Ромейская история — страница 36 из 48

– Не вызвала бы такая кара новых осложнений в наших отношениях с русами, – осторожно заметил базилевс.

– Что же ты предлагаешь? Терпеть, когда великую империю унижают?! Ты вздумал простить скифам их неслыханное преступление?! – вскричала в раздражении Зоя. – Я, дочь базилевса Константина, племянница Великого Василия, я скажу тебе: грозен должен быть император! Варвары должны бояться тебя! Пусть страх возмездия окутает их дикие сердца! Пусть слепые станут предостережением зрячим!

В ушах базилиссы закачались, отливая кровавым блеском, серьги с крупными рубинами, крылья носа её хищно раздувались, карие глаза пылали огнём, была она сейчас похожа на исступлённую кровожадную языческую Немезиду, и не просила она, не предлагала, но требовала от императора жестокого наказания пленённых.

Мономах снова повернул голову к Лихуду:

– Я должен подумать. Не так всё просто. Но, пожалуй, моя августейшая супруга права: наказать русов надо. Только нужен ли нам триумф? Или сделать это тихо, послать палачей в тюрьму?

– Чернь любит триумфы, ваша святость, – снисходительно улыбнулся Лихуд. – Она прославит и вас, и ваше правление. Вы купите таким образом её расположение. Сиятельная базилисса во всём права: люди любят грозных императоров, тех, кто внушает им страх и почтение. И кто дарит им небывалое, захватывающее дух зрелище.

– А Бог? – вырвалось у Мономаха.

Базилисса презрительно поморщилась, Константин Лихуд промолчал, исподлобья уставившись на патриарха Михаила Кирулария.

Статный патриарх в парчовых ризах, с наперсным золотым крестом на цепи степенно ответил:

– Любой преступник заслуживает кары. Но Господь заповедовал нам: «Не убий!» И вы, ваша святость, поступите, как подобает благочестивому христианину. Вы исполните заповедь Божью. Ибо ни один из русов не будет лишён самого драгоценного Божьего дара – жизни.

Константин Мономах тяжким взором обвёл сидящих в Триклине вельмож. В этот миг он понял: они – магистры, патриции, протоспафарии, логофеты – просто не дадут ему сделать иначе. Если он станет противиться их воле, его уберут, с ним поступят так же, как с пленными русами, как поступили с Михаилом Калафатом. Зое дадут нового мужа, или её упекут в монастырь, а на престол возведут схимницу Феодору, или сотворят что-нибудь ещё. Им нужен базилевс сильный, твёрдый, жестокий, но… послушный.

И страх обуял императора, словно железная рука сжала его сердце, стиснула столь сильно, что стало трудно дышать.

Кровь прихлынула к голове, он тихо промолвил:

– Да будет так! – и поспешил закончить вечернюю трапезу.

…В эту ночь императору не спалось. Задумчиво шагал он по мозаичному полу главной спальни Большого дворца, перед ним расстилался искусно сделанный павлин – царская птица, по углам в рамках зелёного мрамора хищно смотрели на него четыре орла, готовые к полёту, Константину даже казалось, что он слышит их клёкот и шелест распускающихся крыльев. Становилось страшно, думалось с содроганием: неужели так надо, иного нет, он должен завтра покарать русов, покарать беспощадной десницей? Может, ему стоит всё это бросить – дворец, роскошь, приёмы, выходы – и уйти в монастырь? Как сделал император Михаил Рангаве двести с лишним лет назад. Но нет: что же будет тогда с державой ромеев, кто встанет у кормила власти? Какой-нибудь жалкий интриган, каким был Пафлагон? Или авантюрист, подобный Георгию Маниаку? Тогда всё погибнет: тысячелетняя культура, традиции, воцарится хаос, везде будет твориться насилие, и даже монашеская келья не убережёт его от бед, не укроет в трудный час.

Константин понял: он нужен империи, а империи нужно, чтобы русы были наказаны. Он должен подчиниться необходимости, если хочет сделать свою державу сильной и могущественной. Многие начинали с преступлений и перешагивали через кровь. Воистину, не то важно, как добыта власть, а важно – кем и для чего. Для самолюбования, для удовлетворения своего мелкого тщеславия, или – для труда, для государственных дел и забот, для свершения великой мечты – возродить былую славу Ромейской державы.

Мономах взглянул на стену. Вот в парадных одеждах, в золотой парче, вместе с семьёй – император Василий Македонянин[138], основатель Македонской династии, его руки протянуты к кресту. Да, к кресту. Этот человек, идя к престолу, не брезговал ничем – убивал, ослеплял, не слишком разбирался в средствах. Своего предшественника, ничтожного пьяницу и гуляку Михаила Третьего, он задушил собственными руками. И что? Он совершил злодеяние? Да. Но ради чего? Ради державы. Он тянет длани ко кресту, взывая о прощении. Он ведь не ради себя душил и давил.

Константин устало присел на скамью. Нет, не спится сегодня. Наверное, он так и не уснёт до утра. Но теперь он знает точно, что переступит завтра через кровь, через страдания. И пусть сердце сожмётся от ужаса творимого, он должен, обязан переступить.

А Бог – там, в горней выси, – Бог примет его покаянные, полные скорби молитвы. Земная жизнь, земные дела, к сожалению, не позволяют поступать по Божьим законам и заставляют порой творить противное совести и разуму.

