Рос орешник... — страница 2 из 38

— Успокоил бы Варьку-то. Чего тебе стоит? Мужик ты или нет?

— А жена?

— Жена — это одно, а тут другое. Не путай, брат…

— Не учи.

— Везет тебе.

— Мне всегда везет.

Вот вроде и все разговоры. Но мысль о Варьке часто лезла в голову. Лезла от скуки. Сама Варька была ни при чем. «На ее месте могла бы быть и другая. Но эта будет податливей. Сама набивается. Мужик я или не мужик? Сама набивается».

И начал он перемигиваться с Варькой, это смущало ее до слез. Но на большее он не отважился. Потом началась дурацкая переписка. Никогда он столько много не писал. Ему вроде и самому нравилось, душу бередило. Ручку купил, чтобы разным цветом писала: где красным, где синим. Некоторые предложения из книжек выписывал, но больше сочинял сам. Такое иногда придумывалось, что хоть посылай куда-нибудь на печатанье. Почтарем был Николка, парень верный и не болтун.

Варькины письма он хранил в гараже под ящиком с запчастями и всякой ерундой. Там же лежали и открытки с нагими женщинами. Но открытки уже давно кто-то спер, а письма не тронули. Варьке же он наказывал его послания жечь, больше месяца не хранить, и в конце всегда такую приписку делал. Жгла она письма или нет, про это он не знал.

В письмах он выдумывал ее, выдумывал и себя. Это была совершенно другая жизнь. Варька ему снилась красавицей с черными волосами, ожившей русалкой из Вятки, но чаще царевной-лебедью, а он был царевичем. Это была с детства его любимая сказка, больше он никаких и вспомнить не мог. Целыми днями возился с трактором и нашептывал необыкновенные слова, подгонял гайки и придумывал необычайные встречи на краю заречного болота. Он до того стал рассеян, что не замечал ничего вокруг, он даже перестал выпивать с дружками и невнимательно слушал анекдоты в гараже, не знал, в котором месте смеяться.

Он до того одурел, что не замечал даже саму Варьку, проходил мимо нее. Он как-то забывал, что пишет ей, что это она отвечает ему письмами не менее нежными и необыкновенными… А Варька рдела при встрече, оглядывалась пугливо и ценила его хладнокровие и силу воли — он умел хранить тайны. И она жалостливо обходила Евгению стороной, боялась проболтаться и выдать себя каким-нибудь пустяком.

А он все, все перепутал. Он совсем и не вспоминал о Варьке. Он назначил письменно свидание своей царевне ночью, за селом, чтобы хоть одним глазком взглянуть на нее. Это было как раз после Нового года. Нового года этой бесконечной зимы. И лунная же была ночь. Такая лунная, что снега сверкали синим и зеленым. А подсосного стояла… Он как увидел, сердце екнуло, он почти задохнулся: «Она. Это она. Так вот она какая, моя лебедь…» Он верил, что видел ее впервые. Если бы кто-нибудь ему сказал: «Да это же Варька!», он избил бы этого лжеца от возмущения и ярости. Вот тогда началось это затмение, затмение его жизни, его сознания. Он остановился в трех шагах от сосны и молчал. Она тоже молчала, лишь темнели ее глаза. Белая с кистями шаль легко летела по ветру, плечи белы от снега. Она нагнула сосновую ветку и заслонила лицо. С черных иголок посыпалось серебро, и он зажмурился. Наверное, долго так стоял. Когда очнулся, ее уже не было, вернее, она была, но где-то далеко вдали по полю плыло что-то. Облако белое. И ее следочки. «Улетела, значит». Окоченевшими пальцами стал доставать папиросы.

Хорошо, что про это никто не знал. И что письма никто не читал. Ему везло. Не было никого на пути его, кто бы завернул его с этой дороги обратно, на землю. А завернуть его тогда можно было быстро. В одну минуту и одним словом, и он знал это. Но ему везло. И никто на пути не встретился.

После свидания он смотрел на Варьку сквозь ту лунную ночь. Лебедь была осязаема, у нее был голос, она оставляла следы. Она даже что-то говорила ему, появлялась и исчезала, как настоящая. Она дразнила. Один раз он ее схватил. Только один раз. Но этого оказалось достаточно. Достаточно на всю жизнь. Он подкараулил ее и схватил внезапно, в темноте. Он надеялся, что если схватит, то лебедь останется у него навсегда. Он тогда плохо соображал. Вывернул ей руки, откинул и смял крылья белого полушалка, почувствовал ее дыхание, горячие губы, стал целовать так неистово и крепко, что она застонала. Кажется, он зарычал. Сперва она беспомощно прильнула к нему, а потом рванулась, начала биться и вырываться, а у него не хватило жестокости удержать ее, и руки ее становились все ласковей и слабее, и последний поцелуй был полувоздушен и почти не коснулся ее. И уже тогда он понимал, что она не вернется к нему, что надо было держать крепко, а он не сумел, и болеть ему этой болью вечно. Она исчезла куда-то в темноту. А он опустился на снег и долго так сидел как пьяный… А потом повалили хлопья, и начало метелить…

Дома произошел первый скандал с женой. Евгения что-то кричала, стукала кулаком ему но затылку, а он ничего не понимал, лишь повторял:

— Ну и что? Ну и что?

Евгении и в голову не приходило, что с ним. Она посылала его то к черту, то в больницу. Говорила, что всю жизнь ей мучиться с бесчувственной колодой и что как она обманулась, жестоко обманулась.

