По лицу пробежала улыбка.
Вскоре появилась в покое базилисса, уже переодевшаяся, вся в багрянце, что-то там говорила ему тихим хрипловатым голосом. Константин почти не слушал; неотрывно, пристально взирал он в тёмные глаза святого Глеба. Такие глаза видел он у Христа Пантократора под куполом собора в Равенне. В глазах этих – и ум, и скорбь, и пугающая страшная бездна, это нечеловеческие глаза.
– Ты не слушаешь меня, – тронула его за локоть обиженная базилисса.
– Извини, августа. Смотрел на русскую икону. Святые Борис и Глеб – твои двоюродные братья. Их мать, царевна Анна, – родная сестра твоего отца.
– Я помню царевну Анну. Когда её отдавали за архонта Владимира, я была ещё маленькой девочкой. Её сыновья – святые. Никак не могу в это поверить.
– Разве не великая честь – быть родственницей святых? Немногие могут похвастать таким родством, – заметил император. – Но взгляни на икону. Какие краски! Яркие, сочные. И как вырисованы лики. У них теперь в Киеве, в Новгороде – иконописные школы. Меняется мир, августа. Вчера русы – дикие язычники, варвары, лютые наши враги, несущие одно разрушение, сегодня – равные нам. Во многом уже равные. По крайней мере – способные ученики, достигшие больших вершин.
– Я всегда благоволила русам, – сказала Зоя. – У меня были друзья – славяне. Они сильны, мускулисты, хороши как любовники.
– Вот об этом говорить здесь не следует, августа. – Мономах недовольно поморщился и зло сплюнул. – Говоришь, как о лошадях. Неужели ты не видишь этой красоты, не можешь понять, что русы заслуживают уважения?! Да, сиятельная, уважения. Не знаю ни одного такого талантливого народа. Как глубоко и быстро воспринимают они наши художественные приёмы! Строят церкви, украшают их мозаикой, фресками, создают жития и хроники. Разве патцинаки способны на такое? Или болгары – те, что жили раньше на Гипанисе и на Танаисе[154]? Или аланы?
– Ты читал житие Бориса и Глеба?
– Да. Это житие переведено на греческий язык. Написано со вкусом, но… Я не верю в вульгарные чудеса. Бог есть Творец природы, августа, но природа всегда подчиняется внутренней закономерности. А это значит, что чудеса как явления противоестественные, невозможны.
– Ты начитался своего любимого Пселла, – рассмеялась императрица.
– Пселл во многом прав. Мы не должны отбрасывать, как плевелы, учения Платона и Аристотеля. Я могу поверить, что тело святого Глеба пролежало нетленным между двумя колодами пять лет, – такое бывает, – но не верю, что у варяга, который облокотился о могилу святых, отнялась рука и что возле гробов прозревали слепцы и переставали хромать калеки. Это противоестественно. Рус понавыдумывал много лишнего.
– Ты не веришь в чудеса.
– Да, не верю, – ответил Константин и вдруг засомневался.
Как же тогда он говорил с призраками покойных императоров? Разве это – не чудо? Господи, где же тут истина?!
Он снова взглянул на икону, опустился на колени перед ставником и зашептал молитву.
В голове стоял туман, словно какая-то сила сдавливала ему виски. Подумалось: а может, зря он не верит русу? Может, он прав, хотя бы отчасти? И было бы лучше, если бы он был прав.
Боль в голове прошла, туман исчез, сменившись некоей прозрачной ясностью, стало вдруг удивительно спокойно, лёгкость растекалась по телу, и весь мир вокруг становился чище, светлей, возвышенней.
Молитва очищает душу. Константин Мономах, базилевс империи ромеев, ещё раз убедился в этом, стоя на коленях перед ликами русских святых князей.
55
Жесток и необратим бег всепоглощающего времени-хроноса. Целые города, народы и державы обращаются в ничто, в обломки, оставляя отдалённому потомству лишь скупые обрывки легенд, воспоминаний, хроник, запечатлённых рукой неведомого летописца.
Бегут, мчатся, как бешеные кони в чистом поле, дни, месяцы, годы. Безжалостная сеть морщин покрывает ещё вчера гладкие молодые лица, в волосах всё чаще проблескивает предательская седина, тяжело становится дышать от быстрой ходьбы – всё это приметы грядущей старости и близости предела земных лет.
Так и с героями нашего повествования – недалёк день и час, когда сама жизнь их тоже обратится в прошлое, сохранив нам, потомкам, немногие часто противоречивые сказания и воспоминания. Да иного и не могло быть. Ибо кто мы суть, человецы грешны и худы? Из праха созданные, в прах же и обратимся.
…Воевода Иванко Творимирич по возвращении из Константинополя долго ещё сидел посадником в городе Чернигове. Хлопотная и непростая досталась воеводе стезя – хаживал он в походы против непокорных вятичей, ездил в Муром и приморскую Тмутаракань, служил князьям верою и правдою.
