России верные сыны — страница 60 из 107

Вот он, в синем фраке со светлыми узорчатыми пуговицами, в пестром жилете и узких серых панталонах, готовится к своему скромному въезду в Париж.

Не слуга, а друг мой и спаситель — Федя Волгин — был мне спутником в этом тяжком и порой опасном походе. Снарядились мы славно — вьючное седло, казацкий вьюк, бурка, мягкий чемодан, смазные сапоги, походные фляги. В тех местах, где бродили вооруженные шайки, ехали только ночью. Печально выглядели поля и селения Франции, печально выглядели дороги: по обочинам брошенные сломанные обозные телеги, поломанные пушечные лафеты, битая посуда, бочки, солома, угли и пепел там, где были бивуаки.

Где бы ни странствовал я, куда бы ни бросала меня судьба, в походах и в сражениях не оставляла меня мысль о той, с которой расстался навечно. Сердце человеческое! Напрасно мы не хотим покоряться твоим велениям, напрасно хотим заглушить твой голос, — ты говоришь нам о милой, ты будишь в нас счастливые воспоминания. Хорошо тому, кто любит и любим, у кого есть светлое утешение — семья и подруга. Александр Фигнер, все отдавший отечеству, нежно любил жену, в походах и сражениях помнил о ней и с ее именем на устах стоял на пороге смерти, как о том рассказывал мне Лихарев. Где справедливость?

…30 марта началась битва за Париж. К вечеру французы утратили все укрепленные позиции, кроме Монмартрского холма. Французы яростно защищали эту последнюю твердыню. Граф Ланжерон приказал взять штурмом Монмартр. Прямой удар стоил жизни шести тысячам русских воинов. Французский эмигрант на русской службе, что ему жалеть русскую кровь?.. Меж тем жертвы были напрасны: генерал Михаил Федорович Орлов, граф Нессельрод и адъютант Шварценберга граф Пар уже вели переговоры о капитуляции Парижа. Император Александр Павлович поздравил расположенные близ Бельвиля и Шомона войска с победой, обнял Барклая и пожаловал его фельдмаршалом.

В третьем часу ночи была подписана капитуляция Парижа.

Первая статья капитуляции гласила: «Французские войска, состоявшие под начальством маршалов Тревизского и Рагузского, оставят город Париж 19 (31) марта в 7 часов утра».

Нессельрод, сопровождаемый одним казаком, отправился в Париж для свидания с Талейраном. Там же было решено, что государь остановится в Париже, в доме князя Талейрана, на улице Флорантин, будто бы ради безопасности, — сказывали, что под Елисейским дворцом заложены мины. (Как потом говорили, пребывание государя в доме Талейрана скорее всего послужило для его, Талейрана, безопасности. Воротившиеся в Париж мстительные эмигранты не забыли его дружбы с якобинцами.)

…Я прибыл в замок Бонди вечером 31 марта и в большой зале увидел Сашу Данилевского. Обрадовавшись встрече, он сказал мне, что уже с месяц с ведома государя вышло мне назначение: состоять при главном штабе его величества для «производства исследований по предметам, заключающим важность и тайну». Здоровье мое после лейпцигской раны не позволяло мне нести службу в строю. В ту же ночь я был вызван к князю Петру Михайловичу Волконскому.

— Вы Париж знаете не хуже парижан, — сказал он мне, — вам надлежит через одну из застав, где будет поспособнее, проникнуть в город. Вам будет пропуск от французских властей, как бы для того, чтобы вы присмотрели дом, пригодный под походную канцелярию штаба его величества. На самом деле вам должно прислушиваться ко всем толкам и слухам, что говорят в кофейных и чего ожидают, обо всем напишите докладную записку. Поедете, натурально, не в мундире, а в статской одежде.

В тот же час послал я Федю Волгина к Митеньке Слепцову: у него в обозе был мой чемодан со статским платьем от лучшего в Москве портного, синьора Флорико. К утру я кое-как принарядился и был готов в дорогу.

Меня ожидал кабриолет с кучером-французом. Спутником моим был тоже француз, офицер национальной гвардии, мсье Симон. Он был грустен и молчалив. Оно и понятно — нелегко было видеть неприятельские войска у ворот Парижа. Пока мы ехали, он разговорился; я, как мог, утешил его, сказав, что и нам нелегко было видеть наполеоновских солдат у стен Кремля.

Мы въехали в Париж через Порт д’Анфер — Адские ворота — в восьмом часу утра. Сержант и три солдата национальной гвардии хмуро глядели на меня. Мундиры их были в лохмотьях. Старые двуствольные ружья и ржавые тесаки — вот все их оружие. Офицер, вышедший к нам, был в старом синем кафтане и шапке, подбитой мехом.

— Только вчера, — сказал мне с горькой усмешкой мсье Симон, — через заставы ехали господа, оставлявшие Париж с криками: «Да здравствует император Наполеон!» А завтра они возвратятся в Париж, вопя: «Да здравствует король Людовик XVIII!»

И точно, не прошло и одного дня, как я увидел кареты, переполненные баулами и чемоданами, и в них господ с белыми бантами в петлицах, оглашавших улицы криками: «Да здравствует король!»

Случалось мне в мусорных ящиках видеть знаки Почетного легиона… Сколько старался кавалер получить эти знаки, и как легко расстался с ними господин оборотень!

Но буду описывать все по порядку.

Нас пропустили через палисады, на мостовой лежали щебень и штукатурка — след ядра, угодившего в мансарду углового дома. Ставни домов плотно прикрыты; кое-где у домов стояли привратники, но улицы предместья были пустынны.

Так я воротился в Париж спустя три года…

…У ворот святого Мартина в одежде, которая не отличала меня от уличных зевак, среди несметной толпы, я ожидал, когда появится идущая в голове войска наша легкая гвардейская и прусская кавалерия. Все бульвары — от рвов разрушенной народом Бастилии до бульвара Магдалины — были заполнены парижанами.

Я стоял, размышляя о событии, коего был свидетелем. Пятнадцати месяцев не прошло с того дня, когда Наполеон стоял на Поклонной горе, окидывая взглядом древнюю столицу нашу; пятнадцати месяцев не прошло с тех пор, как он ступил на священную землю Кремля, а ныне, 19 нашего марта, русские воины вступают в столицу Франции.

И за развалины Кремля

Парижу мзда — спасенье!

Так спустя немного скажет об этой минуте славный русский поэт…

Парижане ожидали разорения города, лютой мести русских, а вместо того было приказано открыть рынки и лавки, давать спектакли в театрах и жить, как до сего жили, не тревожась за участь столицы.

Вокруг шумели толпы. Знал я ветреность и легкомыслие парижан, но все же дивился разряженным господам, с любопытством встречающим чужеземные войска.

Монтескье говорил, что Париж имеет самое выгодное положение для безопасности своей. Две линии крепостей, неприступные горы и море преграждают дорогу к Парижу. «Но где храбрые войска, перед которыми трепетала Европа? Где их вождь, которого равняли с Ганнибалом и Юлием Цезарем? Вот к чему приводит непомерное честолюбие!», — так размышлял я, пока не увидел рядом с собой статного человека немолодых лет с военной, гордой осанкой. Он стоял, опираясь на плечо мальчика, и слезы катились по его щекам.

Двести лет война не приближалась к стенам Парижа; гром пушек поражал слух парижан только на торжественных смотрах и парадах. Лишь у одного я приметил на глазах слезы, а вокруг шумела нарядная толпа, — она стекалась сюда, точно на праздник.

Казалось мне, что в такой день приличествуют парижанам темные одежды, но вокруг я видел розовые и голубые платья, кашемировые шали, синие и светло-оливковые фраки мужчин, белые повязки на рукаве и белые лилии в петлице. Приметил я одного старца, — лицо его сияло счастьем и радостью. Он был в платье, которое носили сорок лет назад наши деды, в васильковом, шитом золотом камзоле, белых шелковых чулках и туфлях с огромными золотыми пряжками. Волосы старца были напудрены и причесаны по моде Людовика XV, á l’aile de pigeon — крыло голубя. Он точно поднялся из могилы, как призрак прошлых лет, чтобы увидеть конец монархии Наполеона и возвращение Бурбонов, о котором уже говорили в толпе, одни — с радостью, другие — с тревогой.

Тщетно я искал в этой толпе простолюдинов-ремесленников, работников из Сент-Антуанского или Сен-Марсельского предместья, — глаз мой их не приметил.

Вдруг толпа заволновалась, издали послышался гром музыки. Далеко впереди я различил пики и красные мундиры лейб-казаков. «Les cosaques!» «Les cosaques!» «Les enfants des steppes!»[9] — послышалось вокруг, и толпа невольно подалась — такой страх внушали парижанам наши храбрые казаки.

На остриях казацких пик, на саблях, на крестах и медалях горел отблеск вешнего солнца. Ветерок шевелил белые султаны на казацких шапках. Побольше всего дивились парижане русым бородам, украшавшим мужественные лица лейб-казаков. Борода была редкостью в этой стране, где и крестьяне брили бороды, а при Бур-бонах даже пудрили мукой головы. Не знали того парижане, что лейб-казаки были старой веры, бороды не брили и табаку не курили.

Мне странно было видеть на левом рукаве у казаков белые повязки. У нас говорили, что белые повязки означали только примету, по которой можно было отличить войска коалиции от неприятельских войск. Но белый цвет был цветом Бурбонов, об этом надлежало бы подумать раньше, чем украсить русскую армию белыми повязками. Повязки эти внушали особенную радость щеголям с белыми лилиями в петлицах.

Дети Дона ехали по парижским бульварам. С любопытством глядели они на высокие, в четыре и пять этажей, дома, на несметные толпы на улицах. Не так глядели на Париж прусские гвардейские гусары: глаза их светились злобным торжеством, они бросали на парижан мстительные взгляды, ничего доброго не сулили их насупленные брови и злобно сжатые губы. Здесь, в Париже, думали пруссаки заплатить французам за тиранство маршала Даву в Гамбурге, за долгие годы унижения. Русские не жаждали кровавого возмездия. Для чего же было отдавать Париж и Францию на разграбление пруссакам и тем самым сверх меры усилить их?

Но вот снова заволновалась толпа. Вслед за полусотней казаков, георгиевских кавалеров, ехали три всадника, а чуть поодаль от них — едва ли не тысяча генералов, осыпанных звездами и крестами.