Рос орешник... — страница 34 из 38

— Замолчи! Пре-крати! Дура! — закричал конюх.

— У-у-у-у, ха-ха-ха! — прыгало оно и смеялось, отвратительно разинув рот.

Лизонька билась на земле в каком-то странном, жутком припадке.

— Облить водой! — приказала барыня и стала подниматься по ступеням в дом.

Подоспевшая кухарка плеснула на Лизоньку из ведра.

— Мало. Ну-кось, Мотька, тащи еще от колодца. Эк ведь гнет ее, страдалицу…

Лизонька обняла грязную, сырую землю. Тоненький кленок дрогнул мокрыми листьями и попался гибким стволом ей в ладонь. «Пошто он тут?» — мелькнуло в ее сознании и потухло…


Голый и большой клен во дворе лесозаготовительной столовой. Лиза видела его каждый день, приходя на работу, из окна своей судомойки. Могучие кленовые ветки царапали блеклое небо, корявился измученный ствол. Бесконечное время быстро текло, цвело белыми подснежниками, лило теплыми дождями, осыпало желтыми листьями, мело холодными метелями… К Лизе в дом поселили двух эвакуированных из Ленинграда детей: девочку-подростка и мальчонку лет шести. Это были брат с сестрой. Тяжелая военная зима морила холодом и голодом. Лиза с утра до ночи работала на лесоучастке. Усталая и молчаливая, приходила она вечером домой, приносила немного картошки и хлеба, топила печь. Девочка, укрывшись одеялом, лежала в постели и кашляла. Мальчик же всегда бросался к ней навстречу и, подходя близко, так и ходил за Лизой, стараясь заглянуть ей в лицо. Ему было любопытно, принесла ли она поесть, что она скажет и почему нет писем от папы. Но, видимо, он побаивался спрашивать об этом угрюмую Лизу и только ходил за ней по пятам от стола к печке, серьезно поглядывая карими глазенками.

— Чего под ногами толчешься? Лезь на печь, там тепло. Будет готово есть, позову.

— А папа нам скоро напишет письмо?

— Откуда мне знать? Может, недосуг ему писать…

— А что он делает?

— Воюет.

— На коне? Он раньше на коне скакал… с саблей, как Чапаев…

— Кто такой Чапаев?

— Он с усами… самый сильный…

— Ишь ты! Лезь на печь… А это что?

— Это мы письмо папе написали. У Ленки карандаши цветные есть, три штуки… А бумаги мы у тебя за сундуком нашли…

— Куда теперь это письмо девать?

— В почтовый ящик брось.

— Отвезут, думаешь, отцу-то?

— Отвезут. А я раньше красками рисовал.

— Чего рисовал?

— Яблоки. Дождь. Человечков. А на улице холодно?

— Холодно.

— Очень, очень холодно?

— Очень, очень.

— Мама озябнет, она в одном платье.

— Почему в одном платье?

— Так папы же не было! Никто и не одел ее тепло. А папа никогда не разрешал ей в одном платье на улице быть, всегда ругался и велел одеваться тепленько.

— Почему папы не было?

— Он уехал на фронт. А мама умерла, ее в одном платье закопали, и папа не видел.

На кровати всхлипнула девочка, мальчик тоже завытирал глаза и прижался к Лизе.

— Ну, ну, маленький. Я вот, почитай, всю жизнь одна — и не плачу. Не плачу. Смотри-кось, я тебе что принесла! — и Лиза достала из кармана стеклышко.

Мальчуган прижал его к заплаканному глазу:

— Ой, красненькое! Ленка, Ленка!

Перед его глазами поплыли малиновые стены избы, малиновые занавески, малиновая печь, малиновая Лиза… Он радостно запрыгал, побежал к сестренке, залез к ней на кровать:

— Все-все красненькое! И ты…

А поздно ночью, когда накормленные дети спали в тепле, Лиза сидела с лучиной по старинке и шила. Резала широкие юбки и, тихонько поглядывая на спящих, говорила сама себе:

— Пальтишко выйдет, выйдет в самый раз из этой жакетки. А из юбки — платье Лене… А эту белую кофточку, чего ее беречь! Давнишняя, уже велика мне, тело-то иссохло, уж больно ворот велик… Куда беречь? Леночке ее перешью, а тряпки на куклу.

Когда утром дети просыпались, то Лизы в избе уже не было. В печи ждала картошка, а на столе хлеб, завернутый в полотенце, а на нем смешная кукла с кудельными волосами и угольными бровями. Мальчик смеялся. А девочка радостно прижимала руки к худой груди и кашляла:

— Колет вот здесь.

А через неделю в избу пришли две женщины. Лиза сильно плакала и целовала девочку, а та, белая и неподвижная, лежала, раскрыв в потолок глаза. Лиза сняла свою фуфайку и укутала маленькое неживое тело.

— Вы ее не заморозьте.

Этим же вечером мальчика у нее забрали. Он не хотел уходить, голосил и сопротивлялся, когда его одевали. Лиза видела из окна, как он, маленький, шел и спотыкался, то и дело повертывая головенку, и, оглядываясь, смотрел на Лизину избу. С тех пор Лиза никогда не плакала, а при сильной боли начинала смеяться.

Бесконечное время быстро текло, цвело белыми подснежниками, лило теплыми дождями, осыпало желтыми листьями, мело холодными метелями…

…Елизавета проснулась от смеха и топота ног. Вытянулась дряхлым телом. «Кажись, школьники…» — подумала она. Через минуту изба наполнилась веселым говором:

— Бабуся, как дела?

— А мы дрова пилить пришли.

