Данный риторический оборот (и, в частности, совет «Поезжайте туда-то…») прослеживается в литературе о ловкачах и плутах. В комедии К. Гольдони «Слуга двух господ» главный герой на вопрос нанимателя о рекомендации отвечает: «Справку? Пожалуйста. Для этого вам стоит съездить в Бергамо, там вам про меня всякий скажет». В одном из диалогов Лукиана рассказчик небылиц предлагает собеседнику расспросить о его подвигах, если тому когда-нибудь случится быть в Коринфе [Любитель лжи, или Невер, 30].
12//3
…Я был богатый человек. У меня была семья и на столе никелированный самовар. А что меня кормило? Синие очки и палочка. — Синие очки как принадлежность жулика упоминаются в очерках В. Г. Короленко [Современная самозванщина, 294]. Там же фигурирует используемая самозванцем форменная фуражка с кокардой [323]; как мы знаем, милицейская фуражка с гербом города Киева есть у Бендера [ЗТ 6; ЗТ 14].
Самоварный мотив — очередной штрих еврейского фона у Паниковского, символ буржуазного благополучия. Ср.: «Если бы смерть задавила богатых… то Чарна теперь сидела бы у себя в хорошей комнате, и на столе у нее уже кипел бы самовар — вот такой самовар» [Юшкевич, Король, 287]. Связано скрытой нитью с сервировкой чая, будущей обязанностью Паниковского-курьера в «Рогах и копытах» [см. ЗТ 15//8].
Мнимо-слепой грабитель есть в романе Т. Готье «Капитан Фракасс» [гл. 15]. Ср. запись Ильфа: «Слепой в сиреневых очках — вор» [ИЗК, 297].
12//4
Раньше я платил городовому на углу Крещатика и Прорезной пять рублей в месяц, и меня никто не трогал… Фамилия ему была Небаба, Семен Васильевич. Я его недавно встретил. Он теперь музыкальный критик. — Городовой — нижний чин полиции, служивший в городах по вольному найму, обычно из отставных солдат и унтер-офицеров. В общественном мнении и литературе сложился образ городового как тупого и жестокого слуги деспотического строя. Городовые — «наглые, в белых нитяных перчатках, опора режима и порядка» [Никулин, Московские зори, кн. I: 325] — были для либеральной интеллигенции объектом поношений и насмешек. «Москвичи шутливо относили их к нечистой силе, считая, что в лесу есть леший, в воде — водяной, в доме — домовой, а в городе — городовой» [Телешов, Записки писателя].
Сходная острота — в ДС 8: «Прежнего [заведующего домом собеса] за грубое обращение с воспитанницами сняли с работы и назначили капельмейстером симфонического оркестра».
Параллель (если не прямой источник) к превращению городового в музыкального критика — в предисловии Ф. Сологуба к 5-му изданию «Мелкого беса». Автор упоминает слухи о дальнейшей судьбе Передонова, посаженного в психиатрическую больницу за убийство приятеля-чиновника. «Одни мне говорили, что Передонов поступил на службу в полицию… От других же я слышал, что в полиции служил не Ардальон Борисович, а другой Передонов… Самому же Ардальону Борисовичу на службу поступить не удалось, или не захотелось, он занялся литературной критикой. В статьях его сказываются те черты, которые отличали его и раньше». Ср. также: Кто был городовым, идет в профессора [Вл. Соловьев, Дворянский заем (1891)]. Парадоксальное преображение (смена личности или профессии), выдающее истинную натуру персонажа, — широко распространенный мотив, восходящий еще к овидиевым «Метаморфозам», который некоторые исследователи поэмы называют «кларификацией».
Ср. также эпиграмму Марциала на хлебопека, ставшего стряпчим, но не расставшегося с прежними привычками [VIII. 16]; сатиру Эндрю Марвелла на лекаря, ставшего судьей («The Doctor Turned Justice»). Сопоставление такого рода в риторической (не облеченной в сюжет) форме находим в очерке В. Дорошевича. Полицейский пристав, истязающий арестантов, предан опере и сожалеет, что не стал певцом. «И человек с такими тонкими музыкальными вкусами был приставом. И каким!» [И. Н. Дурново, в кн.: Дорошевич, Избранные рассказы и очерки, 261].
К городовому Ильфа и Петрова близок папаша Прентан в романе Ги де Мопассана «Монт-Ориоль» — бывший тюремщик, ставший в конце концов «попечителем, почти директором» курорта минеральных вод. Как шутит один из героев романа: «Для него ничто не изменилось, и он начальствует над больными, как раньше — над своими заключенными. Ведь лечащиеся водой — это не кто иные, как заключенные, ванные кабинеты — тюремные камеры, душевая — каземат, а помещение, где доктор Боннфий промывает желудок посредством зонда, — камера пыток» [1.4]. Метаморфоза царского городового в советского музыкального критика, равно как и тюремщика в директора курорта, — это, так сказать, кларификация наоборот, где мишенью сатиры является не превращаемый, а тот, в кого превращаются (в ЗТ — советский официозный критик и искусствовед; в одном фельетоне соавторов такой деятель упоминается как «Гав. Цепной»).
Оригинальный вариант данной остроты мы находим в сатириконовской юмореске, где роль перемены профессии играет переселение души: «На одном спиритическом сеансе у знакомых мы вызывали душу одного околоточного, жившего в Москве во времена Власовского. Оказалось, что она живет теперь в теле одного видного литературного критика, приписанного к социал-демократическому участку» [Вл. Азов, Рассуждение об околоточных надзирателях, Ст 21.1912, «полицейский» номер].
Отчество и фамилия городового-критика, возможно, взяты из «Былого и дум» А. Герцена, где фигурирует знакомый автора (но не полицейский) Дмитрий Васильевич Небаба [II. 18].
12//5
По лицу Паниковского бродила безобразная улыбка. — Сходная характеристика — в ИЗК, 223 (1928–1929).
12//6
В городском саду перестал бить фонтан. — О временно переставшем бить фонтане рассказывает Альфред Джингль в связи с эксцентрическим самоубийством некоего испанского гранда: «Вдруг перестал бить фонтан на главной площади — недели идут — засорился — рабочие начинают чистить — вода выкачана — нашли тестя — застрял головой в трубе — вытащили, и фонтан забил по-прежнему» [Диккенс, Пиквикский клуб, гл. 2; о роли фигуры Джингля в формировании образа Бендера см. ДС 5//15].
12//7
Простите, мадам, это не вы потеряли на углу талон на повидло? Скорей бегите, он еще там лежит. — Фраза стоит в одном ряду с «Штанов нет», «Пиво отпускается только членам профсоюза» и другими рассеянными по роману намеками на товарные затруднения эпохи пятилеток. В ней сгущенно отражены дефицит товаров, заменяемых суррогатами, и карточная система, действовавшая в 1930–1934. «В 1930 сахар прекратил свое существование как продовольственный товар; он стал роскошью, отпускаемой лишь привилегированным иностранцам и иногда рабочим, но лишь в строго рационированном порядке», — свидетельствует в своей книге об СССР американский инженер [Rukeyser, Working for the Soviets, 89]. «В то время на кухнях коммунальных квартир непрерывно говорили о повидле, заменявшем дорогой сахар» [из комментариев Н. Я. Мандельштам к «Путешествию в Армению» (1931–1932); цит. по кн.: О. Мандельштам, Соч. в 2 томах, т. 2: 427; курсив мой. — Ю. Щ.]. О карточках, талонах и «заборных книжках» 30-х годов вспоминает другой американец в СССР, описывая «крупного размера книжки с талонами самых разнообразных и сложных цветовых рисунков» [Fischer, Му Lives in Russia, 33–34]. Потеря или кража карточки была для многих катастрофой, находка карточки или талона — невиданной удачей, на чем и играет Бендер, расчищая себе путь сквозь толпу.
12//8 Пусти, тебе говорят, лишенец! — Лишенцы (произносилось «лишонцы») — лица, квалифицируемые как классово чуждый, нетрудовой элемент, и в силу этого лишенные избирательных прав. Феномен лишенчества, наряду с оппозицией «партийности/беспартийности» [см. ЗТ 8//47] — одно из самых жестоких проявлений сословной нетерпимости в 20-е-30-е гг. Лишенец — человек, наказуемый не за провинности, а за то, кем он родился на свет. В число лишенцев попадали кулаки, нэпманы, торговцы, служители культа, бывшие служащие и агенты царской полиции, бывшие помещики и иные элементы, критерий отбора которых не всегда был четко определен. В кастовом обществе эпохи первых пятилеток лишенцы рассматривались как парии и законный объект глумления: «Лица, лишенные избирательных прав, могут голосить, но не голосовать», — таков плакат на Трехгорной мануфактуре, изображающий кулака и священника в виде свиньи и курицы [КП 11.1929]. Лишенцы не могли быть членами профсоюзов, состоять на советской службе, работать на фабриках и заводах; их дети не могли учиться в университетах и служить в Красной армии. Им было отказано в продовольственных карточках и государственном медицинском обслуживании. Литератор Ю. Елагин так описывает статус лишенцев:
«Наша семья была причислена к чуждым и классово-враждебным элементам по двум причинам: во-первых — как семья бывших фабрикантов, т. е. капиталистов и эксплоататоров, и во-вторых — потому что мой отец был инженером с дореволюционным образованием, т. е. принадлежал к части русской интеллигенции, в высшей степени подозрительной и неблагонадежной с советской точки зрения.
Первым результатом всего этого было то, что летом 1929 г. нас всех лишили избирательных прав. Мы стали «лишенцами». Категория «лишенцев» среди советских граждан — это категория неполноценных граждан низшего разряда. Их положение в советском обществе во многом напоминало положение евреев в гитлеровской Германии. Государственная служба и профессия интеллигентного труда были для них закрыты. О высшем образовании не приходилось и мечтать. Лишенцы были первыми кандидатами в концлагеря и в тюрьмы. Кроме того, во многих деталях повседневной жизни они постоянно чувствовали униженность своего общественного положения. Я помню, какое тяжелое впечатление на меня произвело то, что вскоре после лишения нас избирательных прав к нам на квартиру пришел монтер с телефонной станции и унес телефонный аппарат. «Лишенцам телефон иметь не полагается», — сказал он» [Елагин, Укрощение искусств].
О недоступности для лишенцев высшего образования см. глумливое свидетельство современного очеркиста: