, и обомлела. Любава так и говорила:
– Мне руки хотелось раскинуть пошире, чтоб было страшнее.
– А почему так страшней? – спросила Ася.
Любава пожала плечами, поежилась, и под ней скрипнули пружины. Она лежала на высокой перине и на трех взбитых подушках. Белье было белое как кипень, вываренное и высушенное по-домашнему. Казалось, от него пахнет морозом, хотя в комнате было тепло, а Асе жарко, она ведь так и не успела снять с себя три теплые кофты – торопилась к этому смешному несчастью.
– Скажи, – спросила она, – ты хоть на минутку, хоть на мгновение подумала тогда о маме?
Любава засмеялась и ответила странно:
– Я думала, что у меня все получится как надо. А Маркс говорил – победителей не судят.
– Никогда этого Маркс не говорил, – сказала Ася.
– Нет, говорил! – Любава приподнялась на подушках и устроилась поудобней. – Говорил, говорил, я знаю точно. Я просто не думала, что он такой твердокаменный.
– Сергей Петрович?
– А кто же еще?
– Я с ним еще не говорила.
– Теперь уже не надо. Теперь он мне не нужен.
– А мне – придется. Ему много еще предстоит разговоров из-за тебя. Не жалко?
– Абсолютно. Так ему и надо.
– Не понимаю. То ты из-за него хочешь умереть, зна-чит, он тебе небезразличен, а то тебе на него наплевать.
– Мне на него наплевать, если ему на меня наплевать…
– А если б он к тебе пришел тогда, ты думаешь, не было бы у него разных неприятных разговоров?
– Я бы всем сказала, что выпила по ошибке. Думала, мол, что огуречный рассол. У нас он всегда есть, я его люблю без ничего пить, просто так…
Абсолютная, почти невозможная откровенность! Что это – предел цинизма или просто глупость? Ася оглядела комнату. Все блестит, ни пылиночки. Этажерка с книгами. Какими? Надо встать и посмотреть. На стеке дорогой ковер. И пышная постель, на которой лежать, наверное, очень приятно.
– Ты где жила, когда поступала в институт?
– В общежитии. – И мордочка сразу же – и недоуменная, и чуть брезгливая.
Ну еще бы! Ася представила себе плоские общежитские коечки. Там летом никакой, даже кинооткрыточнои индивидуальности. Казенно-деловой стиль, суконные одеяла, мутные стаканы, длинные веревки от штор. Сами шторы в закутке у коменданта лежат. Абитуриенты обойдутся и без них. Одеяла пересчитываются каждый вечер. Стаканы тоже.
– Ты на чем срезалась?
– Первый год на сочинении. Второй – на истории…
– А другие из вашей школы?
– Кто поступал, а кто на работу в городе устраивался!
– А ты на работу не хотела?
– На черную? Еще чего!
– Почему обязательно черную?
– А какая может быть работа без образования?
– Всякая. Ты думаешь, у инженера в цехе очень белая работа? А можно в галантерейном магазине продавать галстуки, ленты. Разве это черная работа?
– Ну вот еще!
Асе подумалось: не надо здесь зря сидеть. Любава ей понятна до донышка. «Банка разбилась всего одна, мне хотелось, чтоб было больше… Много, много битого стекла, как после бомбежки». – «Господи, да где ж видела бомбежку?» – «В фильме „Летят журавли“. Помните, он ее несет по битому стеклу и у нее висят руки…»
Когда Ася уезжала в командировку, она в коридоре встретила Священную Корову. «Видела я таких истеричек, – сказала та. – Это – не тема. Пусть ими занимаются психиатры. Сейчас психов много. Провинциальная экзальтация. Я бы это письмо выкинула, к чертовой матери… Оно с соплями».
Битое стекло и раскинутые руки. Корова как в воду смотрела. Экзальтация. По сути. А сверху огуречный рассол откровенности.
Вошла мать. Три нижние пуговицы на халате так и не пришиты, а ведь прошло уже десять дней. А Любава лежит и, судя по всему, вставать пока не собирается. Мать подала ей молоко. Любава пила мелкими глотками, и при каждом ее глотке у матери вздрагивал подбородок.
– Все будет хорошо, – сказала Ася. – Отдыхай. Я к тебе еще зайду.