— Я не читал ни того, ни другого, — признался полковник. — Какой же был проект у этого аббата?
— Сен-Пьер полагал положить основой проекта вечного мира взаимное соглашение держав, — сказал Можайский. — Сколько я помню, Вольтер предлагал создать в женевской республике парламент мира, избрать первым его председателем господина Жан Жака Руссо, запретить всем правителям войны и ссоры, а нарушителей мира наказывать чтением трудов первого председателя…
Все рассмеялись, даже Гейсмар улыбнулся принужденной улыбкой.
Как ни глядел во все глаза Гейсмар на поручика, он не заметил ни тени смущения или неловкости.
— В этом споре я стал бы на сторону Руссо, — заметил итальянец. — Вечный мир полезен для народа, а то, что полезно для народа, можно ввести в жизнь только силой, интересы частных лиц всегда этому противоречат, — так говорит Руссо…
Можайский с некоторым удивлением посмотрел на итальянца. Впрочем, никто, кроме него, не обратил внимания на то, что сказал этот, видимо хорошо образованный молодой человек.
— И вы верите в вечный мир на земле? — ухмыляясь, спросил полковник.
— Dum spiro spero. Пока живу — надеюсь.
— Есть люди, которые в ожидании вечного мира довольно ловко пользуются перемирием, — вдруг заговорил Гейсмар, уставившись на Можайского, — и таких людей я бы назвал бесчестными.
— Не понимаю, — сказал полковник Флоран, — кто же эти люди?
— Придет время, и я скажу об этом.
— Есть люди, которые ищут ссоры, — как бы в задумчивости заметил Можайский, — и однажды получат жестокий урок.
Итальянец вскинул глаза на того и другого, полковник чуть повернул голову в сторону Можайского.
— Что хочет сказать этим господин поручик? — отодвинув бокал, спросил Гейсмар.
Можайский с трудом сдерживал приступ ярости. Этот краснолицый, толстый наглец во второй раз ввязывается в ссору. Он открыл рот, но едва заговорил, его перебил раскатистый хохот полковника Флорана:
— Nom de diable![3] Только что мы рассуждали о вечном мире, господа, и, кажется, сошлись на том, что вечный мир — прекрасная вещь, и тут же, за столом, двое из нас готовы лезть в драку!
— Дорогие друзья, — вмешался итальянец, — мне кажется, пришло время отдать досуг музыке… Музыка всех примиряет, она успокоит все страсти…
Он подошел к клавикордам, открыл крышку, взял несколько аккордов и очень чистым и приятным голосом запел арию из «Бронзовой головы», которой еще так недавно Галли восхитил Италию.
Музыка и мелодия арии немного успокоили Можайского, Гейсмар слушал все с тем же злым и надутым лицом. Он еще не решил, как ему поступить. Неужели выпустить из рук этого подозрительного молокососа и притом самозванца? Какая может быть для него, Гейсмара, польза от этой неожиданной встречи?
Когда Можайский встал от стола, тотчас же встал и Гейсмар.
Как только они очутились за дверями, Гейсмар сказал Можайскому:
— Я полагаю, вы меня узнали.
Можайский молча наклонил голову.
— Вы изволите стоять в этой гостинице? Я тоже.
— Так до завтрашнего утра?
— До завтрашнего утра.
И Гейсмар возвратился к своим застольным собеседникам.
Полковник Флоран и итальянец вели задушевную беседу.
— Послушайте, — вскричал полковник Флоран, — этот милый молодой человек едет по коммерческим делам — и куда бы вы думали? В Данциг. Он хочет получить по каким-то векселям у данцигских купцов! Безумец!
— Дорогой полковник, наш дом много потерял на разнице в курсе. В Неаполе за один франк дают три карлино, это составляет потери почти в полтора миллиона… На генуэзской бирже векселя нашего дома идут за три четверти номинала. Это разорение!
— Но это сумасшествие — ездить по Европе в такое тяжелое время!
— Что поделаешь, господа? Что поделаешь? — сокрушенно вздыхал итальянец.
— Господа, — с некоторой торжественностью начал Гейсмар, — мы все здесь честно служим императору Наполеону. Мой долг сказать вам: русский офицер, который сидел с нами за одним столом, — не русский по происхождению. Он эмигрант, предатель, его настоящее имя де Плесси, с такими людьми у нас нет ни мира, ни перемирия…
— И я сидел с этим предателем за одним столом! — сказал полковник Флоран и так ударил кулаком по столу, что зазвенел хрусталь в шкафах, а фрау Венцель, проснувшись, как была, в шлафроке и чепце, сбежала вниз…
Вскоре, однако, все стихло. В гостинице вдовы Венцель погасли огни. Светилось только одно окно. Оно было открыто настежь. Можайский сидел у открытого окна, заряженный пистолет лежал на столе. Встреча с Гейсмаром не обещала ничего хорошего. Он принял некоторые меры предосторожности, разбудил Волгина и своих гусар, велел им быть наготове.
На этот раз поединок был неизбежен. То был век, когда отказ от дуэли считался бесчестьем. Бреттеры, на совести у которых было много убийств, слыли почитаемыми людьми, хотя их боялись и ненавидели. О некоем кавалере Дорсан рассказывали, что он в одну неделю имел три поединка: один поединок — с негоциантом, который косо посмотрел на него, другой — с уланским офицером, который посмотрел ему прямо в глаза, третий — с англичанином, который прошел, не взглянув на него. Потому в Париже говорили, что на кавалера Дорсан опасно и смотреть и не смотреть. Император Александр считал дуэли «горькой необходимостью» и позже, в дни конгресса в Вене, был близок к тому, чтобы вызвать на поединок князя Меттерниха.
В заветной тетради, которую возил с собой Можайский, было записано: «Что такое дуэль? Варварский предрассудок, который утверждает, будто сохранить честь можно только потеряв добродетель». Однако сейчас Можайский не мог и думать о том, чтобы уклониться от поединка. Он был хорошим стрелком и отлично владел шпагой. Гейсмар не вызывал в нем добрых чувств, он решил убить или ранить своего противника. Правда, на него возложены обязанности курьера, но депеши Воронцова, в случае несчастья, может доставить Волгин прямо в походную канцелярию его величества.
Он встал и выглянул в окно.
Городок спал. Накрапывал теплый, весенний дождь, пахло жасмином, и этот запах напомнил ему ночь в Грабнике месяц назад и Катю Назимову… Опять защемило сердце и опять подступила тоска… Встреча с Гейсмаром и новые опасности вдруг показались ничтожными… Ну, пусть даже смерть. А для чего жить?
Ему почудился стук в дверь. Он не ответил. Стук повторился.
— Herein![4] — сказал Можайский.
Дверь отворилась. На пороге стоял синьор Малагамба.
— Господин поручик, — сказал он на чистейшем русском языке, — мне кажется, вы попали в беду.
Можайский вскочил с кресла и в изумлении глядел на него.
— Одевайтесь, поручик, и едем, — сказал ему ночной гость. — Я Фигнер.
12
Багряный отблеск утра горел на шпиле кирхи, когда Фигнер, Можайский и их провожатые миновали заставу Виттенберга.
Несколько времени они ехали рысью, когда же свернули с дороги и выехали на лесную тропу, пустили лошадей шагом.
В темно-зеленом сумраке, озаренном косыми золотыми лучами солнца, медленно двигались пять всадников. «Фигнер, — думал Можайский, — Фигнер, о котором сам Кутузов сказал: «Это человек необыкновенный…» Так вот каков Фигнер, чье имя сияет славой рядом с именами Сеславина, Дениса Давыдова, Дорохова… Переодетый, он проник в Кремль, чтобы убить Наполеона, и мог погибнуть, если бы не присутствие духа и не счастливая случайность… И где в нем сила? Незавидный рост, простое лицо. Однако сколько живости… Глаза светятся умом, но холодный блеск их порою страшен…»
— Вы не в обиде на меня, поручик? — заговорил, точно отвечая на мысли Можайского, Фигнер. — Я вмешался в чужое дело… — Он перешел на французский язык, чтобы их не понимали провожатые: — Вы, курьер его величества, решились выйти на поединок — и с кем? Драться можно с честным противником, а не с убийцей. Охота барону подставлять лоб под пулю! Они с полковником подослали бы к вам убийц, а ваша курьерская сумка была бы для них недурной поживой…
— Вы старше меня чином, — заговорил Можайский, — вас почитают россияне, как храбрейшего воина, но моя честь…
— Честь! Вы не прапорщик-юнец, я вам не отец-командир, но позвольте сказать — долг превыше всего. Ради воинского долга можно и унижение принять и любую обиду. Исполнить приказ и кровью смыть обиду… Я ходил в Москву, когда в древней столице нашей стояли французы. Сердце разрывалось от боли, что сделали изверги с древней русской столицей. Ходил в крестьянском платье. Чего не натерпелся! Гнали в толчки, бранили поносной бранью. Было это днем, в белый день. А ночью — ночью я был хозяин. Ночью я платил за обиды, и была им работа поутру — убирать своих покойников. Один офицер драгунский, вестфалец, ударил меня в грудь, — на Полянке это было. Я за ним неделю ходил и убил его в постели и ушел в его плаще и кивере… Вот как…
Можайский ехал рядом с Фигнером и сначала удивлялся, как он терпел этот снисходительный, чуть не презрительный тон. Было что-то в Фигнере покоряющее людей, недаром его так слушались люди из отряда — беглые солдаты из польских, итальянских, испанских полков армии Наполеона. Недаром за ним шли на смерть ярославские и тульские ратники.
— Драгун спал с любовницей, — усмехаясь, говорил Фигнер. — Я разбудил красавицу и сказал: «Прошу простить, у меня с вашим дружком счеты…» — Усмешка была нехорошая, Можайскому стало страшно, но в то же мгновение лицо Фигнера сделалось строгим и грустным. — Это я так, к слову, — потом он взглянул на Можайского и улыбнулся по-приятельски, тепло и ласково. — А ведь вы мне не назвались, поручик, не представились, хотя я и старше чином…
Можайский назвал себя.
— Вы друг Диме Слепцову? — обрадовавшись, сказал Фигнер. — Вот душа-человек! Бражник, удалец, всегда без денег, а заведутся — карман и душа нараспашку… Какой-нибудь флигель-алъютантишка с тремя тысячами душ и сиятельной теткой задирает нос…