Рос орешник... — страница 36 из 38

— Редко.

— А ты и с виду не охотник, на врача больше походишь. Да и сезон-то сейчас не охотничий, ты, я вижу, и этого не знаешь… Запрещена-то стрельба теперя, но ты все однож, никого не убьешь…

Эмилия лукаво брызнула взглядом:

— Он и ногу обмузолил…

— Сейчас я ему смажу! — важно и по-взрослому заявила Таня, старательно вымыла руки под умывальником, куда-то сбегала и принесла маленькую баночку: — Сымай сапог.

— Который? — Мне стало неловко от ее серьезности.

— Обмузоленный — и живо!

Она осторожно помазала.

— Приду еще перед сном и утром. Не бегай никуда.

Я склонился над девочкой:

— А чем это ты мажешь?

Таня вскинула глаза, такие глубинные, ресницами качнула и встала. На носике я заметил несколько веснушек и усмехнулся: «Ага, видать, в любой красоте изъяны есть!» Она отерла ладонь о платьице и ушла, сверкая розовыми пятками.

Лесник вздохнул:

— У нее этих баночек полна комната. Всех мажет. Бабка у нас была, полоумная немного, траву, мусор таскала, сушила, снадобья всякие, вот и научила девчонку, Прошлогод бабка померла, когда клопов травили. Танька-то теперь че? Этими зельями и хозяйствует. Играет, делать-то нечего. Всяконьку траву знает.

Я заинтересовался:

— Врачом хочет стать?

— Кабы! Говорит, в магазине буду бусами торговать. У ей этих бус цела коробка. Елочные стеклянные каждый год покупаю. Ну и сама делает из речных ракушек, из ягод, из дряни всякой, желудевые… Из рыбьих глаз… Чего только и не делает. Отучать надо. В школу на будущий год. Говорит, что ни за что не пойдет. Вот, поди, и поговори с ней!

— Хорошая девочка.

— Кабы! Все норовит по-своему. Вы, говорит, в мою жизню не вмешивайтесь. Вы, говорит, кабы клопов не вытравили, так бабушка, говорит, бы жила.

Таня остановилась на пороге и внимательно слушала отца, в то же время глаз ее косился на мой перстень с камушком.

Я снял перстень:

— Нравится? Бери.

Таня подбежала, потрогала его пальчиком, оперлась локотком на мое колено и тихо спросила:

— Не ворованное?

Я растерялся, лесник хохотнул и пошел на кухню, где возилась у печи Маруся.

— Не ворованное, — так же тихо заверил я девочку.

Таня оглянулась на кухню и спросила еще тише:

— Дареное?

Глаза ее были настолько близки от меня и чисты, что я смутился и не сумел соврать:

— Дареное.

Девочка отпрянула с негодованием:

— Так ведь дареное-то нельзя отдавать! Не знал? — И ушла, презрительно мелькая розовыми пятками.

Авдей сидел в углу комнаты, не обращая на окружающих никакого внимания. Я заметил, что все они в этой семье жить умеют именно вот так, в себе, словно погружаются в безразличие, в оцепенение какое-то, словно надевают шапку-невидимку и сидят, не обращая внимания на весь белый свет, словно в это мгновение самое важное внутри самого человека. «И о чем он думает? А может, скучно ему здесь, парню молодому?»

За ужином я не вытерпел:

— И что вы здесь все лето? И так все годы? Живете — и никуда?

Мария окатила меня тяжелым взглядом:

— В село ходим. В магазин. В кино там… В магазин часто.

Воцарилось молчание. Вдруг заговорил Авдей, и я заметил, что он немного разволновался:

— В школу ходим. Я нынче в десятый иду. Милька уж кончила, в институт поступала нынче, да не вышло.

Я удивился, мне почему-то и в голову не приходило, что они учатся как обыкновенные дети и что Эмилия еще и в институт поступала, вот тебе и лесная дикарка… Чтобы еще что-то сказать, я спросил:

— А ты куда после школы?

