са» [Н. Никитин, Поговорим о звездах (1934)]. В пьесе Н. Погодина «Темп» (1929) выведен американец Картер, обладающий столь же непоседливым характером, как и Заузе: подобно ему, он жалуется, что теряет время зря, что без конца слышит фразу «На будущей неделе», заявляет, что ему нужен не роскошный кабинет и письменный стол, а работа на стройке, что он не желает получать деньги даром и намерен, расторгнув контракт, вернуться в Америку и т. п.
В отдельных случаях иностранный специалист наделяется и функциями вредителя, как, например, уже упомянутый Квелш в пьесе А. Глебова.
В образе Заузе актуальные черты недовольного советскими обычаями иностранного специалиста наложены — как обычно в ДС/ЗТ — на более традиционные мотивы. В русской литературе есть тип наивного чужеземца, который (а) приходит в изумление, а то и в отчаяние от экзотических российских обычаев, остраняет их своим непониманием; (б) сравнивает их с разумными и благообразными обычаями своей родины;
(в) сообщает о них на родину, воображает изумление и недоверие соотечественников;
(г) ищет утешения в общении с родным домом, в мыслях о семье или невесте.
Как чеховский «глупый француз» в одноименном рассказе думает об изумившем его едоке в ресторане: «Будь этот господин у нас во Франции, его показывали бы за деньги», — так Заузе все время думает о том, что сказал бы о советских обычаях «наш добрый доктор математики Бернгард Гернгросс». В сатире В. Зоргенфрея «Прощание» (1906) немец Фридрих Купфер, уезжал в Россию «по делам торговой фирмы» и предвидя невзгоды, слезно прощается со своей «добродетельной Шарлоттой» [в кн.: Стихотворная сатира первой русской революции]. К тому же ряду относится герой «Епифанских шлюзов» А. Платонова — погибающий в петровской России английский инженер. Как и немец Заузе, он ведет переписку с оставленной в Англии невестой.
18//16
«Wolokita!» — взвизгнул он дискантом… — Волокита, наряду с бюрократизмом, разгильдяйством, аллилуйщиной и проч., — постоянная мишень критики. «Правда» 1929–1930 пестрит заголовками типа: «Триумфальное шествие волокиты», «Музей волокитчиков», «Волокита с кредитами», «Бить тревогу и бить волокитчиков» и т. п. «Раздавить гадину — многоименную, многоглавую Волокиту Волокитовну» [из провинциальной прессы; цит. в кн.: Кольцов, Крупная дичь, 276].
«Бог правду видит, да не скоро скажет. Что за волокита?» [ИЗК, 274].
18//17
Остап… подвел его [Заузе] к висевшему на стене ящику для жалоб… — …Шрайбен, шриб, гешрибен… Я пишу, ты пишешь, он пишет, она, оно пишет. Понимаете? Мы, вы, они, оне пишут жалобы и кладут в сей ящик… И никто их не вынимает… Я не вынимаю, ты не вынимаешь… — В учреждениях вывешивались «ящики для подачи жалоб и заявлений в комиссию по чистке аппарата» [см., например, КН 30.1929]. Одесская киностудия в 1930 выпустила фильм «Чистка, или Ящик для жалоб» [Советские художественные фильмы, т. 1]. Невынимание жалоб было предметом журнальных шуток: при вскрытии одного ящика обнаружились-де древнерусские челобитные [Бе 12.1928]. См. стихотворение Маяковского «Легкая кавалерия» и т. п. Более отрадная картина, рисующая внимательный разбор жалоб, дана в очерке Л. Славина «Добровольцы» [ТД 05. 1929].
Бендеровский разговор с немцем с помощью школьных таблиц спряжения («Я не вынимаю, ты не вынимаешь…») имеет прецедент в рассказе Б. Левина «Ревматизм» (1929). Он относится к другому, историческому эпизоду общения русских с немцами: к их братанию в окопах в дни Октябрьской революции. Герой рассказа, умирающий Карпович, вспоминает об этом в больничном полубреду: «Кругом была смерть. И вдруг революция. Довольно! Генуг! Товарищи немцы, мы не хотим умирать! Вы не хотите умирать! Я не хочу умирать! Он не хочет умирать!» [в его кн.: Голубые конверты]. Ярко и эффектно написанный рассказ Левина мог быть знаком соавторам.
18//18
— Ва-ва, — сказал уполномоченный по копытам, прислоняясь к стене, — ва-ва-ва… — Там, — пробормотал Балаганов, протягивая дрожащую руку. — Испуг Балаганова густо стилизован, напоминает одновременно о гоголевском «Ревизоре» и о декадентско-мистической струе в литературе начала XX века. Ср.:
(а) «Городничий (подходя и трясясь всем телом, силится выговорить): А ва-ва-ва… ва. Хлестаков (быстрым отрывистым голосом): Что такое? Городничий: А ва-ва-ва… ва. Хлестаков (таким же голосом): Не разберу ничего, все вздор. Городничий: Ва-ва-ва… шество, превосходительство, не прикажете ли отдохнуть…»
(б) Словечко «там» — из лексики символистов. Под названием «Там, внутри» шла на русской сцене пьеса «Intérieur» М. Метерлинка [см. ЗТ 14//25]. «Да, да, что-то там трется, там вот, там, под дверью… Нет, нет, там кто-то есть… Это прекрасная Госпожа наша из замка, что там… Это я дрожу от радости, что Она там… Да, там, я Ее вижу, я Ее узнаю…» [Ш. Ван Лерберг. Они почуяли (драма) // Чтец-декламатор, 272–277; курсив мой. — Ю. Щ.] и др.
