2 [к 16//5] Об особой знаковости фамилии «Семашко» свидетельствует способность ее служить своего рода паролем при общении разноязычных, но составляющих одну семью граждан СССР: «Я нагоняю двух казаков [казахов] — старого и молодого. Старик некоторое время смотрит на меня часто мигающими глазами, а затем членораздельно говорит: — Семашко Москва бар [есть, имеется]… Старик обращается ко мне вторично, тыча пальцем в мою сторону, причем из всех его слов я понимаю только два: Семашко и бар. Предполагая, что он принимает меня за Н. А. Семашко, я отрицательно покачиваю головой и на «русско-казакском» языке говорю: — Моя Семашко ёки [нет]» [В. Дробот, Паровоз через пустыню, Ог 11.11.28]. Напомним, что в этой роли общепонятного пароля выступала фамилия «Ленин» (см. эпизод с партизанами, допрашивающими американца, в «Бронепоезде» Вс. Иванова).
3 [к 16//5]. «Открытие Америки», Колумб в связи с именно театральным новаторством — метафора, видимо, уже бытовавшая в культурном дискурсе эпохи и взятая оттуда соавторами. Мемуарист передает, например, слова известного театрального критика старого закала А. Р. Кугеля, который в частном разговоре в 1927 говорил: «Мы не можем быть перманентными Колумбами», — и добавил, что «в других областях искусства тоже давно не видно никаких Колумбов» [Рафалович, Весна театральная, 38].
4 [к 16//6]. Как указал А. Д. Вентцель, «слово «студент» в 20-е годы употреблялось в смысле «человек, бывший студентом при старом режиме»… для нарождающегося советского студенчества использовалось слово «вузовцы»» [Комм, к Комм., 77]. Ср. гордые слова булгаковского профессора Ф. Ф. Преображенского: «Я московский студент». Ассоциация эта вполне могла работать на тот ореол забытых теней или «мертвых душ», который отмечен нами в отношении обитателей общежития. Но было вполне употребительно и слово «студент». Для 20-х гг. характерно сосуществование старых и новых терминов: почтальон — письмоносец, спорт — физкультура, коммунист — партиец и др. [см. ДС 29//6, ЗТ 7//3].
Москва в эпоху «Двенадцати стульев» (из воспоминаний А. Гладкова)
Москва середины двадцатых годов. Нэп в разгаре. Витрины Петровки и Столешникова демонстрируют последние парижские моды. В традиционном послеобеденном променаде можно увидеть эти моды на живых образцах. Бесшумно летят извозчики-лихачи на дутых шинах. Вечерами они вереницами стоят у ресторанов. Вывески магазинов и кафе подчеркивают деловую и духовную преемственность с прошлым: молочные носят имена Чичкина и Бландова, сушеные фрукты — Прохорова, пивные — Корнеева и Горшанова, кафе — Филиппова и Сиу. Тощие клячи тащат по городу закрытые грузовые фургоны. На них имя: «Яков Рацер». Это продажа угля по телефонным заказам. Иногда частники прикрываются видимостью артели или кооператива, и, например, популярная аптека на Никольской называется «Аптека общества бывших сотрудников Феррейна». Потом исчезнет и этот фиговый листок, но еще долго москвичи будут называть аптеку именем Феррейна, от которого осталось только одно это имя, и привычка сохранит его почти до наших дней, как и легендарное имя купца Елисеева.
Но есть и другая Москва — Москва Госплана и наркоматов, Москва заводских окраин, рабкоров, комсомольских клубов, Москва Маяковского и Мейерхольда, Университета имени Сунь Ятсена и Сельскохозяйственной выставки. Эти две Москвы — нэповская, с ее обманчивым блеском, и советская, коммунистически-комсомольская — даже во внешнем облике города существуют рядом, почти несмешивающимися слоями, как жидкости с разным удельным весом. И, пожалуй, это самая яркая и бросающаяся в глаза особенность Москвы двадцатых годов. Торопливая, как бы сама не верящая в свою долговечность, показная роскошь нэпа и демократический аскетизм советской Москвы. Аскетизм этот несколько демонстративен: он связан уже не столько с материальным уровнем жизни, резко поднявшимся после укрепления советского рубля, сколько с желанием противопоставить что-то всему «буржуйскому»; он полемичен, вызывающ и доходит до крайностей. Меховщик Михайлов выставляет в своем магазине на углу Столешникова и Большой Дмитровки соболя и норки, а в комсомоле спорят о том, имеет ли право комсомолец носить галстук.