Когда же, уже седой как лунь, почуял он в теле ослабу, услышав призывный стук старости в двери, то оставил службу и поселился в полюбившемся сельце на берегу Десны. Но, видно, не суждено было старому Иванке обрести покой: довелось ему на склоне лет пережить страшный разбойничий набег степняков-половцев. Когда глянул он после на дымящиеся терема и избы, не выдержало сердце, хватил воеводу удар. Тут же, среди догорающих развалин, и отдал он Господу душу. Многие потомки его были видными боярами, заседали в думе и не раз показывали знатным гостям старинной работы дорогую саблю в серебряных ножнах и с рубином на рукояти: это-де нашему деду-прадеду подарил сам царь греческий.
Ненадолго пережил воеводу несчастный Любар. Умер он в те дни, когда сыновья князя Ярослава вступили между собой в кровавую свару и под Киевом, в Берестове, собирались мятежные рати.
Красавица Анаит вырастила троих сыновей, стала богатой вдовой. Многие события незримой нитью прошли через её жизнь. Видела Анаит, как переносили в новую церковь в Вышгороде гробы святых Бориса и Глеба, как дым пожарищ погружал во мглу окрестности Киева, а на поле брани бились её подросшие сыновья, как тревожно, в дни Всеволода Ярославича, ударяли в набат на колокольне собора Софии и как строился и украшался Киев, город, ставший для неё второй родиной.
Анаит умерла во время мора летом 1092 года, и наследство её поделили сыновья и внуки.
Храбрый прямодушный Порей дослужился до воеводы. Участвовал он во всех битвах и княжеских междоусобицах. Ходил смирять полоцкого князя Всеслава, рубился с половцами на Альте и на Снове. Сложил голову лихой рубака в кровавой сече на Нежатиной Ниве в день 3 октября 1078 года.
Базилевс Константин Девятый Мономах умер в 1055 году, на год пережив своего бывшего противника, а позднее союзника – киевского князя Ярослава. Почти тринадцать лет довелось править Мономаху Ромеей. В памяти людей он остался твёрдым, но жестоким правителем, отчаянно пытавшимся спасти устало бредущую к своей гибели великую державу. Он не знал покоя от смут и мятежей, от войн и вражеский нашествий, был упрям, умён. Но он был – эрудит, интеллектуал, эстет, тогда как империи ромеев в тяжкую годину испытаний нужен был не изнеженный сибарит, а мужественный полководец. Мономах подчинил армян, помирился с печенегами, но страна вскоре оказалась на пороге новой войны. А в Константинополе творилось неподобное – мышиная возня, грызня дворцовых партий нескончаемо шла у постели уже больного, отходящего в мир иной базилевса. И единственное, наверное, что доставило ему в последние годы бурной жизни радость – это весть из Киева о том, что его дочь Мария разрешилась от бремени сыном. Мдаденца назвали по-славянски Владимиром, при крещении его нарекли Василием, но, кроме того, к вящему удовольствию императора, его дочь настояла, чтобы в честь отца присовокупили новорождённому ещё одно имя – Мономах.
Радовалось сердце умирающего базилевса – где-то далеко на севере, в холодной земле русов, продолжался его старинный патрицианский род.
Василий Педиадит получил должность препозита и пробыл на ней продолжительное время. Уже в старости, уйдя на покой, он мирно доживал свои годы в окружении приёмной дочери Евдоксии и её троих детей.
Патриций Кевкамен Катаклон прожил долгую жизнь, были в ней и стремительные взлёты, и падения, и громкие успехи, и досадные неудачи. Он ходил в походы на печенегов и сельджуков, одерживал победы и терпел поражения. Дважды ещё довелось ему побывать на Руси с посольскими поручениями. И всякий раз, будучи в Киеве, останавливался патриций возле боярского дома с просторным садом, стоял молча, смахивая внезапно выступающие на глазах слёзы, горестно вздыхал, но так никогда и не посмел постучать в ворота. Знал: не будут ему в этом доме рады.
Не единожды он оказывался в сердцевине придворных заговоров и всегда умел принять сторону сильнейшего, выкручиваясь из самых сложных запутанных положений. Он служил императорам Константину Дуке, Роману Диогену, Никифору Вотаниату, Алексею Комнину.
До нас дошли его воспоминания, проникнутые страхом за свою жизнь. Да, жизнь в империи ромеев в ту пору ценилась дёшево, интриги и заговоры опутывали пышные дворцы и красивые улицы Константинополя липкой паучьей сетью.
Однажды, уже в преклонных годах, патриций Кевкамен Катаклон всё-таки прогадал. Он принял участие в мятеже царевича Константина Порфирородного против базилевса Алексея Комнина. Заговор был раскрыт, и вместе с другими мятежными вельможами, закованный в кандалы, Кевкамен предстал перед императорским судом. Алексей Комнин милостиво простил Кевкамена, но той же ночью по приказу эпарха в темнице ему выжгли раскалённым железом глаза.
На этом закончилась карьера блестящего придворного, дипломата и полководца. Вскоре Кевкамен Катаклон умер, не оплакиваемый никем. Жена его ушла к другому, былые друзья – кто умер, а кто давно забыл о прежней дружбе. Одинокими и безнадёжными были последние дни патриция Катаклона. И, может быть, в смертный свой час вспомнил он прекрасноликую армянку, которая отвергла его любовь и с которой он поступил так жестоко. А что было ещё в жизни Катаклона?
Была нескончаемая борьба за своё собственное возвышение, было неистребимое стремление к власти, к богатству, к успеху. Забота о Ромейской державе – конечно, была тоже, но своё по