Рос орешник... — страница 8 из 38

На помощь подоспел отец. Когда я очухался, Женька стоял, широко расставив ноги, и что-то мычал. Клавка лежала на земле и вздрагивала всем телом. Ее лицо было в крови, волосы растеклись по земле, и в прядях торчали запутавшиеся сенинки. Возле нее суетилась, плача, мать и причитала:

— Горе-то какое! Да за что же напасть эдакая?

Женька повел головой.

— С сеновала ее приволок! Ишь, вывалялась, потаскуха.

Отец угрюмо смотрел на брата.

— С какого сеновала?

— Мало ли с какого… Небось на пустой не лазила. Я знаю, кто там спит! Ведьма! Не ожидала, что застану. Всех обворожила! Родному сыну не верят, а ей верят. Покрутила хвостом, хватит. Ишь, глазищи непорочные… тьфу!

Женька повернулся и пошел со двора, вышел на середину дороги и почти побежал к лесу.

Отец нахмурился, склонился над Клавкой, его жилистые руки вздрагивали, хотели дотронуться до нее и беспомощно суетились по воздуху желтыми от махорки пальцами.

Мать оглянулась на удаляющуюся фигуру брата.

— Куда же он? Как бы не наделал чего? — опустила руки на передник, вытерла кончиком платка слезящиеся глаза.

— Ничего с ним не случится, а вот Клавку надо в больницу, как можно быстрее, — забеспокоился отец, стал осторожно поднимать ее, мать бросилась помогать. Я побежал в медпункт. Накрапывал мелкий дождь, над селом висело раннее серое утро. В домах еще спали.

В этот же день к обеду Клавку отвезли в районную больницу за шесть километров от нашего села.

Лил теплый летний дождь. Заладил с утра. Покосные из-за ливня прекратили, и мы сидели дома. В избе висело напряженное молчание, оно, как молот о наковальню, стукало по вискам тиканьем старых стенных часов. Молчал и курил на полатях отец. Молчала мать, стряпая что-то на кухне, ходила взад-вперед, иногда скрипела под ногами шаткая половица. Женька сидел на подоконнике у раскрытого окна и смотрел на дождь. С улицы тянуло свежестью и запахом ромашки. Я, уставясь в книгу, тоже думал о Клавке. Я бы ей все простил. Как-то теперь сложится в семье? К кому Клавка лазила на сеновал, неизвестно… Эх, Клавка, Клавка неразумная! Женька повернул голову в сторону кухни, посмотрел на мать и кивнул на улицу.

— Вон дед Арсентий бежит. Должно быть, к нам.

Мать подошла к окну, завязала потуже платок под подбородком.

— Кажись, к нам… Ишь, сюда заворачивает.

Через минуту в дверь постучали. Ввалился мокрый Арсентий. Провел ладонью по лицу, как бы стирая капли дождя и что-то еще, невидимое никому.

— Здрасте.

— Здравствуй, здравствуй. Проходи, Арсеня, — мать выдвинула табуретку из-под стола.

Арсентий запереступал грязными сапожищами, медленно прошел, сел. Редкие волосы липли к морщинистому лбу, истекали дождинками. Исподлобья посмотрел на брата.

— Где внучка?

— В больнице.

— Что сделалось?

— Ничего, — Женька нервно закачал ногой.

— Знамо ничего. Избил. Марёша сказывала…

Отец крякнул, сполз с полатей, кивнул Арсентию и стал шарить по карманам, ища курево. Арсентий снова провел ладонью по лицу и вдруг облокотился на колени, низко опустил голову. Мать подошла к нему, хотела что-то сказать, но дед опередил.

— Молчи, молчи, сватья! — снова взглянул на Женьку, вздохнул.

— Зря побил Клавку, болесть в ней… Она сама-то не знает, а я знаю. В детстве не сказывал, боялся напугать, а побольше выросла — жалел, да и вроде прошло. Уж года четыре не было…

Женька неуверенно сполз с подоконника.

— Что за болезнь?

— А лептой знает… лунная какая-то. Да врачи знают в районной-то больнице, я там сказывал о Клавушке, еще маленькую водил. Там написано у них…

Женька тихо засмеялся. Отец дико глянул на брата, швырнул окурок под лавку и крупными шагами вышел в сени. Перекрестилась испуганно мать. А Женька схватил Арсентия за плечи:

— Правда? Правда?

Арсентий вырвался и сплюнул на пол. Но Женька ничего не замечал. С какой-то нехорошей радостью он забегал по комнате, сдернул пиджак с вешалки и выбежал на улицу, даже не закрыв за собой дверь. Было слышно, как заругался вослед отец.

Арсентий беспомощно моргал голубыми глазами. Мать толкнула меня в спину.

— Поди, поди с ним. Он в больницу, наверно. Да плащ возьми. В сенях…

Но я уже не слышал, не до плаща. Бежал за Женькой по мокрой дороге. На душе было легко, словно камень сняли с шеи. А дождь лил и лил. Качались на обочине колокольчики, гнулась отяжелевшая трава. Мои сапоги хлюпали по разъезжавшейся земле, издавая глухие разнообразные звуки. За селом начиналось ржаное поле. Женька свернул с дороги на тропку, и мои сапоги скользнули по черноземной каше, стали вязнуть. Бежать становилось тяжело. Только в конце поля я сумел нагнать Женьку. Мы пошли быстрым шагом. Молча перешли речку, молча пересекли сырое клеверище. Налипшая грязь стаскивала сапоги, а дождь не переставал. Я искоса поглядывал на брата. Он хмурился от дождя и отворачивался, смотрел туда, где уже начали маячить далекие дома. Вдруг глубоко и прерывисто вздохнул, что-то хотел сказать и, махнув рукой, заторопился еще быстрее.