С одной стороны — фламандское изобилие прилавков в Охотном ряду; свистки «уйди-уйди» у еще не снесенной Иверской; беспризорники в асфальтовых котлах; куплетисты Громов и Милич, поющие на мотив «Ламца-дрица» об абортах, алиментах и Мейерхольде; казино с величественным крупье, похожим на члена палаты лордов; пивные с полами, посыпанными опилками, с моченым горохом и солеными сухарями на столиках; на территории бывшей Сельскохозяйственной выставки чемпионаты борцов с участием Поддубного, Башкирова, Шемякина; гулянье с самоварами напрокат на Воробьевых горах; цыгане в «Праге»; каламбуры митрополита Введенского [видимо, имеются в виду знаменитые публичные диспуты между этим блестящим первосвященником-обновленцем и А. В. Луначарским. — Ю. Щ.]; американские кинобоевики в кинотеатре на Малой Дмитровке; бесконечные рекламы курсов «Полиглот» и врачей, принимающих на дому; церковный звон, еще легко пробивающийся сквозь уличный шум, состоящий из пронзительных трамвайных звонков, цокота лошадиных копыт, разнообразных голосов автомобильных сирен и диких воплей разносчиков…
С другой стороны— полные достоинства совслужащие; «моссельпромщицы» на углах с синими лотками и в кепи с длинными козырьками; первые радиоконцерты с неизбежным гусляром Северским, почти каждый день певшим «В лесу, говорят, в бору, говорят»; фотомонтажи Родченко и фильмы Льва Кулешова; пионеры с кружками, собирающие пятаки в пользу английских горняков; командиры в буденовках с огромными красными диагональными нашивками на шинелях; «Синяя блуза» в Доме союзов; стриженые рабфаковки в кепках; дискуссионные листки в «Правде»; кожаная тужурка [директора Госиздата] Артемия Халатова; Луначарский, с интеллигентным грассированием выступающий со вступительным словом к прыжкам чубатого клоуна Виталия Лазаренко (старшего); рифмованные рекламы папирос на крышах трамваев; обнесенный забором пустырь на Тверской, на углу Газетного, где строится будущий Центральный телеграф; китайские студенты, играющие в волейбол во дворе Университета имени Сунь Ятсена — на углу Волхонки и Большого Знаменского…
Газетная дискуссия о галстуке принимает вдруг широкий и весьма пылкий характер. Театр Пролеткульта ставит новую пьесу Анатолия Глебова, так и называющуюся — «Галстук». В кассах билетов на нее не достать; все спектакли заранее проданы для комсомольских культпоходов. Споры в антрактах в фойе и на плохо освещенных Чистых прудах, когда зрители расходятся по домам. Проблему галстука «заостряют», «углубляют», «ставят ребром», связывают с проблемами быта, семьи, любви. В своей стихотворной публицистике этой темы касается Маяковский, а на страницах «Комсомольской правды» сам редактор Тарас Костров посвящает ей значительную часть большой статьи «О культуре, мещанстве и воспитании молодежи». [Гладков, Поздние вечера, 23–24].
17. Уважайте матрацы, граждане!
17//1
…Первое — борщ монастырский… — В студенческой столовой это скорее всего означает «вегетарианский» и намекает на аскетизм меню, хотя исторически данный эпитет вызывает и более привлекательные ассоциации; были, например, стерлядь, карп и судак «по-монастырски» — блюда, подававшиеся в лучших нэповских ресторанах [см. Dillon, Russia Today and Yesterday, 39; Инбер, Место под солнцем, гл. 11; Бережков, Как я стал… 81, и др.].
17//2
…В вегетарианской столовой «Не укради»… — Библейская заповедь [Исход 20.15, Евангелие от Марка 10.19].
Названия пивных, ресторанов и столовых в нэповской Москве были броскими; некоторые имели форму шуток или поучительных обращений. В прессе упоминается трактир «Дай взойду» [Бе 12.1926]. Мемуаристы вспоминают столовую «Сыты» на Арбатской площади, а также пестрый веер названий вегетарианских заведений: «Убедись», «Примирись» 1, «Гигиена», «Я никого не ем»; последнее, в Газетном переулке, существовало еще до революции [Либединский, Современники, 52; Ильф, Москва от зари до зари; Вагинов, Бамбочада (1931); КН 23.1926; И. Равич, в кн.: М. Кольцов, каким он был, 224]. Вегетарианская столовая «Не убий» — место действия романа И. Эренбурга «Жизнь и гибель Николая Курбова» (1922).
Не исключено и то, что «Не укради» — намек на те столовые, где «ножи и вилки прикованы цепями к ножке стола (чтоб не украли)» [Ильф, Петров, Халатное отношение к желудку, Собр. соч., т. 2].
17//3
Коля вдруг замолчал. Все больше и больше заслоняя фон из пресных и вялых лапшевников, каши и картофельной чепухи, перед Колиным внутренним оком предстала обширная свиная котлета. — Видение, встающее перед внутренним взором, — мотив, встречаемый и в высоком, и в пародийном ключе. Пример первого — сцена, где Макбету чудится парящий в воздухе кинжал. Комический вариант, перекликающийся с данным местом ДС, ср. у Чехова: «В закрытых глазах засыпавшего Перекладина… метеором пролетела огненная запятая. За ней другая, третья, и скоро весь безграничный, темный фон, расстилавшийся перед его воображением, покрылся густыми толпами летавших запятых… На темном фоне появились восклицательные знаки… На темном фоне все еще стоял большой знак» [Восклицательный знак].
В «Мистерии-буфф» В. Маяковского голодному Купцу все котлеты снятся [стих 562]. Видения еды встают перед голодным драматургом в рассказе В. Катаева «Красивые штаны» (1922), который «в полдень лег на полосатый тюфяк и представил себе большой кусок хлеба с маслом, кружку молока и яичницу» [Собр. соч., т. 2], и перед безработным художником Пинетой в повести В. Каверина «Конец хазы» (1925): «Пышная рисовая каша с маслом приснилась ему: каша пыхтела и лопалась, и каждая дырочка тотчас же наполнялась прозрачным маслом» [гл. 2].
У С. Заяицкого в «Жизнеописании С. А. Лососинова» (1926) гастрономическое видение является герою в сходном с ДС контексте. В изголодавшейся революционной Москве заглавный герой «вдруг ясно представил себе запотевшую от холодной водки рюмку» в то время, когда его сослуживцы хором осуждают алкоголь и пьянство, как Коля с жаром осуждает мясо [ч. 3, гл. 5].