Когда ложились спать, то Алик — кудрявый бог и Юрка долго мололи языком про женщин, болтали и про Лариску, я подумал: «Бедная Лариса», а потом еще подумал: «Года через четыре уже ей не будет подходить это имя — Лариса», сказал об этом Алику, но он ничего не понял. А вот Настасья Филипповна навсегда останется Настасьей Филипповной. Спокойной ночи, мир непонятный, мир, где зимой растут и растут орешники, и где цветут Ларисы-астры, и где всего одна Настасья Филипповна.
Утром я долго ищу мамино письмо, оно куда-то запропастилось, я его не рвал и не выкидывал (честное слово!), но оно исчезло, видно, сунул по рассеянности в какую-нибудь книжку. Возле института, увидев ящик, роюсь в портфеле, чтобы найти то письмо, что вчера писал, и вспоминаю, что оставил его в общежитии. Ну да ладно! На лекциях напишу новое, а то мама ждет ответа. Бегу через дорогу к киоску, покупаю конверт. Мужчина медленно отсчитывает сдачу с рубля (на мелочь можно кофе выпить). Мужчина все еще отсчитывает.
— В-в-вы с-скоро? — нетерпеливо поглядываю на часы, а он смотрит на меня сквозь очки и манит заговорщически пальцем. Наклоняюсь. Предлагает почему-то низким голосом:
— Щенком не интересуетесь?
Я так растерялся, что сразу ответил:
— Ин-н-нтересуюсь.
И тут он посадил прямо на журнал рыжего и толстопузого щенка со славными глазенками:
— Хотите такого?
И я сразу понял, что хочу, и именно такого. Я даже оторопел. У меня всегда бывало раньше так, что выдумаешь себе мечту и ждешь ее осуществления, а тут само осуществление явилось раньше, чем я задумал мечту. Я, задыхаясь, кинулся навстречу счастью:
— С-с-с, с-ско…
— Тридцать!
Мне стало жалко себя:
— Я п-п-приду за ним. Д-деньги з-забыл.
Мужчина пожимает плечами и прячет щенка куда-то вниз. Я еще мгновение смотрю на журнал и направляюсь в институт. Может, что-нибудь продать? Мама бы, конечно, послала мне денег, да не хочется у нее вытягивать. Может, кто взаймы даст…
Больше трех рублей мне не дают. На третьей паре лекций я все думаю про Настасью Филипповну, потом про щенка, потом про Настасью Филипповну, потом опять про щенка, потом про Настасью Филипповну… Начинаю письмо:
«Здравствуй, дорогая мама! Как ты живешь? Как там наша собака Донка? Я хотел купить щенка, да раздумал, так как в общежитии его держать негде, да и когда поеду на каникулы, то его негде оставить, а если везти с собой, то много хлопот, да и Донка обидится. Небось ждет. Мама, готовь соленые помидоры да грибы, приеду — объемся, надоела гречневая каша. Здоровье хорошее. Что тебе в городе купить? Не скучай! Когда приеду, мы все каникулы будем вместе, и я тебе много чего расскажу. Пиши, мама! Пиши… Я жду ответ. До свидания. Твой сын…»
Сегодня обязательно должна прийти Настасья Филипповна. Наверное, вчера у нее было легкое недомогание. Она лежала на кровати в широком халатике, и он еле сходился на круглом животе, который жил своей странной жизнью. Лоб ее чуть вспотел, и влажные брови надломились — она слушала, она беспомощно поглядывала на саму себя, и ей было радостно и страшно. Кто-то накрыл ее одеялом, и она улыбнулась, положила руку на живот, и на тонком, красивом пальце блеснуло золото. Ей поправили подушку и разметавшиеся волосы, нестерпимо черные, и она закрыла глаза или просто прикрыла их веками и стала смотреть внутрь себя. Я отлично знал, как все «это» будет происходить, и видел уже не раз за свою жизнь на практике, но то, что происходило с Настасьей Филипповной, было таинственным, тревожным и святым, и я понятия не имел и боялся: что же дальше?
Дальше прозвенел звонок, и Мамыков объявил, что будет комсомольское собрание.
Я сидел тихо, смирно, никому не мешал. Решался вопрос: кому ехать в лагерь отдыха на юг. Нужно выбрать одного из группы, самого хорошего и достойного, и вот все решали — кого? Вдруг кто-то назвал мою фамилию. Ниточкина подхватила:
— Правильно! И думать нечего, надо его послать! (Это меня, значит.)
— Ч-ч-что в-вы?! — испугался я и даже за портфель схватился. Вспомнил сразу свой домик под снегом, Донку, скулящую в ограде, соседей, Настасью Филипповну, маму и даже рыжего пузатого щенка, что сидел на журнале:
— Н-н-не н-надо м-мне… Н-не н-надо м-меня!
— И не разговаривай! — категорически запретила мне Ниточкина.
Алик — кудрявый бог за меня вступился:
— Не хочет человек, и не надо! Что силом-то человека заставлять! (Человека — это меня, значит.)
— А тебе небось самому хочется? — съязвила Ниточкина. — Всегда все самым языкастым достается, тем, кто на рожон лезет…
— «Грубым дается радость, нежным дается печаль…» — продекламировал размашисто Юрка. (Нежный — это, значит, я.)
— Не балагурь! — Ниточкина погладила ладошкой свою полосатую кофту.
— Хватит, товарищи! — Мамыков поднял руку, наверное, он куда-нибудь торопился, он всегда торопится. В боксерский кружок ходит и по бегу первое место занял… — Хватит. Значит, решено — надо послать… (назвал мою фамилию), так как, во-первых, ему все равно на каникулы ехать некуда, мы все знаем о том несчастье, которое его постигло (тут Ниточкина прошептала: «У меня тоже мама умерла, только семь лет назад…»). — Я глупо улыбнулся. — А во-вторых, ему (это, значит, мне) и здоровье надо укрепить, вялый такой ходит. А в-третьих, он и по учебе из первых, и стенгазету оформляет… Голосуем! Единогласно.
Я по-дурацки улыбался и улыбался крокодильими зубами, боясь, что меня начнут жалеть, но мне больше никто ничего не оказал. Сразу все побежали в раздевалку, забыв про «нежного человека».
Киоск был закрыт. Я приник к стеклу — ничего интересного там не было.
А вечером я пошел туда. И стал ждать Настасью Филипповну. Долго скрипел снегом. А орешник все рос и рос, рос так, как никогда, и мне стало грустно. Должно быть, весной все ветки срежут, а то они совсем заслонят небо. Присел на скамью. Подошла женщина с девочкой лет пяти, и как раз остановилась возле моей скамейки и стала разговаривать со знакомой, которую неожиданно встретила. Они много говорили. Потом тетя наклонилась к девочке, которой было скучно и холодно:
— И тебя мама взяла смотреть балет? Такую маленькую? Ты, наверно, там шалила и мешала смотреть?
— Не-ет! — весело протянула девочка. — Я не шалила. Я вертелась!
Женщины засмеялись. А тетя все приставала к девочке, которой снова стало скучно.
— И что же ты там видела?
— «Лебединое озеро»!
— Ты даже название запомнила! И что тебе там понравилось?
Девочка нахмурила бровки и, подумав, ответила:
— Там стояли на цыпочках и красиво разводили руками.
Женщины вновь рассмеялись. А девочка была серьезной, и ей было холодно, носик покраснел, как земляничина, и был крохотным-крохотным. Потом они ушли, а я остался. И тут я понял, что Настасья Филипповна и сегодня не придет, и завтра, она никогда больше не придет. Продираясь сквозь орешник, я почти побежал к выходу из парка, ветки царапались и брызгали холодным снегом. Мне было нехорошо и темно.
В общежитии было шумно и весело. Я сел на свою кровать и стал смотреть, как с ботинок стекала на пол снежная вода. У нас в гостях была Лариска. Она курила, синий дымок нежно вился вокруг ее чистого лица.
— Что ты такой недовольный, а? — Лариска смотрела мне прямо в глаза, и я улыбнулся, забыв про свои зубы. — Ты только посмотри, какой красивый пес! Симпатяга!
Я пожал плечами:
— К-к-какой п-пес? Г-г-где ты видишь пса?
Лариска засмеялась:
— Да ты что, ослеп? Вон над кроватью висит… Юрка специально журнал покупал… Ох, симпатяга… Вот прошу, чтоб он картинку подарил, а Юрка никак… Да ты что? Скучный какой…
Лариска замолчала, надула красные губы. Потом вспомнила:
— А говорят, что ты каждый день на свидания ходишь? Вот не ожидала… Может, и сейчас со свидания пришел? — Она наклонилась, и глаза ее полыхали зеленым.
— С-с-со с-с-свидания… — Я разулся, надел тапочки, сел рядом с Ларисой и начал рассказывать, какой породы щенок на картинке и какая собака из него может вырасти. Лариска почему-то смеялась, и Юрка был веселым, и Кира не сидел над учебником, и Алик — кудрявый бог впервые внимательно стал слушать меня. А я, кончив про собак, сразу перешел на анекдоты, чтобы не дать им передохнуть от смеха, и не мог остановиться, все говорил, говорил. Лариска села на мою кровать и смеялась, запрокидывая голову, а Алик твердил:
— Ну и дает! Да ты что, выпил сегодня? Или у тебя нынче день рождения?
А я распалялся все больше и больше. К нам в комнату зашел за утюгом Костик, да так у нас и остался, заслушался. Лариска уже изнемогала от хохота, и сам я смеялся не меньше, я смеялся до слез, и они текли по моим щекам, и никто на них не обращал внимания, ведь не только я один до слез смеялся. Я ходил по комнате, ковыляя, изображал психов из анекдотов и разыграл целую серию анекдотов с заиками, а так как я заикался и не там, где надо, то многое в сюжетах путалось, и это давало тройной повод для смеха. Абажур на лампочке качался. Полыхали Ларискины глаза. Тявкал со стены щенок, и Алик — кудрявый бог блестел зубами, и все помирали от смеха…
А когда они ушли («В самодеятельность его надо включить!», «Это же талант!», «Курс прославит!», «Завтра же на собрании и предложим…», «Он не подведет!»), а когда они ушли, я закрыл тихонько дверь (детектив пройдет за полтора часа) и встал у окна.
В темноте, за окном, глубоко внизу росли белые деревья.
Я выключил свет и лег ничком на кровать, спрятав лицо в жесткую подушку.
ВЕДЬМА
У Ведьмы были веснушки, как и у всех девчонок. Грустные и золотистые… А в остальном она ничуть не походила на сверстниц. Ведьму не любили, и она обходилась без подруг, деля свое одиночество со старым дедом Арсентием. Домишко их стоял на краю села, у леса. У Ведьмы было имя — Клавка, но по имени ее не звали, еще со школы повелась за ней кличка Ведьма, то ли со злости так прозвали, то ли еще из-за чего, объяснить толком никто не мог. Да и была эта нелюдимая девочка крайне странная. Работала в сельской библиотеке, мало разговаривала, молча подавала книги, молча записывала, молча приходила и уходила, запирая дверь на ржавый замок. К ней привыкли и не замечали. В кино Клавка ходила редко, а на танцплощадку и вовсе не заглядывала. И прожила бы она тихонько бог знает сколько, если бы не один случай.