Рос орешник... — страница 7 из 38

— Я не знаю, что с ним! Не знаю…

— Клавушка, ты только успокойся. Не плачь…

— Ни с того ни с сего… — всхлипывала Клавка. Глаза ее, наполненные болью, умоляли, спрашивали:

— Я ему все-все… А сегодня утром он так меня толкнул… оттолкнул… а глаза злющие…

— Клава, Клавушка…

— Скажите мне, что с ним? Я исправлюсь, если что сделала не так. Но, поверьте, я не знаю, не знаю, отчего он такой…

В эту ночь я не мог уснуть. Что случилось с братом? Неужели разлюбил жену? Разве можно ее разлюбить? Но почему он с ненавистью стал поглядывать на Клавку? Почему? Завтра я с ним поговорю. Но завтра ничего не получилось. Женька не стал даже слушать.

— Отстань. Чего тебе еще от меня надо?

— Женька?!

— Иди отсюда!.. — почти закричал он.

Так со мной брат никогда не разговаривал. Бесполезны были слова и упреки отца, бесполезны мягкие и тревожные вопросы матери. Женьку словно подменили. Он замыкался в себе сильнее с каждым днем. Подвыпившим приходил с работы, забывал бриться, грубил и злился по любому поводу.

Но как изменилась за это время Клавка! Побледнела, осунулась. Глаза стали еще больше. Взгляд ее вызывал дрожь. Порою казалось, что это глаза ненормальной, столько в них тоски! Я часто видел, как она, делая что-нибудь по хозяйству, вдруг останавливалась и задумывалась, забыв обо всем. Хотелось ее успокоить, приласкать, ну хотя бы сказать доброе слово. Но она, как только я начинал что-нибудь говорить, сразу спохватывалась и продолжала свое дело, не обращая на меня никакого внимания.

Однажды после позднего ужина, когда все уже встали из-за стола, в избу вошел подвыпивший Женька. Мать спросила:

— Ты почему поздно? Уже отужинали.

— Работа.

Клавка засуетилась, заискала любимую табуретку Женьки. На ней стояли помои. Быстро поставила на пол полное ведро и вытерла передником воду с сиденья. Мать ласково заворчала:

— Не суетись, не барин, сам усядется. Да и ведра тяжелые больше не поднимай, чай, пятый месяц уже…

Клавка счастливо взглянула на Женьку. И тут случилось небывалое: Женьку словно резанули по живому. Он бешено повернулся и с силой пнул табуретку:

— Убью! Сука…

Клавка попятилась к печи, задела ухват, он поехал по стене и хлопнулся об пол. Женька зверем смотрел на Клавку, на тонкие пальцы, мнущие передник, на дрожащие губы.

— Ну! Что? Что уставилась? Ведьма проклятая!.. Ах ты… — Женька длинно матюкнулся. Странно, боком, боком пошел на Клавку, шаря черной от мазута рукой по карманам пиджака.

У меня пересохло в горле. Мать подбежала к Клавке, заслонила ее, замахала на Женьку старушечьими руками.

— Да что же это будет-то? С ума спятил!!! — беспомощно задвигалась, зачем-то дернула занавеску на шестке, порвала шнур, и ситцевая занавесочка, соскользнув, гармошкой упала на ноги. Женька пошел на мать.

Я кинулся на помощь, но меня опередил отец. Он со всего размаха ударил брата по шее. Женька заскрипел зубами, но не вскрикнул, а как-то сразу обмяк, опустились его плечи. По избе заметались жалобные звуки. Плакала Клавка. Сдерживая себя, закрыв ладонями рот, она боком прижималась к стене. Содрогались худые плечи, лицо некрасиво кривилось. Мать гладила ее по голове, поправляя пряди волос.

— Пошла вон, — тихо, не оборачиваясь, сказал Женька.

Клавка почти оттолкнула мать и выбежала из избы. Мать поспешила за ней. Смолкли шаги в сенях, и наступило молчание. Отец подошел к столу, тяжело опустился на лавку:

— Скотина.

Женька молчал.

— Скотина эдакая. А ну, рассказывай.

На щетинистых щеках отца забегали желваки, он начал слегка раскачиваться на лавке, смотрел исподлобья… Таким отца мы видели только раз в детстве, когда пьяный сторож ударил при нем нашу бабку. Отец тогда схватил топор, он был страшен, как сейчас. Женька это тоже заметил.

— Ну! — громко и в то же время тихо проговорил отец.

— А что, и скажу! Изменила она…

— Дальше!

— Изменила!

— Как? Где? С кем? Ну?

— Не знаю.

— Знаешь все! Говори.

— Бегает ночью к кому-то…

Женька умолк. Потом опять начал говорить, тяжело подбирая слова и не глядя на отца.

— Бегает ночью, когда я сплю… Просыпался много раз, и ее не было… не было рядом… и долго не было!

Женька поднял мутные глаза и прямо в лицо начал все громче и громче:

— Не было долго. В одной рубашке, а под низом нагая, как есть, уходит. По целому часу нет ее! Босиком бегает. Стерва такая! Тихонечко, на цыпочках… Крадется и прислушивается, сплю ли я?..

— Ну! А дальше?

— А что дальше?

— Ты мне не крути! Дальше что? Мало ли беременной куда и зачем надо. Ну?!

— По часу в нужнике сидеть? Да?

Отец встал, оперся руками на стол. И старчески ссутулился.

— Такую гадину растил… Ты… — не нашел слов, ткнул себя в грудь. — Всю войну прошел… Всю! — смешно дернул головой и сел. Замолчал, уставился в крашеный пол.

Я тихонько вышел в соседнюю комнату. И надо же такую чепуху про Клавку навыдумывать.

Женька заговорил:

— Я следы ее утром видел. Следы от босых ног. Ведут через двор… Ведут… не скажу куда! Потом спросил ее, куда ходила. Смотрит невинно: «Никуда». Несколько раз спрашивал. Говорит: «Приснилось тебе, показалось». Вышел во двор, ткнул носом в следы. Чьи? Говорит, что не ее. Покраснела. А когда ушел, то видел, как метелку схватила, стала заметать. Я из окошка смотрел…

Отец, не дослушав, встал, направился к двери и уже на пороге, повернувшись, все тем же отрывистым, необычным для него голосом сказал:

— Человеку верить надо. Верить! — и вышел.

Женька направился ко мне в комнату. Сел на кровать, прямо на голубое покрывало, и стал стаскивать грязные сапоги, задевая белый подзор. Я хотел что-то сказать, но он почти крикнул:

— Молчи!

Злость на Женьку и досада начали медленно закипать, и я поторопился уйти. Нелепо запнулся за половик и вздрогнул от Женькиного хохота. Это был не мой брат. Чужой и ненавистный человек, которого хотелось избить и вышвырнуть вон. Я хлопнул дверью.

Эта ночь для всех прошла неспокойно. Близилась сенокосная пора, и светало рано. Я спал, как обычно, на сеновале. Но в эту ночь отдохнуть хорошо не пришлось. Пыхтела и возилась в хлеву корова, и чуть свет заголосил под самое ухо петух. Мать позвала к завтраку.

Отца в доме уже не было. Гремя подойником и цедя молоко через марлю, мать ворчала:

— Ранехонько убежал, даже не поел толком. Курил всю ночь. Расстроился. Поберечь-то отца надо, — говорила она, наливая Женьке молока. — Здоровье у отца плохое…

Женька помалкивал.

— Вот молчишь? Ну и молчи. Ишь, заблажил вчера! Клавка дитя твое под сердцем носит, души в тебе не чает, а ты — накось… Хоть, чтоб она тебе урода родила? Чего молчишь-то?

Мать выжала марлю, бросила на шесток. Обвязала чистой тряпкой крынку.

— Я вон первый раз тяжела была, так выходила на крылечко посидеть. Ночью душно, а под сердцем так и схватывает. Отец беспокоился, все боялся, что простужусь. Спохватится меня, выбежит да в охапку сграбастает… Никак не разрешал на холодных досках сидеть.

Мать поставила на окошко крынку и две литровые банки, закрыла их капроновыми крышками. Отвернулась к окну.

Женька засопел.

— Счастье свое не бережешь. Ничегошеньки не понимаешь. Себя и любишь только. Ой, бестолковый… И за что она тебя так любит?

Брат ничего не ответил. Встал из-за стола. Долго обувался на пороге.

Мы молча шли по пыльной дороге на работу, молча разошлись по сторонам. Я к ремонтным мастерским, он — к конторе.

Через месяц колхозники начали косить. Мы возвращались домой усталые, ужинали и сразу заваливались спать. Косили ближние покосы и ночевать возвращались домой, приезжали на лошадях, запряженных в телеги, или приходили пешком. Лето удалось жаркое и травянистое. Работа захватывала меня полностью. Я блаженствовал, чувствуя тяжкую усталость на плечах. Мне было хорошо и весело среди родных и знакомых людей. Хорошо метать стога, когда рядом чьи-то сильные руки подхватывают валящийся пласт сена, когда к тебе сразу же спешат на помощь соседские вилы и тяжелеющая лепеха сена легко летит вверх, пуша по ветру тонкими сединками. Я любил свою бригаду, жил ею и не желал ничего лучшего.

Даже дома дела вроде наладились. Женька повеселел и подобрел, а о Клавке и говорить нечего. Все старались незаметно загладить черные дни, которые так недавно отшумели над нашей избой. Особенно внимательны были к Клавке, ее открытая душа по-детски радовалась нашему доверию. Она совсем не помнила зла, ласкалась и льнула к Женьке с прежней радостью и любовью. Правда, проскальзывала в ее улыбке грустиночка, но это ничего, мало ли что в семье случается. Жизнь прожить — не поле перейти. У меня злость на брата тоже откатилась от сердца, и стало спокойнее. Я даже начал подумывать, не жениться ли мне? На Райке, например. Засыпая на сеновале, я смутно представлял, как станут играть мою свадьбу, как начнут нас поздравлять и Клавка мне счастливо улыбнется, как когда-то в библиотеке в далекие и мучительные дни, улыбнется и пожелает мне счастья… Теплая летняя ночь густела над сараем и плакала звездами на замшелую крышу. Где-то за усадьбой в кустах протяжно скрипел козодой и невыносимо стрекотали кузнечики. Сухой запах травы ласкался и щекотал, шуршал в пересохших стеблях и тихим шелестом манил в беспробудный мятный сон. Я не помню, долго ли спал, может, час или два. Не знаю. Пронзительный крик внезапно и резко полоснул тишину. Я быстро вскочил и, не понимая, что происходит, высунулся из низких дверей сеновала. То, что увидел, было так неожиданно, что я, не видя ступеней лестницы, почти спрыгнул с сеновала и даже не почувствовал боли в ногах.

Кричала Клавка. В белой рубашке, с распущенной косой. Она извивалась и кричала в Женькиных руках. Тот бил наотмашь куда попало. По лицу, в грудь, в спину. Зажимал ей рот рукой и пинал в живот размашисто и беззвучно. Я ударил Женьку сзади, вцепился в его руку, но он отмахнулся от меня и вдруг, отпустив Клавку, въехал мне в лицо так, что белые круги поплыли перед глазами.