— Редко.
— А ты и с виду не охотник, на врача больше походишь. Да и сезон-то сейчас не охотничий, ты, я вижу, и этого не знаешь… Запрещена-то стрельба теперя, но ты все однож, никого не убьешь…
Эмилия лукаво брызнула взглядом:
— Он и ногу обмузолил…
— Сейчас я ему смажу! — важно и по-взрослому заявила Таня, старательно вымыла руки под умывальником, куда-то сбегала и принесла маленькую баночку: — Сымай сапог.
— Который? — Мне стало неловко от ее серьезности.
— Обмузоленный — и живо!
Она осторожно помазала.
— Приду еще перед сном и утром. Не бегай никуда.
Я склонился над девочкой:
— А чем это ты мажешь?
Таня вскинула глаза, такие глубинные, ресницами качнула и встала. На носике я заметил несколько веснушек и усмехнулся: «Ага, видать, в любой красоте изъяны есть!» Она отерла ладонь о платьице и ушла, сверкая розовыми пятками.
Лесник вздохнул:
— У нее этих баночек полна комната. Всех мажет. Бабка у нас была, полоумная немного, траву, мусор таскала, сушила, снадобья всякие, вот и научила девчонку, Прошлогод бабка померла, когда клопов травили. Танька-то теперь че? Этими зельями и хозяйствует. Играет, делать-то нечего. Всяконьку траву знает.
Я заинтересовался:
— Врачом хочет стать?
— Кабы! Говорит, в магазине буду бусами торговать. У ей этих бус цела коробка. Елочные стеклянные каждый год покупаю. Ну и сама делает из речных ракушек, из ягод, из дряни всякой, желудевые… Из рыбьих глаз… Чего только и не делает. Отучать надо. В школу на будущий год. Говорит, что ни за что не пойдет. Вот, поди, и поговори с ней!
— Хорошая девочка.
— Кабы! Все норовит по-своему. Вы, говорит, в мою жизню не вмешивайтесь. Вы, говорит, кабы клопов не вытравили, так бабушка, говорит, бы жила.
Таня остановилась на пороге и внимательно слушала отца, в то же время глаз ее косился на мой перстень с камушком.
Я снял перстень:
— Нравится? Бери.
Таня подбежала, потрогала его пальчиком, оперлась локотком на мое колено и тихо спросила:
— Не ворованное?
Я растерялся, лесник хохотнул и пошел на кухню, где возилась у печи Маруся.
— Не ворованное, — так же тихо заверил я девочку.
Таня оглянулась на кухню и спросила еще тише:
— Дареное?
Глаза ее были настолько близки от меня и чисты, что я смутился и не сумел соврать:
— Дареное.
Девочка отпрянула с негодованием:
— Так ведь дареное-то нельзя отдавать! Не знал? — И ушла, презрительно мелькая розовыми пятками.
Авдей сидел в углу комнаты, не обращая на окружающих никакого внимания. Я заметил, что все они в этой семье жить умеют именно вот так, в себе, словно погружаются в безразличие, в оцепенение какое-то, словно надевают шапку-невидимку и сидят, не обращая внимания на весь белый свет, словно в это мгновение самое важное внутри самого человека. «И о чем он думает? А может, скучно ему здесь, парню молодому?»
За ужином я не вытерпел:
— И что вы здесь все лето? И так все годы? Живете — и никуда?
Мария окатила меня тяжелым взглядом:
— В село ходим. В магазин. В кино там… В магазин часто.
Воцарилось молчание. Вдруг заговорил Авдей, и я заметил, что он немного разволновался:
— В школу ходим. Я нынче в десятый иду. Милька уж кончила, в институт поступала нынче, да не вышло.
Я удивился, мне почему-то и в голову не приходило, что они учатся как обыкновенные дети и что Эмилия еще и в институт поступала, вот тебе и лесная дикарка… Чтобы еще что-то сказать, я спросил:
— А ты куда после школы?
Авдей положил ложку, глаза влажно заблестели, дрогнул красивый подбородок:
— Лесником буду. Я в Ленинградскую лесотехническую академию поступлю! Обязательно! А потом сюда вернусь. Отец уже помрет.