18//19
Остап открыл дверь и увидел черный гроб… Это был прекрасный агитационный гроб [ «Смерть бюрократизму!»]… — «В большой пустой комнате стоит агитационный гроб, который таскают на демонстрациях» [ИЗК, 229].
Для тех лет характерны всякого рода массовые агитационные действа. Разыгрывались они с неподдельным энтузиазмом, давая участникам радостное чувство слияния в единомыслящую, движимую единым порывом семью советских людей. Были популярны инсценировки суда (показательные суды над галстуком, «бациллой никотина» и проч.). С особенным неистовством разыгрывались метафоры смерти, похорон, убийства, применяемые к разного рода пережиточным и враждебным явлениям. Развилась манера душераздирающих выкликаний о том, чтобы «похоронить религию», «убить, задушить, растерзать бюрократизм», «раздавить гадину — многоименную, многоглавую Волокиту Волокитовну». Введение непрерывки [см. ЗТ 8//20] означало, что «ленивое, сонное, церковное воскресенье должно умереть». Характерны эти нагнетания прилагательных и глаголов, призванных бить по нервам и взвинчивать ярость масс на расправу с соответствующими пережитками. Школьники выходили на улицу с транспарантами «Смерть куличу и пасхе»; профессор-юрист читал публичную лекцию под заглавием «Похороны старого права»; смена кабинета в Англии описывалась как «Погребение Болдуина»; пуск фабрики-кухни — как «Смерть 24 000 примусов»; в передовой деревне крестьяне разыгрывали «Похороны сохи и плуга» 3 и «Похороны коромысла». Эта площадная символика, видимо, шла от давних международных марксистских традиций: так, в 1890 рабочие-социалисты в Германии устроили «похороны» враждебного им законодательства, с факельным шествием и пением. Но в целом использование похоронных мотивов имеет, конечно, более древние корни (не вдаваясь в историю, упомянем хотя бы регулярные «погребения» литературных противников на собраниях Арзамасского общества).
Развивая метафору дальше, упоминали такие атрибуты, как могила, крест, гроб, саван, свечи и т. д. В манифестациях и карнавалах эти атрибуты представали в буквальном виде — как гигантские кресты, катафалки, процессии, отпевания. В дни 10-летия Октября на демонстрациях можно было видеть огромный ткацкий станок с надписью: «Мы ткем саван мировой буржуазии». В журнале «Смехач» изображалась могила старого рубля с крестом в виде экономических «ножниц». На вхутеиновском карнавале в Парке культуры летом 1929 «нэпман, бюрократ, вредитель, кулак и поп ехали в допотопных извозчичьих пролетках на собственные похороны». В фельетоне Н. Адуева упоминался (вымышленный) сатирический журнал «Красный катафалк».
Гроб, этот непременный элемент агитационных выставок, демонстраций и зрелищ, применялся по разным поводам. «Здесь лежит последний неграмотный красноармеец» — гласила надпись на черном гробу, который воины Красной армии носили по ленинградским улицам в Первомай 1925. В октябрьскую годовщину того же года в Ленинграде рабочие холодильного завода везли ледяной гроб с замороженным в нем «Вторым Интернационалом»; без гроба этой организации не обошлись и празднества десятилетия революции в Москве. В эти же дни по столице ездили трамваи с сооруженной на крыше карикатурой «Российский капитализм в гробу». Бывшие беспризорники, чью коммуну в 1928 посетил М. Горький, к приезду гостя украсили залу картонным гробом с надписью «Капитал». В двенадцатую годовщину революции через Красную площадь в Москве двигались черные гробы с трупами «религиозных праздников» всех верований.
К ситуации в ЗТ близок очерк Н. Никитина «Предание»: рассказчик, нечаянно запертый в холодильнике, находит там гроб, а в нем — труп в сюртуке и цилиндре; потом оказывается, что «труп был куклою, спрятанной еще от октябрьских праздников, изображавшей капитализм в гробу» [Никитин, С карандашом в руке].
Маскарад смерти и погребения применялся также на производстве — для воздействия на нерадивых работников. На журнальной фотографии 1930 мы видим рабочих литейного цеха, насыпающих символические могильные холмы для лодырей и пьяниц: «Прогульщик Иванов, гуляет второй день, погиб для рабочего класса» и т. п. Рабочие Магнитогорска в повести В. Катаева соорудили для нарушителя трудовой дисциплины крест с надписью: «Здесь покоится Николай Саенко из бригады Ищенко. Спи с миром, дорогой труженик прогулов и пьянки». Агитгроб с надписью «Прогульщик, лодырь, лентяй» стоит как предмет мебели в комнате ударника Битюгова в киносценарии Ильфа и Петрова «Барак» (1932).
Частое употребление превратило метафору смерти в назойливый штамп. Соавторы находят оригинальный способ ее освежения, заставляя наивного Балаганова приходить в ужас при виде антибюрократического гроба.
Пародийное использование этого мотива (сходное с ЗТ в том, что герой ошибается насчет значения гроба) встречаем в рассказе Чехова «Страшная ночь»: чиновник и его приятели с ужасом находят у себя дома гробы, которые, как потом выясняется, присланы на сохранение их знакомым, гробовых дел мастером, опасающимся описи имущества.