В больницу я не пошел, а решил подождать во дворике под большим деревянным грибом. Женька кивнул мне. Лицо его было светло и тревожно. Я сделал вид, что ничего не заметил и даже улыбнулся одобряюще. Он вытер ноги о зубчатую решеточку и скрылся за дверью.

Стихал дождь. С гриба длинно капали капли и исчезали в земле. Клумбы пушились цветами. От больницы тянуло резедой и лекарствами. Я смотрел на окна с белыми занавесками. Наверно, за ними чисто и скучно. По мытым стеклам весело блеснуло солнце. Я вышел из-под гриба, задрал голову — будет ли еще дождь, и увидел цветную радугу. Она раскинулась вполнеба и отражалась в мокрых клумбах. Среди густых дубов небольшого двора воздух туманился свежестью. На крыльцо выбежал Женька и тоже задрал голову к небу. Потом опустился на грязные ступени. Что-то чвиркнула птица: «увы-ила!» Я подошел к брату, хотел спросить о Клаве, но из двери выглянула девушка в белом халатике и приложила палец к губам. Что? Птица чвиркнула тонко и смешно: «увы-ила!» Девушка поправила накрахмаленную косыночку и спустилась по ступеням. Прошла мимо меня. Я дернулся за ней. Ступая тихонько в тапочках по мокрой земле, сказала:

— Сегодня вечером ее увезете.

— Куда?

Она грустно посмотрела на меня.

— Очень уж красивая… Жаль… А ведь молодая… была!..

И птица весело зачвиркала: «увы-ила!» Сквозь дубовую крону брызгало солнце. Зачем-то в мокрой траве отражалась радуга…

ЛОШАДИ ЕФИМА

Заря малиново плескалась в небе. Заря таяла и исчезала. Заря струилась в траву холодно и росно! И млела где-то за лесом. И ласкала мохнатые ели. И светилась долго-долго протяжным багряным светом. И наступала черно-синяя ночь. Мрак. И звёзды.

Ефим закашлялся. Черт-те что! Экая ночь. Ишь, Гришка, наловчился болтать языком. Ефим сощурил усталые глаза. Ярко полыхал костёр. Шелестели и рассыпались угли.

— А потом он сам себе говорит: «Гы-гы-гы! Блажь все это!», открыл двери в сени, слушает. А по лестнице кто-то поднимается. Шаги тяжелые. А ветер под воротами: «И-и-ах!» Он как закричит: «Кто там? Кто-о ходит?» А половица скрип-скрип, и тишина-а! Ух, какая тишина! Жуть! И Василич со страху да обратно, в избу, да на полати. И дверь забыл затворить. А ветер: «И-и-ах!», лампа замигала, замигала и потухла. Темно. Тихо. И слышит Василич, дверь: «И-и-к!», растворилась. Ветер, что ли? Слушает. Тихо все. И тут опять эти шаги. По избе. Тяжелые, медленные. Половица гнилая заскрипела. И пошел по избе ветер гулять.

Гришка широко распахнутыми глазами уставился на горячие уголья, замолчал. Молчали и Колька с Митькой. Молчал и Ефим. Голубели звезды на далеком небе. Тянуло сыростью. Митька тихонько покосился на черные кусты и нетерпеливо спросил:

— И кто это был?

Гришка сузил ресницы, нахмурил брови:

— Кто? Это что! А дальше-то что было… Ух!

— Что было? — Маленький Колька поближе придвинулся к Ефиму.

Заржали лошади. Близко-близко запереступали копыта. Ночь дохнула холодом. Гришка повел чернеющими глазами на пасущихся коней:

— Сидит Василич в темноте ни жив ни мертв. Ничегошеньки не видать. А шаги по избе скрип-скрип и прямо к полатям. Завозился кто-то и лезет. На одну ступеньку ступил, на вторую, на третью… Растопырил Василич глаза, силится рассмотреть… Вроде человек, а вроде никого нет. Но чует Василич, что ползет кто-то тихо и настырно. Что делать? На печи жара, а его в озноб бросило, как в воду холодную. А у стены, на полатях, ребятишки спят, мальчонка да девочка, мирно так посапывают. И видит он руку, кто-то тянется к нему. Рука здоровая да белая, вроде бы как в шинели, даже часы на ней, а медленно так двигается ближе, ближе… Василич к ребятишкам-то прижался, еле дышит. А те спят, не просыпаются, хоть бы что им. А рука-то прямо к лицу тянется. Затрясся Василич, взял мальчонку спящего да перед себя и положил. А рука-то так и раскорячилась, изогнулась да и опять лезет через мальчонку прямо в рожу Василичу. Совсем жутко стало. Взял он девочку на руки, прижал к себе и ждет, что будет. Лицо свое в волосья ей прячет. А что волосья! Тонкие да мягкие, девчушке пятый годик. А сам глаз с руки не спускает. И ногти на ней рассмотрел, плоские, синеватые. И что бы дальше было — неизвестно, только сунул он девчонку под эту руку. Задрожала рука, сжала пальцы, словно воздух глотнула задыхающимся ртом, и опустилась. А девчонка и не проснулась даже. Затихло все. Прошлись шаги по избе, скрипнула дверь. И больше ничего. А утром жена Василича с фермы пришла. Отругала мужа, что, дескать, избу выстудил и двери нараспашку. А он так и сяк, мол, приходил кто-то. А она ему: «Леший ты, дурак старый, налопался, поди, вот и мерещится нечисть всякая, ишь глаза-то запухли, пьяница подколодный, чтоб тебе самому околеть, ребятенков чуть не заморозил!» Рассказывал Василич соседям: мол, вот какое дело с ним приключилось. Да где там! Никто не верит! Все бы так и забылось, да девочка-то через неделю и умерла…