Авдей положил ложку, глаза влажно заблестели, дрогнул красивый подбородок:

— Лесником буду. Я в Ленинградскую лесотехническую академию поступлю! Обязательно! А потом сюда вернусь. Отец уже помрет.

Я осторожно глянул на лесника: «Разве можно про отца так?»

Но тот даже не шевельнулся при этих словах, а сказал как-то обычно и буднично:

— Ага! Больше пяти лет не протянуть…

Таня стукнула кулачком по столешнице:

— А я говорю десять! — Повернулась к брату: — Десять! — И обратилась к отцу: — Пил сегодня?

Он ответил ей как взрослой:

— Пил, — и объяснил мне, смущенно улыбаясь: — Поит своим снадобьем, глупышка!

Маруся встала, отодвинула тарелку и быстро вышла из комнаты. Эмилия же смотрела на меня весь ужин своими темными глазами, и я старался сидеть с достоинством и есть много. «Хоть бы один поцелуй».

…Дни проходили, похожие один на другой, с вечерними трапезами при лампе и душными ночами. Единственный лишь раз повезло — подстрелил дуру лису, да и то наверняка случайно. Но я был горд и доволен. По этому случаю топилась баня, и хозяин сказал, что хвост лисий надобно обмыть.

Я должен был идти в баню после Эмилии и Тани, третьим паром, вместе с Авдеем. Первым паром мылся сам хозяин с женой. Он любил подолгу париться и ходил первый, чтоб пожарче было. Маруся приготовила мне чистое белье с хозяйского плеча, и я ждал под окошком своей очереди. Вспоминалась охота и как я бежал сквозь кусты, крича от радости и прыгая через редкие пеньки.

Из щелей предбанника валил легкий парок. Выбежала на порог Таня, голенькая и стройная, махнула мне рукой:

— Счас! Скоро мы… — и опять скрылась в клубах пара.

Подошел Авдей и присел рядом, как всегда молча.

— Авдей, почему у вас пес никогда не лает?

Парень удивленно вскинул черные брови:

— Почему? Лает, когда есть на что. Зачем зря лаять? А вы институт кончили?

— Учусь заочно.

Из бани вышла ослепительно юная и свежая Эмилия, пошла к дому, сверкая белыми ногами. Таня бежала рядом, щечки ее разрумянились, волосы торчали мокрыми прядками. Она была закутана в выцветшую клетчатую шаль, из-под которой торчала мужская рубашка и мелькали голубые штанишки. Таня подпрыгивала и запнулась за капустную кочерыжку, упала плашмя и испуганно посмотрела на старшую сестру. Авдей засмеялся, вскочил с лавки и кинулся к девочке, поднял ее:

— В лог выкину грязнульку! Фу, противная! — Таня завизжала и забрыкалась, ботинок спал с ноги.

Эмилия махнула на них рукой и пошла в дом, а Авдей поволок Таню снова к бане. Я поднял ботинок и пошел следом. «Эмилия! Кому такая достанется? Ведь достанется же… Вон мать ее досталась какому, и смотреть не на что!»

За столом все сидели чистые и важные. Маруся была без платка, и я впервые увидел так близко ее волосы, иссиня-черные, совершенно прямые и тяжелые, они обмахнули голову двумя воронеными крылами и свились сзади в длинную толстую плеть, перехваченную синей ленточкой. В едва виднеющихся мочках ушей поблескивали золотыми колечками серьги. Эмилия улыбалась, ослепляя меня своим лицом и глазами. Таня просто хохотала, глядя в мою сторону, и она была прекрасна той красотой, от которой непроизвольно в душе рождается белая грусть. Лесник то и дело поворачивал ко мне красное сморщенное личико:

— Лису, а? Кто ожидал-то?

Авдей важно молчал, разливая водку:

— Мильке не налью. Тане тоже.

Маруся вступилась:

— Налей Эмилии-то! Чуток!

— Лей, — разрешил и хозяин.

Эмилия ужалила меня взглядом и даже губы чуть приоткрыла. Я все боялся: «Хоть бы не покраснеть. Смотрит, издевается. Эмилия!»

— Вот в госпитале со мной один лежал, ух, веселой, — начал лесник, — такой мужик веселой, ухохочешься, слушая его. Раненный в голову. Анекдоты все рассказывал. Один раз ему было уж больно плохо, сознание, значит, потерял. А медработники тут совещались возле койки, мы всей палатой слышали, ну, значит, еще два дня проживет — и все! Он-то очнулся, вроде лучше стало. Опять чего-то рассказывает, вроде и смешно, а у нас смеху и не получается, потому как жаль, больно хорош парень. А он возьми и рассердись, что, дескать, мы его плохо слушаем. Балалайку у одного попросил и айда плясать. Мы, значит, чего? Утихомиривать. Он ни в какую. Говорит, что, мол, знает, чего врачи говорили, слышал. Мол, коль мало жить осталось, так хоть наплясаться. Ну мы, раз такое дело, давай ему помогать кто во что горазд. Сестры прибежали, покричали немного да и встали в дверях, смотрят — чего, мол, с дураками связываться! — Лесник замолчал и поднял стакан. — Вишь, мусорина плавает. Вишь, Маруся?

Жена взяла стакан, выловила сорину вилкой.

— Ну, значит, пляшет он, и врач подошел и на часы посмотрел, а сестры ревут. Потом кровь пошла. А он говорит: «Хорошо, поплясать дали. Спасибо, — говорит, — братцы, поплясать дали». А сам лежит, все живой еще и рассказывает, мол, шел я по мосту… Тут пауза. Любил он такие паузы делать. Шел, мол, я по мосту… Вижу, лежит чего-то в бумаге… Нагнулся, поднял — тяжелое… Развернул — глазам не верю… Сказал эдак и молчит. Все гадают, чего в бумаге-то? А он молчит… Так и не сказал. А мы все лежали и думали, чего в газете-то? А и думать-то нечего было!

Выпили. Хозяин посмотрел на сына:

— Вишь вот, говорю, ходи с Милькой на танцы. Не ходит!

Авдей рассердился:

— Нужны мне танцы!

Маруся толкнула мужа:

— Спроси-ко, мол, и Нюрка не нужна?

Авдей вспыхнул:

— Не нужна Нюрка! Плохой она бабой будет.

— Это почему? — заинтересовался отец.

Эмилия засмеялась.

— Не скажу. — Авдей посмотрел на мать. Неожиданно вступила в разговор Таня:

— А я знаю!

— Ничего не знаешь, — заявил отец.

— Все-все знаю! — Таня осмотрела всех.

— Так скажи… — Эмилия взглянула на меня. Я крупно откусил огурец.

— Он другую полюбил. — Таня пытливо посмотрела на Авдея. Так посмотрела, что все засмеялись.

— Ишь ты! — Лесник покосился на жену, и живот его заходил от смеха. — Ишь ты!

Все раскраснелись. Я наклонился к Эмилии и тихонько сказал:

— Хочешь лисью шкуру?

Эмилия уткнулась в чашку:

— Не нужна. Не нужна мне…

— Милька, угощай его! — приказал Авдей.

Все расшумелись, выпили еще. От вина мне сделалось веселее и смелее. Пес выбежал на середину горницы, хвостом завилял. Лесник расстегнул рубашку, оголил тощую грудь, Маруся смотрела на мужа и посмеивалась. Таня совсем разбаловалась и, выпив чашку парного молока, разгульно и громко запела: «Я люблю тебя, жи-изнь…» — «Что са-амо па сибе и не нова-а», — подхватил отец. «Я люблю тебя, жизнь…» — краснея, басом подтянул Авдей, включились и Эмилия с матерью. Я тоже не удержался. Пели раскачиваясь и самозабвенно. Лесник даже артистично разводил рукою и притопывал под столом. Танечка в паузах повизгивала от восторга. Эмилия пела, не спуская с меня глаз. Я же думал только об одном: «Сегодня поцелую! Хоть один раз… Такую…» Хозяин совсем захмелел, и Авдею с Марусей пришлось увести его вскоре в свою комнату. Начала позевывать и Таня, Эмилия предложила: