[34]. «Наполеон, привыкший считать себя видимою судьбой народов», — скажет про него Загоскин в 1831 году, вторя общей точке зрения 1810-х годов, когда Наполеона воспринимали как человека, ослепленного индивидуализмом: «Увидя во власти своей всю Европу, кроме Севера, Наполеон обезумел в гордости и зверстве. Прежде говорили: „Человек располагает, бог совершает“; Наполеон возгласил: „Бог располагает, я совершаю“»[35]. В таком контексте не случайной была интерпретация образа французского полководца как Антихриста, как дьявола в человеческом облике, как «исчадия ада» и т. п. (у Загоскина о Наполеоне-Антихристе вспоминают ямщики на постоялом дворе). Эта точка зрения, выраженная в «Рославлеве», достаточно однозначна: того, кто объявляет свою волю волей других людей (тем более — целой Европы), того, кто восстает против миропорядка, непременно ждет гибель:
Се тот, кто чтил своим весь мир!
Се муж, презорлив, сам в позоре,
Бежит… О горе, горе
Тому, кто сам себе кумир![36]
«Могучий, непобедимый, — будет вторить Загоскин, — он ступил на землю русскую — и уже могила его была назначена на уединенной скале безбрежного океана!» Есть в этих словах и оттенок нового, распространившегося в 1820-е годы осмысления судьбы Наполеона. После смерти бывшего императора (1821 г.) в русском общественном сознании стал создаваться иной его образ, проявился интерес к Наполеону уже не как к полководцу-врагу, но и к его личности, к трагической судьбе, к загадке того, как мог один-человек всколыхнуть всю Европу. В 1875 году, вспоминая 20–30-е годы, П. А. Вяземский писал: «Наше тогдашнее поколение было более или менее под наполеоновским обаянием… Мы забывали преступления его против мира и благоденствия Европы… Пред нами был один страдалец, опоэтизированный судьбою и карою, на которую был осужден он местью победителей своих»[37].
Подспудной антитезой Наполеону — «видимой судьбе народов», Наполеону — «колоссу, который желал весь мир иметь своим подножием, которому душно было в целой Европе», выступает в романе образ Наполеона-волка, пришедший к Загоскину из литературы военных лет. Так, в стихотворении Ф. Н. Глинки «На соединение армий под стенами Смоленска 1812, 22 июля» повествуется о том, как «текут стада волков России грудь терзать»[38]. В. Штейнгель описывает бегство Наполеона с помощью аналогичной метафоры: «Он устремился вспять, аки голодный волк, не смея даже несытым оком своим озираться на предмет своей алчности»[39]. И в басне Крылова «Волк на псарне» — тоже Наполеон. Образ Наполеона — хищного зверя, Наполеона-волка переходит в роман Загоскина, как неотъемлемый компонент «русской» идеи. Молчаливый офицер говорит про французов, вошедших в Москву: «Они начнут рыскать вокруг Москвы, как голодные волки, а мы станем охотиться». Ополченный помещик Буркин восклицает, узнав, что Москва оставлена: «Москва-то приманка. Светлейший хочет заманить в нее Наполеона, как волка в западню». Характеризуя переговоры Мюрата с русским генералом, Рославлев говорит: «А ведь это хорошая примета, когда волки становятся лисицами?» Волка, забредшего в овчарню, вспоминает и один из загоскинских купцов, причем рассказывает при этом целую басню в прозе: «Если, например, в овчарне растворят ворота и дворовые собаки станут выть по-волчьи, так дивиться нечему, когда волк забредет в овчарню. Конечно, собаки его задавят и хозяин дубиною пришибет; а все-таки может статься, он успеет много овец перерезать. Так не лучше ли бы, сударь, и ворота держать на запоре, и собакам-та не прикидываться волками; волк бы жил да жил у себя в лесу, а овцы были бы целы!» Аллегория эта в контексте остальных суждений купца прозрачна: собаки, воющие по-волчьи, — это «офранцузившееся» дворянство, волк — Наполеон, который «не затеял бы к нам идти, если б не думал, что его примут с хлебом да с солью».
Как бы два Наполеона сосуществуют в романе — Наполеон-герой с «орлиным взглядом» и Наполеон-волк, по-басенному снижающий образ высокого героя.