Я осторожно глянул на лесника: «Разве можно про отца так?»
Но тот даже не шевельнулся при этих словах, а сказал как-то обычно и буднично:
— Ага! Больше пяти лет не протянуть…
Таня стукнула кулачком по столешнице:
— А я говорю десять! — Повернулась к брату: — Десять! — И обратилась к отцу: — Пил сегодня?
Он ответил ей как взрослой:
— Пил, — и объяснил мне, смущенно улыбаясь: — Поит своим снадобьем, глупышка!
Маруся встала, отодвинула тарелку и быстро вышла из комнаты. Эмилия же смотрела на меня весь ужин своими темными глазами, и я старался сидеть с достоинством и есть много. «Хоть бы один поцелуй».
…Дни проходили, похожие один на другой, с вечерними трапезами при лампе и душными ночами. Единственный лишь раз повезло — подстрелил дуру лису, да и то наверняка случайно. Но я был горд и доволен. По этому случаю топилась баня, и хозяин сказал, что хвост лисий надобно обмыть.
Я должен был идти в баню после Эмилии и Тани, третьим паром, вместе с Авдеем. Первым паром мылся сам хозяин с женой. Он любил подолгу париться и ходил первый, чтоб пожарче было. Маруся приготовила мне чистое белье с хозяйского плеча, и я ждал под окошком своей очереди. Вспоминалась охота и как я бежал сквозь кусты, крича от радости и прыгая через редкие пеньки.
Из щелей предбанника валил легкий парок. Выбежала на порог Таня, голенькая и стройная, махнула мне рукой:
— Счас! Скоро мы… — и опять скрылась в клубах пара.
Подошел Авдей и присел рядом, как всегда молча.
— Авдей, почему у вас пес никогда не лает?
Парень удивленно вскинул черные брови:
— Почему? Лает, когда есть на что. Зачем зря лаять? А вы институт кончили?
— Учусь заочно.
Из бани вышла ослепительно юная и свежая Эмилия, пошла к дому, сверкая белыми ногами. Таня бежала рядом, щечки ее разрумянились, волосы торчали мокрыми прядками. Она была закутана в выцветшую клетчатую шаль, из-под которой торчала мужская рубашка и мелькали голубые штанишки. Таня подпрыгивала и запнулась за капустную кочерыжку, упала плашмя и испуганно посмотрела на старшую сестру. Авдей засмеялся, вскочил с лавки и кинулся к девочке, поднял ее:
— В лог выкину грязнульку! Фу, противная! — Таня завизжала и забрыкалась, ботинок спал с ноги.
Эмилия махнула на них рукой и пошла в дом, а Авдей поволок Таню снова к бане. Я поднял ботинок и пошел следом. «Эмилия! Кому такая достанется? Ведь достанется же… Вон мать ее досталась какому, и смотреть не на что!»
За столом все сидели чистые и важные. Маруся была без платка, и я впервые увидел так близко ее волосы, иссиня-черные, совершенно прямые и тяжелые, они обмахнули голову двумя воронеными крылами и свились сзади в длинную толстую плеть, перехваченную синей ленточкой. В едва виднеющихся мочках ушей поблескивали золотыми колечками серьги. Эмилия улыбалась, ослепляя меня своим лицом и глазами. Таня просто хохотала, глядя в мою сторону, и она была прекрасна той красотой, от которой непроизвольно в душе рождается белая грусть. Лесник то и дело поворачивал ко мне красное сморщенное личико:
— Лису, а? Кто ожидал-то?
Авдей важно молчал, разливая водку:
— Мильке не налью. Тане тоже.
Маруся вступилась:
— Налей Эмилии-то! Чуток!
— Лей, — разрешил и хозяин.
Эмилия ужалила меня взглядом и даже губы чуть приоткрыла. Я все боялся: «Хоть бы не покраснеть. Смотрит, издевается. Эмилия!»
— Вот в госпитале со мной один лежал, ух, веселой, — начал лесник, — такой мужик веселой, ухохочешься, слушая его. Раненный в голову. Анекдоты все рассказывал. Один раз ему было уж больно плохо, сознание, значит, потерял. А медработники тут совещались возле койки, мы всей палатой слышали, ну, значит, еще два дня проживет — и все! Он-то очнулся, вроде лучше стало. Опять чего-то рассказывает, вроде и смешно, а у нас смеху и не получается, потому как жаль, больно хорош парень. А он возьми и рассердись, что, дескать, мы его плохо слушаем. Балалайку у одного попросил и айда плясать. Мы, значит, чего? Утихомиривать. Он ни в какую. Говорит, что, мол, знает, чего врачи говорили, слышал. Мол, коль мало жить осталось, так хоть наплясаться. Ну мы, раз такое дело, давай ему помогать кто во что горазд. Сестры прибежали, покричали немного да и встали в дверях, смотрят — чего, мол, с дураками связываться! — Лесник замолчал и поднял стакан. — Вишь, мусорина плавает. Вишь, Маруся?
Жена взяла стакан, выловила сорину вилкой.
— Ну, значит, пляшет он, и врач подошел и на часы посмотрел, а сестры ревут. Потом кровь пошла. А он говорит: «Хорошо, поплясать дали. Спасибо, — говорит, — братцы, поплясать дали». А сам лежит, все живой еще и рассказывает, мол, шел я по мосту… Тут пауза. Любил он такие паузы делать. Шел, мол, я по мосту… Вижу, лежит чего-то в бумаге… Нагнулся, поднял — тяжелое… Развернул — глазам не верю… Сказал эдак и молчит. Все гадают, чего в бумаге-то? А он молчит… Так и не сказал. А мы все лежали и думали, чего в газете-то? А и думать-то нечего было!
Выпили. Хозяин посмотрел на сына:
— Вишь вот, говорю, ходи с Милькой на танцы. Не ходит!
Авдей рассердился:
— Нужны мне танцы!
Маруся толкнула мужа:
— Спроси-ко, мол, и Нюрка не нужна?
Авдей вспыхнул:
— Не нужна Нюрка! Плохой она бабой будет.
— Это почему? — заинтересовался отец.
Эмилия засмеялась.
— Не скажу. — Авдей посмотрел на мать. Неожиданно вступила в разговор Таня:
— А я знаю!
— Ничего не знаешь, — заявил отец.
— Все-все знаю! — Таня осмотрела всех.
— Так скажи… — Эмилия взглянула на меня. Я крупно откусил огурец.
— Он другую полюбил. — Таня пытливо посмотрела на Авдея. Так посмотрела, что все засмеялись.
— Ишь ты! — Лесник покосился на жену, и живот его заходил от смеха. — Ишь ты!
Все раскраснелись. Я наклонился к Эмилии и тихонько сказал:
— Хочешь лисью шкуру?
Эмилия уткнулась в чашку:
— Не нужна. Не нужна мне…
— Милька, угощай его! — приказал Авдей.
Все расшумелись, выпили еще. От вина мне сделалось веселее и смелее. Пес выбежал на середину горницы, хвостом завилял. Лесник расстегнул рубашку, оголил тощую грудь, Маруся смотрела на мужа и посмеивалась. Таня совсем разбаловалась и, выпив чашку парного молока, разгульно и громко запела: «Я люблю тебя, жи-изнь…» — «Что са-амо па сибе и не нова-а», — подхватил отец. «Я люблю тебя, жизнь…» — краснея, басом подтянул Авдей, включились и Эмилия с матерью. Я тоже не удержался. Пели раскачиваясь и самозабвенно. Лесник даже артистично разводил рукою и притопывал под столом. Танечка в паузах повизгивала от восторга. Эмилия пела, не спуская с меня глаз. Я же думал только об одном: «Сегодня поцелую! Хоть один раз… Такую…» Хозяин совсем захмелел, и Авдею с Марусей пришлось увести его вскоре в свою комнату. Начала позевывать и Таня, Эмилия предложила: