Можайскому вдруг представилась дорога в Вильно зимой 1812 года: трупы, сломанные двуколки, ободранные конские туши… Однажды в стороне от дороги он заметил тлеющий костер и неподвижные фигуры людей у костра. Он подошел ближе и увидел, что костер погас, вокруг сидели склонившиеся к тлеющим углям солдаты в польских мундирах… Перед Можайским были застывшие трупы…
Он поднял голову, вокруг звенели кубки, слышался оглушительный хохот, крики «виват!»
Только один из гостей не разделял общего веселья. Можайский уже давно приметил этого пожилого человека в очках, погруженного в свои мысли, далекого от шумного общества. Но тут внимание Можайского было отвлечено: он с удивлением уставился на старика с пышными седыми усами, в старопольской одежде, громовым голосом выкрикивавшего «виват!» после каждого тоста. Он был самым почитаемым гостем, — это было видно хотя бы по тому, как почтительно подливали ему вина и подвигали яства соседи.
— Европа! — говорил Мархоцкий. — Европа была у ног нового цезаря, и странно думать, что так было еще вчера. И этот цезарь смеялся над волей народов, рвал на части живое тело стран, дарил королевства своим вассалам, и только русские поколебали пьедестал этого земного кумира… Кажется, сегодня Европа накануне освобождения…
Вокруг было так шумно, что они могли говорить обо всем, что занимало мысли Можайского. Он спросил Мархоцкого о хозяйке дома, спросил для того, чтобы легче разузнать о той, которую теперь называли Катрин Лярош.
— Удивительная женщина! — чуть улыбнувшись, сказал Мархоцкий. — Ее муж Казимир Грабовский приходился мне родным дядей, и в свое время в Париже его женитьба вызвала настоящий скандал. Но мой дядя был не такой человек, которого могло испугать мнение общества… Здесь так шумно… Вы слышите меня?
— Да, конечно.
— Мой дядя Казимир Грабовский был просвещенный человек, и удивительнее всего, что это сочеталось в нем с бурными страстями. В молодости он был дуэлянтом, игроком, был хорош собой и в пожилые годы сохранил весь пыл юности. Представьте, — в Париже, в лавчонке антиквара, он встречает юную девушку, и она сводит его с ума. Он женится на ней, становится ее учителем, воспитателем, показывает ей античные развалины, картинные галереи Италии, вывозит ее на балы. Годы летят, и это юное существо превращается в очаровательную собеседницу, даму, с которой не только можно танцевать и веселиться. Ее видят на лекциях Гей-Люссака в Политехнической школе, ее окружают композиторы и поэты. Когда умер Казимир Грабовский, она приехала в его родовое поместье. История и судьба Польши, борьба за независимость — только об этом она может говорить сегодня… Надолго ли, — не знаю. Но мне кажется — она искренне любит нашу родину…
Можайский слушал Мархоцкого и ждал, когда можно будет спросить о том, что более всего мучило его. Наконец он прервал словоохотливого собеседника:
— Мне сказали, что здесь в замке живет одна русская дама, мадам Лярош…
— Да, приятельница Анели. Ее муж, родственник, Анели, полковник Лярош, доживает свои последние дни. Его привезли из Ченстохова, — открылись старые раны, врачи приговорили его к смерти. Впрочем, трудно верить здешним врачам… Однако вы так и не прикоснулись к бокалу. Мне кажется, вы чем-то опечалены. Римляне говорили: «Bonum vinum loetificat cor homini». Хорошее вино веселит сердце человека. Выпьем за прелестную хозяйку и ее подругу!
Можайский вспомнил пожилого человека в очках, которого он приметил за столом, и полюбопытствовал:
— Вероятно, домашний врач?
Мархоцкий покачал головой:
— Это — библиотекарь покойного графа… Вот человек! Был с Костюшкой в дни побед и поражений. Побывал в сибирской ссылке и Шлиссельбурге.
Можайскому захотелось внимательнее рассмотреть этого человека, но его уже не было за столом.
Можайский отхлебнул из бокала. Кто-то громко произнес имя Чарторыйского: молодой человек в каштанового цвета сюртуке кричал через стол лысому господину со звездой Почетного легиона:
— Когда генеральная конфедерация провозгласила Польское государство, когда во главе генеральной конфедерации был князь Казимир Чарторыйский, где был его недостойный сын князь Адам? Семейство его, отец — глава рода, друзья, Радзивиллы, Потоцкие последовали на зов родины! Где был князь Адам, я спрашиваю?
— …На богемских и венгерских водах!.. Дипломатическая болезнь! — кричали с другого конца стола.
— Конфисковать имения польских воинов только за то, что они откликнулись на зов польского войска! Какое тиранство! — восклицал лысый господин со звездой Почетного легиона.
— Князь Юзеф Понятовский! Воин, рыцарь, великий характер! Я разрублю на части того, кто осмелится назвать мне другое имя! — точно проснувшись, оглушительно завопил уланский полковник, схватившись за рукоять сабли.
— Но если молодой великий князь увенчает свое чело польской короной? Если Александр возведет на польский престол одного из своих братьев? Может быть, это будет почетно и выгодно для государства, — слышался чей-то тихий, рассудительный голос.
— Кто посмел сказать такое слово? Кто смеет говорить о низкой выгоде за столом, где сижу я, князь Грациан Друцкой-Соколинский?! — хриплым голосом прорычал огромный, тучный старик с седыми усами.
— Друзья мои, — примирительно провозгласил красивый, статный ксендз, сидевший по правую руку князя, — как бы там ни было, земли, отошедшие к польской короне на Люблинском сейме без малого двести пятьдесят лет назад — Волынь, Киевщина, Подолия, — суть земли короны, а не Руси. И пока в наших жилах хоть кашля шляхетской крови — земли по Днепру принадлежат короне. Не будет мира между нами и схизматиками до тех пор, пока москаль не преклонит колено перед вечным статутом Люблинского сейма!
Крики «Да будет так!», гром рукоплесканий на мгновение оглушили Можайского. «Вот оно что… — думал он, — вот чего хочешь ты, святой отец, вы — доминиканцы, иезуиты и алчная шляхта. И виновники тому сами же русские дворяне, отдавшие в шестнадцатом веке Киевскую Русь и крестьянство во власть польской короне и фанатикам ксендзам. Рим и посейчас сеет вражду между нами и поляками, ты знаешь, чего хочешь, — хитрый поп, выученик Римский…»
— О чем задумались? — услышал он голос Мархоцкого.
Можайский улыбнулся ему и ничего не ответил, как бы оглушенный всеобщим шумом.
Все, что происходило за столом, — яростный спор, угрозы, объятия, страсти, подогреваемые обильными напитками, — все это занимало Можайского. Спорили о заслугах Понятовского, о шляхетских привилегиях, о значении дворянства, точно только дворянство населяло польские земли. Пожилой человек в очках сидел в конце стола, и Можайскому почудилась горькая усмешка; он улыбнулся в ответ, но тут же вспомнил, что ему как иностранцу, не знающему языка страны, надо было не показывать виду, будто он понимает, о чем спорят эти люди. Тем более, что на него в упор глядел плотный, рыжеватый человек в голубом фраке. Он уже видел этого человека сегодня… Да, это тот самый, у которого он спросил о хозяйке дома… Можайский тотчас взял бокал и сделал вид, будто ему безразличны застольные споры, что это только любопытство человека, не понимающего чужого языка.
Господин в голубом фраке нахмурил брови и отвернулся…
Впрочем, может быть, все это только показалось Можайскому. Голова немного кружилась, но в мыслях была ясность, — сказалась привычка к походным пирушкам. Он помнил, что предстоит долгий путь и что выехать надо пораньше, хорошо бы на рассвете. Встав из-за стола, он, к удивлению своему, почувствовал слабость в ногах. Никто не обращал на него внимания. Он прошел в галерею, соединяющую дом с флигелем, потом вышел в сад, чтобы разыскать своего возницу. Пожалуй, так его отъезд не будет замечен. Еще днем Можайский приметил кленовую аллею, ведущую к конюшням, но едва он сделал несколько шагов, как остановился, пораженный необыкновенным зрелищем.
Под столетним вязом в серебряном сиянии луны плясали гайдуки, горничные, лакеи, конюхи, судомойки, крестьяне и крестьянки, из любопытства пришедшие на праздник. Музыканты с яростью ударяли смычками по струнам, головокружительная мелодия точно подстегивала танцоров, все сливалось в мелькающий, ослепительный хоровод, пара за парой пролетала перед Можайским, и вдруг безумный, стремительный темп мелодии сменялся медленным, величавым, хватающим за сердце напевом…
То была мазурка, народный, полный грации, мощи и страсти танец. Его плясали простые люди, недавно еще робко сгибавшие спину перед господами, а сейчас вдруг в этом танце ощутившие хмель вольной, беспечальной жизни.
Вдруг музыка оборвалась, все стихло, остановилось, все обернулись в ту сторону, где стоял человек во фраке, головы склонились в низком поклоне. Можайский достал из кармана золотой, положил на скрипку юноше-музыканту и быстрыми шагами ушел в глубину кленовой аллеи. Внезапно ему послышались голоса и звон шпор.
В тени деревьев он увидел группу людей в белых мундирах. Они держали под уздцы коней, немного в стороне стоял запряженный четверкой экипаж. По светло-синим обшлагам и воротникам Можайский узнал мундиры австрийских жандармов. Их было четверо. Можайский замедлил шаг и стал в тени старых кленов, — в его положении следовало быть осторожным. Он решил повернуть назад и узнать в замке, чем обязана хозяйка появлению неожиданных гостей.
И тут Можайский почти столкнулся лицом к лицу с Мархоцким.
— Это вы? — нисколько не удивляясь, сказал Мархоцкий. — Вас тоже потревожил этот визит? — потом, повернувшись к сопровождавшему его слуге, приказал: — Так разыщи же пана Стефана!
— Что случилось? — спросил Можайский.
— Что случилось? Разве поляк хозяин на своей земле? — Мархоцкий говорил как будто спокойно, но рука его, сжимавшая локоть Можайского, дрожала, — Австрийский комендант прислал своего адъютанта с приказом арестовать библиотекаря графини… арестовать всеми уважаемого человека…
— Ему надо бежать, — вырвалось у Можайского.
— И я так думаю. Пока управляющий графини объяснялся с адъютантом, я послал верного человека предупредить пана Стефана. Но как бежать? Куда? Под своим именем? Его схватят на первой же заставе.