К этой типологии можно добавить, что категория (б) — переродившаяся, «продавшая шпагу свою» — не вся состояла из хищников и карьеристов: среди нее, несомненно, было и немало мирных, безамбициозных обывателей, вполне удовлетворенных возможностью спокойно существовать при новой власти (ср. Лоханкина). С другой стороны, и категория (г) — «гамлетовская», шокированная своей неожиданной выключенностью из истории, — едва ли была поголовно одержима жаждой приобщения к «озаряющему свету» социализма, подобно (по его признанию) самому Н. П. Ожегову, или олешинскому Кавалерову, чьи терзания достаточно узнаваемы в никпетожевском описании, или самому создателю «Зависти» и подобным ему интеллигентам-«попутчикам». В этой группе, всерьез сознающей свою интеллигентскую избранность и способной трезво оценивать ситуацию в стране, несомненно имелись резкие критики социалистических утопий и идейные противники режима. К последним близка и еще одна, отсутствующая в типологии Никпетожа, категория (д) — узкая, но престижная прослойка технической и гуманитарной элиты, профессионалы умственного труда, чья европейская образованность и нужность как специалистов делала их потенциально независимым, почти что экстерриториальным сегментом общества.
Нет сомнения, что начинающаяся эпоха индустриализации была трудным временем для всех истинных интеллигентов и интеллектуалов, прежде всего, конечно, типа (г) и (д). Отношение власти к этим лицам, особенно к беспартийным, было холодным и настороженным; ужесточались требования, усиливались карательные и проработочные меры. Это были годы бичевания и самобичевания интеллигенции, в которой старательно подогревали ее традиционное чувство вины и «долга перед народом». В литературе замелькал тип интеллектуала-отщепенца, жалкого мозгляка, отброшенного в сторону победным шествием пролетариата, вынашивающего в своем углу планы мести и реванша. В особенно ядовитых тонах изображаются интеллигенты молодого и среднего поколений, выросшие под знаком культурного расцвета предреволюционных лет. В этих персонажах, представлявших, очевидно, наибольшую опасность для новых руководителей жизни, сквозь густой слой яда и карикатуры более или менее явственно проглядывают черты элитарной рафинированности, ума, образования, незаурядных способностей — лишь для того, чтобы в конечном счете подвергнуться сугубому поруганию и развенчанию. Таковы Иван Бабичев, Кавалеров, Елена Гончарова у Олеши, Володя Сафонов в «Дне втором» Эренбурга, интеллигенты-спецы в советских пьесах, злобствующие из-за своей ущемленности и засилья хамоватых выдвиженцев (например, у А. Афиногенова) и др. Все это, как правило, люди с большими амбициями, которые хотели бы играть видную роль в современной жизни и, несомненно, играли бы ее, если бы не революция. Они озлоблены, так как чувствуют себя насильственно вытесненными со своего законного места в истории двадцатого века.
Легко видеть, что Васисуалий Лоханкин не находится ни в каком родстве с подобными персонажами советской литературы и с их прототипами, притеснявшимися «хамской властью» за духовный аристократизм и независимость. Он не обладает ни одним из характерных признаков интеллигенции типов (г) и (д) и не может прочитываться как пародия на нее. Безосновательно утверждение, будто Лоханкин типизирует черты людей, воплощавших совесть эпохи, понимавших гибельность принципа «все дозволено» и т. п.4Через его карикатурный облик ни в какой, сколь угодно искаженной, форме не просвечивают ни интеллект, ни культура, ни способности, ни амбиции. Исключенный из пятого класса гимназии, Лоханкин по образованию стоит ниже Митрича, окончившего Пажеский корпус, и читает не Достоевского, а мещанский иллюстрированный журнал гимназических лет. Он не стоит в явной или скрытой оппозиции к советскому строю, ущемленности не испытывает и вполне доволен своей жизнью под крылышком совслужащей жены. «Либерализм», «революция» и «сермяжная правда», о которых размышляет Лоханкин, — это не язык интеллектуалов конца 20-х гг., а скорее обрывки какого-то исчезнувшего древнего наречия. Инсинуации о высмеивании соавторами мыслящих профессионалов, преследовавшихся в эти годы властью (как Г. Г. Шпет, А. Ф. Лосев и др.), образом Лоханкина не подтверждаются.
Эти обвинения мало согласуются и с тем, что мы знаем о гражданской позиции авторов ДС/ЗТ из других их сочинений и из исторических данных. Как справедливо указывает Я. С. Лурье, соавторы были далеки от антиинтеллигентских кампаний и «ни разу не выступили против конкретных интеллигентов, враждебных советской идеологии и претендовавших на собственное мнение» [Курдюмов, В краю непуганых идиотов, 92–93]. Когда им случалось вышучивать тех или иных коллег по литературе и искусству, то объектом насмешки по большей части оказывался как раз трусливый конформизм, а отнюдь не свободомыслие [там же, 93,98–99]. Образцы действительно антиинтеллигентской сатиры тех лет скорее следует искать у других авторов. Можно указать, например, на фельетон А. Зорича «Разговор в вагоне» [ТД 03.1930]. Его отрицательный герой, писатель, представлен как личность весьма рафинированная, чьи мысли куда современнее и содержательнее лоханкинских (т. е. как тип [д] или критически настроенный [г]).