Как писатель, представляющий «русскую» идею в максимальной ее полноте, Загоскин много внимания уделяет таким качествам своих героев, как великодушие и человеколюбие. Рославлев и Зарецкой, с одной стороны, Сеникур и Шамбюр — с другой, несмотря на то, что являются врагами, имеют одну общую черту, во многом определяющую их характеры, — благородство. Зарецкой спасает Сеникура от смерти, восхищаясь, как тот сражается, Сеникур спасает Зарецкого в Москве, занятой французами, Шамбюр бережно обращается с пленным Рославлевым в Данциге. Они — враги, но только в открытом бою, во всех иных обстоятельствах человеколюбие берет верх, утверждает Загоскин. Благородством персонажей Загоскин подчеркивает широту своего взгляда: не все враги России — исключительно варвары, мародеры и грабители, как это утверждалось патриотами первых послевоенных лет. И среди них есть много людей «чувствительных», в лучшем понимании этого слова. Но Загоскин метит своим романом в тех, кто выражал во Франции мнение о России как о стране варваров. Загоскин «подчеркнуто противопоставляет такому мнению благородство и чувствительность» настоящих русских. Показательна в этом отношении сцена, в которой начальник партизанского отряда возвращает пленному французу его «любовные записочки»: «Примите, милостивый государь, вещи, которые для вас столь дороги, — говорит он, — пусть они, напоминая вам о предмете любви вашей, послужат доказательством, что храбрость и несчастие уважаются в России точно так же, как и в других странах». Авторскую позицию объясняет «теоретически» Сурской в разговоре с Рославлевым, собирающимся на войну: «Как русской, ты станешь драться до последней капли крови с врагами нашего отечества, как верноподданный — умрешь, защищая своего государя; но если безоружный неприятель будет иметь нужду-в твоей помощи, то кто бы он ни был, он, верно, найдет в тебе человека, для которого сострадание никогда не было чуждой добродетелью. Простой народ почти везде одинаков, но французы называют нас всех варварами. Постараемся же доказать им не фразами — на словах они нас загоняют, — а на самом деле, что они ошибаются».
Настойчивое подчеркивание Загоскиным своей патриотической позиции можно проследить и в его характеристиках простого народа, и в нарочитой демонстрации народной речи, и в изображении народной психологии и народных обычаев. Так, раскрывая особенности народной психологии, Загоскин, в частности, поясняет: «У нас в России почти каждая деревня имеет свои изустные предания о колдунах, мертвецах и привидениях… Русской крестьянин, надев солдатскую суму, встречает беззаботно смерть на неприятельской батарее… но добровольно никак не решится пройти ночью мимо кладбищенской церкви…» А повествуя о прощании Рославлева со спасшим его купцом, Загоскин не забывает отметить, что «молчание, наблюдаемое в подобных случаях всеми присутствующими, придает что-то торжественное и важное этому древнему обычаю, и доныне сохраняемому большею частию русских».
Сознание того, что роман о 1812 годе, несмотря на близость событий, — прежде всего роман исторический, видимо, настолько захватило Загоскина, что, не имея возможности показывать современникам чужое время — жизнь предков — с присущим ему «колоритом», он переводил в плоскость собственно исторического изображения жизнь простонародья. В первую треть XIX века считалось, что быт и бытие народов на протяжении многих веков оставались неизменными. Поэтому, например, жизнь народа в XVII веке представлялась такой же, как в XIX. Недаром в рецензии на «Юрия Милославского» С. Т. Аксаков писал, что читатель, не знающий своего отечества, «вместе с иностранцами познакомится с жизнию наших предков и теперешним бытом простого народа»[40]. Последние слова можно отнести и к «Рославлеву». Именно народный быт и народное мироощущение оказались в романе тем, что подлежало изображению как предмет исторического романа. Это мироощущение выявляется Загоскиным прежде всего в разговорах простых людей. Опыт комедиографа и бытописателя весьма пригодился ему для передачи разговорной речи персонажей. Недаром многие читатели и критики отмечали достоинства одной из наиболее важных в идейном плане сцен романа — беседу ямщиков на постоялом дворе. Белинский, например, писал о ней: «Мне очень нравится в „Рославлеве“ сцена на постоялом дворе, но это потому, что в ней удачно обрисован характер одного из классов нашего народа, проявляющийся в решительную минуту отечества»[41].
Конечно, последовательное утверждение Загоскиным своей идеи во многом выпрямило его роман: по сравнению с «Юрием Милославским» ослабла сюжетная интрига, появились больший схематизм, стремление вместить одну и ту же мысль во все «уголки» повествования. Но идея же помогла Загоскину выразить и «необыкновенную теплоту чувства» (В. Г. Белинский), передать ту атмосферу, те настроения, которыми жило русское общество в 1812 году, воссоздать особенное восприятие Отечественной войны ее современниками. В «Рославлеве» отразилось общее отношеиие к великим событиям представителей разных социально-политических воззрений: и будущих декабристов Ф. Н. Глинки и В. И. Штейнгеля, и фанатика всего русского «истого» С. Н. Глинки, и безвестных сочинителей патриотических брошюр 1812–1813 годов.
Умение Загоскина организовать сюжет не позволило роману стать скучным. Недаром Пушкин, выступавший против загоскинских идей, положительно отмечал именно романные достоинства «Рославлева»: «…положения, хотя и натянутые, занимательны… разговоры, хотя и ложные, живы… все можно прочесть с удовольствием»