Уже незадолго перед рассветом император задремал, удобно устроившись в обитом парчой высоком кресле.

44

В утренний час толпу полоняников через Харисийские ворота ввели в город и погнали по длинной, украшенной мраморными плитами Месе. Израненные, в лохмотьях, с покрытыми язвами и струпьями ногами, обросшие, со всклокоченными волосами и бородами, сопровождаемые по бокам вооружённой до зубов стражей, понуро брели русы мимо величественных зданий и статуй.

Шли молча, тяжёлый смердящий запах исходил от их грязных тел. Стиснув зубы, преодолевая боль в голове, с каким-то ожесточением, с ненавистью и презрением к этому городу роскоши, неисчислимых богатств и ужасающей нищеты, шёл вместе с другими и Любар. Он не знал точно, но догадывался, какая ожидает их участь, он уже готовился к самому тяжкому, в мыслях прощаясь с жизнью и со своей возлюбленной Анаит. И не верилось: неужели же он никогда не увидит её, не очарует его ласковый блеск её чёрных, как южная ночь, очей, не ослепит её улыбка и не услышит он её голосок, подобный нежному журчанию весеннего ручья?!

С трудом, пересиливая себя, стараясь не думать о ней, Любар тянул вверх голову. Взгляд его жёг презрением собирающуюся вдоль улицы толпу. Он видел знакомые эргастерии[139], утопленные под глубокими арками, видел украшенные высокими портиками дома знати, увидел ковры и шёлк, лавр и плющ, видел лица напыщенные и самодовольные, злорадные и полные дикого торжества. И всё это он возненавидел каждой частицей своей души.

Прогнав по Месе, их внезапно повернули обратно, и теперь изнурённые пленники продолжали свой путь уже в рядах пышного триумфа. Триумф открыли синклитики, двигались они неторопливо, придавая всему шествию важность и величавость. Проэдр синклита Константин Лихуд, как и полагалось по церемониалу, облачён был в розовый хитон и препоясан пурпурным лором со сверкающими самоцветами. Следом за ним, все в белых хламидах, шли надменные синклитики и силенциарии[140]. За ними тянулись играющие на серебряных трубах торжественные марши трубачи в суконных скраниках с вышитыми золотыми нитками изображениями императора.

Гром труб отдавался в голове Любара неприятным жужжанием, он кусал губы от злости, ему хотелось вырваться из этого ряда шаркающих ногами по мраморным плитам обречённых людей, вчерашних бесстрашных воинов, выхватить вон у того ромея, рослого стража, меч и рубиться, рубиться до тех пор, покуда хватит сил. Пусть он погибнет, но с оружием в руках, а не жалкой смертью полоняника.

Но разве вырвешься, закованный в тяжёлые колодки, израненный, обессиленный? Только и остаётся в отчаянии кусать уста.

Но самое страшное Любар увидел, когда случайно обернулся назад. Что это за люди, безбородые, в бледно-голубых плащах, с двурогими вилами на плечах, с башлыками на головах? О господи!

Любар понял: это палачи, и вилы их – это жигала! Их хотят ослепить! Все восемьсот человек!

На миг ужас сковал сердце молодца, но он справился с собой и тихо промолвил бредущему рядом Вышате:

– Поглянь назад, воевода! Палачи то!

Светлоусый воевода обернулся. Был он с виду спокоен, равнодушен, даже холоден доселе ко всему происходящему, но, увидев палачей с жигалами, невольно побледнел. И всё же он нашёл в себе силы улыбнуться Любару:

– Вижу, друже. Но ничего, ничего. Что ж деять? Зато вспомни, сколько мы ентих ромеев на пути побили. Долгонько поминать нас топерича будут!

Бодрый голос воеводы оживил понуривших головы русов, некоторые из них даже слабо заулыбались, вообще в рядах пленников наметилось некоторое оживление, вроде как и идти стало легче, и быстрее пошли они по плитам Месы, ободрённые Вышатиными словами.

В процессии был сделан короткий перерыв, пленных остановили, церковные служители прошли по Месе с кадильницами, в которых жгли миро, ладан и восточные благовония. И только когда понемногу исчез смрадный запах немытых тел, появился в рядах триумфа сам базилевс. В деснице он держал лавровую ветвь, а в шуйце – скипетр, густо усеянный самоцветами, с огромным кроваво-красным рубином сверху. Голову императора покрывала диадема, он торжественно восседал на белом коне, который вели два препозита. Следом за базилевсом ехали в два ряда патриции и магистры, все в одеяниях из светло-зелёного аксамита, с изображениями львов в круглых медальонах.

За ними следовали спафарии, вооружённые мечами и спафоваклиями – алебардами, шли этериоты в крылатых шеломах и турки-вардариоты в красных плащах и колпаках жёлтого цвета.

Несчётное число раз процессия триумфа останавливалась возле ворот, арок, храмов, на форумах, где базилевс выслушивал долгие пышные славословия. Наконец, на форуме Тавра с огромным обелиском Феодосия шествие разделилось. Базилевс направился к церкви Девы Диаконисы, где ему вместе с патриархом предстояла трапеза, полоняников погнали к Филадельфию, остальная же процессия двинулась вниз дальше по Месе.