Где он слышал его?
И вдруг Любар вспомнил. Конечно, тёмной ночью, на улице, у дома Анаит. Именно обладатель этого голоса тогда поносил его последними словами: «Этериот! Грязная скотина!.. Пусть подыхает здесь!»
Мимо него прошагал, громыхая железными боднями на сапогах, закованный в тяжёлую катафракту[93] широкобородый детина огромного роста.
– Кто это? – спросил шёпотом Любар у Болли, проводив великана подозрительным взглядом.
– Это Георгий Маниак, полководец. Он победил сарацин на Сицилии. Очень важный сановник. Человек, близкий к царевне Феодоре.
Любар нахмурил чело и задумался. После, когда верзила Тростейн произвёл смену стражи, он в нарушение всех дворцовых правил постучался в покои проэдра.
Толстый слуга с глухим ворчанием сопроводил молодца в просторный внутренний покой.
Проэдр Иоанн лениво возлежал за трапезой, по холёным коротким пальцам его тёк жир. Было холодно, в щелях высоких окон завывал злой ветер, Иоанн зябко кутался в шерстяной хитон. В углу в жаровне шипели раскалённые угли.
– Ты имеешь ко мне какое-нибудь дело? – удивлённо спросил проэдр. – Хочешь что-то сообщить? Говори, не бойся.
– Достопочтимый! Там, в галерее. Я узнал по голосу одного из тех людей, что напали на нас ночью, – взволнованно выпалил Любар.
– Какой ночью? Ты что-то путаешь, мой юный охранник. Да, да.
– Ну как же? Тогда меня едва не убили. Разве ты не помнишь? – растерянно пробормотал юноша.
– Откуда мне знать, когда тебя могли убить? – Евнух пренебрежительно скривился и передёрнул плечами. – Но любопытно, кто же осмелился покушаться на твою жизнь? Да, да.
– Георгий Маниак.
– Ты ошибаешься, дружок, – снисходительно усмехнулся Иоанн. – Георгий Маниак не из тех, кто нападает на людей по ночам. Это недостойно высокого сана патриция. Да, да.
– Но то он был. Не мог я ошибиться! – воскликнул Любар.
– Ты начинаешь мне надоедать, этериот, – в голосе проэдра послышалась угроза. – Да, да.
– Вот, стало быть, как! – Любар сам не знал, зачем, для чего бросает он в лицо этому противному жирному вельможе такие гневные слова. В них выразил он всё своё презрение, всю накопившуюся ненависть к напыщенному, надменному, подобному клещу-кровососу городу Константина, Новому Риму, в котором он сам, Любар, был как капля воды в безбрежном океане, как песчинка в жаркой пустыне; исчезнешь, погибнешь – никто не заметит.
– Сокрыть хочешь деянья тёмные! Думаешь, за золото ваше паршивое животы кладём мы, русы?! Нет, не за золото! Хочешь, чтоб забыл я, как крался с тобою, будто вор в ночи, по улочкам, как напали на нас, как сбежал ты, бросил меня! Не будет тако! Мыслишь, за золото честь я свою молодецкую продам! Нет, волче! Николи мы, русы, рабами, скотами бессловесными не были! И ежели позабыл ты злодейство Маниака сего, так я того не забуду!
Иоанн, багровый от гнева, яростно зазвонил в серебряный колокольчик. Несколько цепких сильных рук ухватили Любара за плечи. Молодец тщетно пытался вырваться. Затрещал суконный русского покроя кафтан.
– В темницу этого безумца! Сгною тебя, тварь! Червь ничтожный! Да, да! – кричал, брызгая слюной от злобы, евнух. – Ты испортил мою трапезу, безумец!
…Оружные греки с секирами в руках вывели Любара из дворца и бросили в холодную каменную башню. За спиной его опустилась решётка, в окованной железом двери лязгнул тяжёлый замок.
В лицо пахнуло плесенью и сыростью, за зарешеченным узким оконцем раздавался рокот волн.
Тюрьма! Что может быть хуже?! С тоской и болью Любар воззрился в видное из окна хмурое, пасмурное небо.
Он вдруг осознал, что отсюда, из этого каменного мешка, нет и не может быть никакого спасения. И никогда не суждено ему увидеть снова очаровательную улыбку прекрасной Анаит.
Застонав от отчаяния, Любар рухнул на жёсткую солому в углу каморы.
19
За каменными стенами Месемврии Катаклон пережидал суровое лихолетье. В окна бил нескончаемый холодный дождь, по небу медленно проплывали налитые свинцом тучи, а вдали ярились, щерясь пенистыми гребнями, высокие морские волны. Становилось уныло, тоскливо, неуютно. Мёрзший Кевкамен грелся возле жаровни с углями, кутался в тёплые одежды и проклинал всех на свете: Лихуда – за его неудачливость, Мономаха – за чрезмерную осторожность, проэдра Иоанна – за лживость и коварство, Анаит – за каменную твёрдость и неприступность. Даже жить гордая армянка не захотела в доме его матери, а сняла с мамкой дом на одной из окраин города, под самой стеной. Уж как ни пытался Кевкамен приблизиться к ней, ничего не выходило. Анаит отвергала его дорогие подарки, изящной ручкой отстраняя от себя жемчуга и золото, снова говорила, что не любит его, что не верит его словам о любви. Глупая гордячка! Что же, пока он, Кевкамен, бессилен что-нибудь изменить. Но всё-таки он питает надежду, что пробьёт и его час.
…Зима прошла, в Месемврии становилось солнечно, распускались на деревьях почки, защебетали птицы в рощах. Природа оживала, словно бы пробуждаясь к деятельности, и Кевкамен тоже как-то встряхнулся, предчувствуя в глубине души: вот-вот грядут перемены.
Из Константинополя доходили скупые вести: на троне сидит Михаил Калафат, племянник умершего Пафлагона; всеми делами вершит по-прежнему Иоанн; из дальних походов возвратился с богатой добычей нурман Гаральд Гардрад.
Катаклон устал ждать, его дух, его энергия, требующие выхода, действия, вынуждены были дремать в безнадёжном тупом ожидании. Как ком к горлу, накатывали на него приступы глухого отчаяния, хотелось выхватить меч и ломать всё вокруг, крушить, рвать. Отчаяние сменялось глубокой отрешённостью, он часами лежал на мягком ложе, уныло уставясь неподвижным взором в сводчатый потолок.
…В палату, воровато озираясь, неслышно проскользнул тайный гонец, монах в чёрной рясе. Дрожащей рукой вынув из-за пазухи свёрнутый в трубочку пергамент, он низко поклонился, прохрипел:
– От патриция Константина Лихуда, – и тотчас поспешил скрыться.
Лихуд просил Катаклона вернуться в Константинополь. Наступает так долго ожидаемый ими всеми час. Решается судьба империи. Или воссияет она под жемчужной диадемой на голове достойного человека, или истает и сгниёт под башмаком ничтожного евнуха.
…Катаклон никогда и никуда так не спешил. Он мчался по окутанной пылью дороге, весь в поту, неистово хлеща плетью норовистого арабского скакуна, злобно косившего на хозяина тёмным глазом.
Весь в хлопьях жёлтой пены, конь наконец достиг предместья Константинополя. Город заливало солнце, ослепительно отражаясь в куполах бесчисленных храмов и дворцов. Казалось, царили здесь покой и умиротворение. Пустив коня шагом, Кевкамен проезжал по столичным улицам, привычно оживлённым, миновал ворота Ксилокерка, строения монастыря Паммакаристос, выехал на широкую Месу. Спешившись, Катаклон проследовал к воротам дома Лихуда.
Патриций, уже не скрывающийся, не натягивающий на плечи монашескую рясу, а одетый в белую тунику, улыбающийся, возбуждённый, встретил своего сподвижника в широкой, облитой солнцем палате. Стены её украшала мозаика, всюду висели охотничьи трофеи, полыхал серский[94] шёлк.
На столах горели золотом узкогорлые лекифы, серебрилась дорогая посуда и чаши с искрящимся вином.
Усадив гостя на ложе за трапезу, Константин начал неторопливый разговор:
– Наверное, Кевкамен, ты не знаешь о том, что случилось в городе? Так вот: давно, уже почти десяток лет, ведём мы с проэдром Иоанном хитроумную политическую игру. Это как шахматная партия, затянувшаяся на годы, отложенная, возобновлённая, снова откладывающаяся. Каждый из противников поочерёдно делает ход, когда точный и своевременный, когда ошибочный. В этой игре приходится то обороняться, то жертвовать чем-либо и кем-либо. Игра увлекает, захлёстывает, завораживает, заставляет хвататься в отчаянии за голову и светлеть лицом, ошибаться, но всё же искать пути к триумфу. Да, мой юный друг, к триумфу. Ибо Иоанн допустил серьёзный просчёт в нашей партии. И если мы будем теперь решительны, смелы и точны, мы поставим ему мат.
– В чём ошибка проэдра, достопочтимый? – нетерпеливо, кусая губы, спросил Катаклон.
Морщинистое длинное лицо Лихуда просияло. Сейчас он напоминал хитрющую, изготовившуюся к прыжку из засады лисицу.
– Иоанн промахнулся. Он и Михаил Калафат давно имели зуб на базилиссу Зою. Наверное, боялись её влияния. Ведь базилисса любима в народе. Да ещё они узнали кое-что о наших замыслах. Так вот: они решили выслать Зою из Константинополя на Проти, в монастырь, постричь её насильно в монахини.
Доступ к морю охраняли этериоты во главе с Гаральдом Гардрадом. Базилисса, вся в слезах, рыдая, поднялась на корабль, простёрла руки к видному за кипарисами Большому дворцу и промолвила: «Мою голову ещё в колыбели украсили знаками царственного достоинства, меня некогда держал на коленях сам великий базилевс Василий, и я надеялась, что буду жить для счастья. Но, увы, ошиблась и теперь страшусь людей и моря. Меня живой кладут в гроб».
Невозможно было равнодушно слушать сетования несчастной. Много перестрадала базилисса. Слова её стали передавать из уст в уста, народ собрался на площади…
– Это твои люди передавали её слова? – улыбнувшись, спросил Кевкамен.
– Да, мы возбудили чернь. Люди недолюбливают Иоанна. Базилевса Михаила Калафата тоже не любят. В городе бушуют толпы, вспыхнул мятеж. Евнух бежал из столицы. А Михаил Калафат укрылся в Студийском монастыре вместе со своим дядей Константином.
– А Мономах? Что известно о нём?
– Пока ничего. А на Проти был послан корабль. Зою должны вот-вот вернуть в Константинополь и показать народу живой и невредимой. В конце концов, надо успокоить взбесившуюся чернь. А то ведь даже женщины неистовствуют на улицах, вопят: «Где она теперь, единственная благородная душа в стане злодеев и изменников?!» Это о Зое.