— Все распилим и в поленницу сложим. Только куда? — деловито спросил мальчик в очках.

— Хоть куда! — махнула рукой Елизавета.

— Бабушка, а почему у вас Терешкова рядом с иконами висит?

— Тише… — мальчишка с маленьким носиком приложил палец к губам, — тише, она спит.

— Пойдем. — И девочка на цыпочках двинулась к двери.

И снова Елизавета услышала слабый топот ног и скрип затворившийся двери. Ей захотелось тишины, но за окном раздавались приглушенные голоса и хруст перемерзлого наста. Запела тоненько пила, за ней вторая… Елизавета привстала с постели, приблизила тоскливое лицо к окну, но почти ничего не было видно. Заметив оттаявшее пятнышко, старуха заглянула в него выцветшими глазами, но в этот момент молодая метелица под ребячий смех бросила в окно пригоршню белого холодного снега.

БАБЬИ ДУШИ

Это было лет двенадцать назад.

Осень еще только разгоралась. Желтая сбруя берез вызванивала легкие, печальные песни. Богатые леса роскошно и небрежно сыпали в травы монеты прошедших дней. Роса висела до полудня. По заречным лугам бродили лошади, и веяло холодной тишиной.

Гибкая заросшая тропа тянула меня в дубовый лесок. Под ногами шуршало, шлепались желуди. Я здесь был впервые. Мне сказали, что идти надо через дубняк, потом через болотце, миновать старый мост, небольшой перелесок, низину, и дальше пойдет сосняк, где и есть этот самый кордон.

Я не думал о том, что осталось позади. Старался не думать. Но осенняя волна грусти снова и снова топила меня в прошлом.

На переправе паромщик сказал, что семья лесничего велика, но пожить пустят, места у них много, гостей редко приходится встречать. Он медленно и важно закурил и добавил зачем-то тихим болезненным голосом, что лесничий-то, Николой его зовут, этот лесничий больно уж тощ да мал, сморчок, а не мужик. И тут он многозначительно смолк и посмотрел на меня оценивающе, оглядел с ног до головы. «Ну и что?» — ответил я. Паромщик потоптался на месте, выпустил изо рта голубые змейки дыма и снова тихо так сказал, что жена лесничего в молодости-то хороша была, а теперь хуже. Я подозрительно глянул ему в лицо. Потом мы молчали минут пять. Я осматривал свое ружье, перекладывал пожитки в рюкзаке, покрепче завинтил фляжку, от которой промок бок рюкзака. Паромщик внимательно наблюдал. И вдруг выложил: «Она, Маруська, карточки хлебные везла, на санях, в войну было дело. Николка-то подкараулил. Он в армию не ходил, негоден был. А она в самом соку, молодая, красота, да и только. Тут он ее схапал. Зимой на санях. В метель самую. Стыдобушка». Я затянул рюкзак и осторожно покосился на паромщика. Тот смотрел за реку, в самую даль. Глаза светло-зеленые, небрит и морщинист, лет за пятьдесят ему. Молчать было тоскливо, и я спросил: «И как она потом? Маруся?» Паромщик усмехнулся: «Живут. Детей куча. Я так думаю, что потому за него пошла, что боялась, дескать, осрамит Николка, людям расскажет. А он ведь все равно рассказал». Мы еще помолчали, вдруг опять он добавил: «Переписывался я с Маруськой-то, с фронта писал. И она. Потом, после дела такого, писем и не приходило». Он по-прежнему смотрел куда-то за реку, и забытая папироса тлела в его руке.

В лесу стояла такая тишина, что я поневоле оглядывался на всякий шорох. Стоял, слушал и шел дальше. Грибов было много. Синявки и маслята выползли прямо на тропу. Видимо, ходили здесь редко, грибы были не ломаны. По обочинам мелькали большие семьи лисичек. Я набрал полную фуражку и карманы, чтобы хоть не с пустыми руками заявиться к лесничему. На дне рюкзака завернута в газету поллитра водки. На всякий случай. Еще у меня было рублей тридцать денег, все рублевками.

Я уже входил в сосняк. Кордон должен быть близко. За следующим поворотом? Я стал часто наклоняться и рвать холодную бруснику. «Прямо непонятно, как тут равнодушно ходят взад-вперед лесничии эти? Эта же тропка к реке, раз в неделю все равно ходят в село. В магазин».

Что-то большое с ревом метнулось в мою сторону, я со страха отпрянул и схватился за ружье. Большая рыжая корова с великолепными рогами замерла в трех шагах от меня. Протяжно замычала. Я, сраженный внезапной встречей, стоял неподвижно, широко расставив ноги. Сердце гулко колотилось. Это была только корова, но… Но все-таки рога дьявольски поблескивали и нацелены были прямо в мой лоб. Я тихонько отступил, под ногой хрустнуло. Коровьи глаза черны и влажны, она презрительно жевала. «Н-но! Пошла!» — и постучал сапогом по дереву. И тут я с ужасом заметил, что вымени у коровы… нет, и понял, что это должен быть бык. Как раз о быках я знал много неприятного. Пока я соображал или, вернее, стоял, ничего не соображая, сзади раздался высокий женский крик:

— Эй, вы! Пропустите, пожалуйста, Лазаря!

— Кого? — спросил, не оглядываясь.

— Да Лазаря! Лазаря!

Я боялся повернуться к быку спиной. Поэтому пожал плечами и крикнул довольно громко:

— Пусть он обойдет.

Лазарь мотнул головой, наклонил рога, я молниеносно спрятался за сосну. Лазарь съел синявку.