Какой же тип интеллигенции отражает Васисуалий Лоханкин? Как считает Я. Лурье, ему свойственна «готовность принять разумность всего на свете и любого изменения общественного климата, возникавшая у русской интеллигенции на протяжении ее истории постоянно», оппортунистическая склонность интеллигента видеть «провиденциальный смысл» в любых превратностях судьбы — ср. лоханкинское: «А может быть, так надо?» [Курдюмов, В краю непуганых идиотов, 103–104]. Против этого общего положения трудно возражать. Однако попытки автора более узко локализовать фигуру Лоханкина представляются нам спорными. По его словам, указанные инварианты русской интеллигенции нашли свое очередное воплощение в советских «кающихся интеллигентах» 1929–1930 гг. — таких, как Ю. Олеша, Л. Леонов, И. Эренбург, «не только усматривавших глубокий смысл во всем происходящем, но выступавших при этом от имени советской интеллигенции — с пафосом и самобичеванием». Именно в этих попутчиках исследователь склонен видеть «ближайшую параллель Лоханкину». Манеру последнего упиваться собственным страданием, «хлестать свое горе чайными стаканами» он сопоставляет с заявлениями Ю. Олеши о том, как ему противно быть интеллигентом, а также с воплем писателя в одном из фельетонов соавторов: «Братья, меня раздирают противоречия великой эпохи… и я этим горжусь» [На зеленой садовой скамейке, в их кн.: Как создавался Робинзон; см. Курдюмов, 103–104]; ср. сходство слов писателя с характеристикой Я. Ожеговым гамлетовских интеллигентов как «распятых на историческом перекрестке». Иными словами, согласно Н. П. Лурье, Лоханкин представляет советских интеллектуалов категории (г) — мающихся между стремлением быть впущенными в новую жизнь и гуманистическими пережитками прошлого.
Легко видеть, сколь многое в образе Васисуалия не находит себе места в этой схеме. В отличие от Олеши, Леонова и им подобных советских интеллектуалов, он обладает крайне скудным культурным багажом. В противоположность им, он и не думает «меряться с пятилеткой» (читает «Родину» вместо того, чтобы с Варварой восторгаться летчиком Севрюговым), не испытывая по этому поводу никаких угрызений совести. Упоминаемое Никпетожем воздушное голодание гамлетовских интеллигентов ему неведомо. Не чувствует он, подобно Олеше, и стыда за свою интеллигентность, а, напротив, с гордостью причисляет себя к этой прослойке. Ни Олеше, ни Леонову не пришло бы в голову клясться именами П. Милюкова и А. Кони — кумиров Лоханкина; и в такой же степени чужды им сермяжная правда, великая жертва, очищение и тому подобные понятия из идейного багажа Васисуалия.
Вряд ли стоит искать в образе Лоханкина безупречной пригонки к какой-либо из злободневных классификаций. Нет оснований для возведения его ни к тем преследуемым интеллектуалам 20-х гг., пинать которых не стеснялись многие из «верноподданных» литераторов, ни к тем, которые сами себя бичевали за классовую неполноценность. Лоханкин — во многом искусственная, мифологизированная фигура, в которой в карикатурном, хотя и узнаваемом виде отражены избранные (и наиболее уязвимые) черты архетипического, т. е. прежде всего дореволюционного, интеллигента прогрессивно-либераль-ного толка: есть в нем что-то от народника и славянофила, преклоняющегося перед мужичком-богоносцем (сермяжная правда), от либерала-просветителя (А. Кони), от кадета (П. Милюков), от эсера (голодовка) — и все это на фоне таких общероссийских универсалий, как обломовский диван, маниловские прекраснодушные мечтания, полная непрактичность и непригодность к жизни. Есть в нем, конечно, и отмеченный Я. Лурье оппортунизм, но едва ли основательны попытки видеть здесь отражение именно советских (и даже еще конкретнее: писательских) умонастроений. Исследователь сам констатирует, что эта черта была свойственна русской интеллигенции на протяжении всей ее истории.
В разговорах и размышлениях Васисуалия Андреевича мелькают слова, которыми — не без самолюбования — имели обыкновение говорить о дореволюционной интеллигенции ее историки и панегиристы. В первую очередь, сюда относятся разглагольствования Лоханкина о жертвах («Может, именно в этом искупление, очищение, великая жертва…») 5 и мотив страданий, исканий, попыток ответить на «проклятые вопросы» («Ив жизни Васисуалия Андреевича наступил период мучительных дум и моральных страданий… Лоханкин… страдал открыто, величаво, он хлестал свое горе чайными стаканами, он упивался им… мог ли он помнить о таких мелочах быта… когда не было еще точно уяснено все многообразное значение русской интеллигенции?.. И покуда его пороли… Васисуалий Андреевич сосредоточенно думал о значении русской интеллигенции…» [3T13]) 6.
Пренебрежение к «мелочам быта» и к практической деятельности ввиду наличия высшей цели, карикатурно отразившееся в истории с лампочкой и в нежелании Лоханкина где-либо служить, отмечалось критиками русской интеллигенции как еще одна характерная ее черта