— А ведь как перед свадьбой-то зубы заговаривал. Вьюном ходил. Откуда чего и бралось?

— Ну и что? Ну и что?

Евгения уронила блюдце, оно не разбилось, а лишь подкатилось к печи, и кошка стала его лизать.

— Ты с каждым днем каменнее. Слова путного не добьешься. У тебя, наверное, что-то с головой. — Евгения подошла и запустила пальцы в его волосы.

— Наверное. Что-то с головой, — согласился он. Кошка заскреблась о валенок.

Работал он свирепо. Ему казалось, единственное, что еще осталось в жизни, это работа. Готовилась техника к предстоящей весне. Ему очень хотелось весны. Пахать, пахать, врыться в эту землю, услышать ее вздохи, спутаться с нею, как травина с травиной. Запах земли целебен. Варька перестала отвечать на письма. Она крушила, безжалостно ломала его мечту. А может быть, он ломал ее сам. «Может быть, сам».

Он остановил ее днем. И сразу спросил, сам не зная зачем:

— Ты чего ломаешься? Смотри… Берегись.

У Варьки выкатилась слеза. Внутри у него заныло, он готов был язык себе откусить, но какой-то черт путал тонкие прямые нити его мыслей. И Николка тут подоспел:

— Не уговорил еще?

Варька рванулась и побежала. Николка хохотнул:

— Курево есть? Ты… Чего ты?

— Заткнись и иди.

— Чего?

— Пошел! — Слово выкрикнулось так громко что прохожая соседка удивленно оглянулась.

А больше ничего и не было. «Неужели все?»

Встал он рано. Пороша улеглась. Надел синий свитерок. «Заштопала». Погляделся зачем-то в зеркало. Над губой темно выступили усы, он оскалил зубы и замер. Часы тикали медленно и сонно. В зеркале плавало отражение свадебной фотографии. Евгения в дыме белом и далеком, и он с бумажными цветами на груди, самозабвенно улыбающийся в дыру фотоаппарата. В зеркале все выглядело по-другому, в зеркале была чья-то чужая жизнь. Он круто повернулся и, давя со скрипом половицы, прошел на кухню, достал с печи валенки и полушубок.

Снег был нов и нетронут. Лыжи мягко скользили и ломали наст. Было сыро, но за лесом уже вспухал красным горизонт.

Он съехал с бугра и ровным шагом стал углубляться в ельник. Деревья клонились от тяжести снега. «Больно много пороху взял». Месяц еще не растаял и походил на коровий рог, который очень уж низко скользил и все время задевал за еловые макушки. «За ту сосну обязательно заденет». Месяц задел, зацепился и выскользнул. Лыжа уткнулась в пень. «Зараза». Нижняя ветка обдала снегом и выпрямилась. «Дура». Потом пошли поляночки с мелкими кустами, кое-где дыбились молочными шлемами запорошенные стога. Иногда поляну пересекали лосиные следы. Он все шел и шел. Уж давно начало светлеть, и солнце сочилось в лес, а он все бежал, ровно скользя лыжами, словно стремился к какой-то цели, словно у него все было рассчитано по мелочам, куда свернуть, где обойти заломник, в каком месте пересечь ручей. Из-под шапки лезли мокрые волосы.

Внезапно он остановился и стоял долго, почти не шевелясь. Перед ним был низкий вязинник, кое-где перемешанный рябинами. Здесь было много снегирей и каких-то незнакомых ему птиц. Они потрошили и донимали чудом удержавшуюся рябинную ягоду. Среди белого красное было неожиданно. «Надо было разойтись с Женей. На Варе жениться. Надо было сделать так». Он стоял и тупо рассматривал птиц. Они поначалу испугались, заперелетали, а потом вновь принялись за свое дело драчливо и жадно. «Как будто это только сейчас мне пришло в голову. Сейчас? Сейчас, наверное. Смешные эти пичужки». Он сокрушенно вздохнул и огляделся. «Голодные они. Конечно, голодные. И ведь красные какие!» И тут он сразу забыл и про птиц, и про то, что думал… Он потрогал ружье и пошел по лесу ровной рысью.

Когда выскочил заяц, он не заметил, он даже не понял, откуда он выскочил: на следы он не обращал внимания, словно и не охотиться шел. А заяц выскочил и шмыгнул сдуру под самым его носом. Зайчишка был молодой, весь белый, как снежный комок. Он перекатился через полянку не так уж быстро, но мало того, что вел себя глупо и беспечно, он еще остановился под елочкой метрах в тридцати и чуть привстал на задние лапы, вытянув шею и навострив уши. «Во дурак!» Выстрел глухо хлопнул по тишине, раздалось эхо. «Дурак». Он медленно подошел и хотел поднять добычу, но удивленно хмыкнул, увидев, что заяц жив, и бусины его глаз полны боли и ужаса. «Промазал, идиот». Он сплюнул, заяц шарахнулся, отскочил в сторону, присел, сжался. И опять красное среди белого. Он поморщился, сцапал грубо зверька и бесцеремонно осмотрел. Была перебита передняя лапа, а остальные трепыхались и царапали его рукав. «Промазал, идиот». Сунул зайчишку за пазуху и пошел обратно по своей лыжне.


— Я его выкормлю, залечу. — Евгения пыталась перевязать бинтом зайцу лапу.

— Оставь. Я скальпель принес.

— Не надо было мазать. А теперь что! Иди умойся, еда на столе.

— Я скальпель принес.

— Не буду я его есть.

— Девятая шкурка будет.